IX. Фелица
1
«У начальных людей всяких дел по горло, — изводил речь Михайло Иванович Ушаков вечером на втором этаже «Тавриды». — Закрутится Державин — не до кирпича!..» Как в воду глядел, видя в глубине дно, вице-губернатор. Не прошло и месяца после пророческого предсказания, как Гавриила Романовича пристигла губернаторская страда: было объявлено о шествии Екатерины II на юг.
И закрутилось колесо. Из Петербурга во все углы Российской империи со скорыми гонцами полетели, как птицы, указы: начальникам таких-то и таких-то губерний, а также почтмейстерам, полицеймейстерам, городничим, строителям, старостам, бурмистрам и прочим начальным людям, в том числе и конным заводам, быть готовым к шествию Матери Отечества вместе с ея двором, для чего: чинить мосты, наводить переправы, засыпать ухабы, рыть канавы для стока грязей! А мимопутные селения приводить в благопристойный вид, то есть: перекрывать крыши, возводить новые заборы, там, где нужно, ставить сказочные терема в одну стенку, красить наличники, вставлять вместо пузырей стекла! Собак, чтоб не резали нежный слух Матери Отечества напрасной лайею, извести посредством задохлых бочек! Свиней загнать в закуты и не выпущать. Всем верноподданным, не исключая крепостных, иметь про запас благопристойное платье, дабы взор великатных проезжих радовался при виде всеобщего благосостояния и процветания. В трактирах и винных лавках продажу вина не урезать, наоборот, увеличить, а за пьяными верноподданными присматривать, для каковой цели в каждом селении учредить за счет местного обчества вытрезвиловку. А на перекрестьях, указывалось, установить щита с изображением в рост ея императорского величества, а также картины на героическую тему. Щитами же прикрыть захудалые деревни и селитьбы, а там, где это невозможно, проложить обходные дороги, отдав предпочтение романтическому пейзажу, который бы радовал взор высочайших особ.
Ни одна губерния не оставалась в стороне от великого шествия. Даже дальнесибирские и те привлекались. Из Томска было велено поставить новые крутые дуги счетом до 40 тысяч штук. Из Тюмени — оглобли, с Алтая — паровой деготь. Что до губерний прямоезжих или близких к предполагаемому шествию, то что о них говорить! Только одна Тамбовская должна была поставить для шествия 15 тысяч коней, не считая повозок и карет. 15 тысяч голов — прорва! — но делать нечего, приказ свыше надо было исполнять без промедлений. И пошла писать губерния! Заскрипели перья усердных писчиков, загремели сердитые голоса подьячих, а столоначальники все дела побоку, в долгий ящик, или в волокиту, а все свое внимание одному — шествию. Из губернской роты Булдакова в уезды поскакали курьеры, вслед за ними столоначальники — теребить уездных исправников, чтоб поторапливались с отправкой для шествия коней.
Туда проскакали курьеры — в тот же час обратно несутся, запаливая коней. Сообщение: поставка коней идет с задержкою, помеха тому — страда, кони нужны для работ на полях. Булдаков принимает от своих курьеров рапорта, качает головой: худо дело, надо докладывать губернатору.
Спешно Матвей Дмитриевич направляется к Державину в присутствие, где в эти горячие дни тот просиживает с утра дотемна.
Вручив грамотки, Булдаков, будто виноватый в губернской неразберихе, вытягивается перед столом Державина навытяжку.
Гавриил Романович внимательно просматривает грамотки, нахмуривает темные, с проседью брови, сердито вертит круглой головой, накрытой париком, и, вскочив из-за стола, начинает туда-сюда бегать по кабинету. Начальник губернии сердится, и полковник и кавалер тоже сердится и возмущается теми, кто вывел из равновесия обожаемого им человека.
— Что же будем делать? — спрашивает Державин, снова усаживаясь за стол.
— Строгости нужны, ваше высокопревосходительство! — подсказывает Булдаков. — В хвост и гриву! Здесь такой народ. Вспомните крыши. Не прояви мы с вами строгости, так и горели бы по сие время.
— Да, с моря погоды нам ждать нечего, — соглашается Державин. — Надо действовать. Пошлем повторные приказы. Да и самому мне надо выехать. Я и тебя, Матвей Дмитрич, попрошу помочь мне. Ты ж единственный, увы, на кого я могу положиться.
— Я готов!
Из кабинета вышли вместе: губернатор — впереди, за ним, держась на почтительном расстоянии, преданный комендант и городничий. Державин зашел в канцелярию к Хвощинскому — распорядиться о повторном приказе; Булдаков спешно отправился в роту — готовить для скорого скока новых курьеров и снарядиться в путь самому. Для ратного подвига он избрал восточный угол губернии — поближе к саратовским степям, где коней было больше, чем в остальных частях губернии.
От Хвощинского Державин пешком отправился домой.
2
Стояло летнее тепло — Державин велел заложить карету легкую, двухместную, со складывающимся верхом. На Державине дорожный сюртук, картуз с высоким околышем и лакированным козырьком. В ноги брошена шерстяная епанча — на случай, если в дороге застанет непогода. На облучке Архип в новом летнем кафтане, плотно облегающем его кряжистое тело, в войлочной на голове шапке. На запятках двое слуг. Позади для береженья двое служивых губернской роты верхом на конях, как водится, с ружьями за спиной и ранцами. Запряженные кони — свои, шестерик вороных с голенастой, грудастой в корне кобылой. На первой ямской подставе шестерик будет поставлен в отстой, далее ехать на перекладных, казенных.
Лицо опахивает ласковым ветром. Пылится дорога. Гремят быстро крутящиеся колеса. Дробно стучат копытами вороные. Архип, угождая своему барину, дальнему потомку мурзы Багрима, затягивает татарскую песню, коей он научился еще в молодости, живя в татарском селении Сокуре; смысл песни он едва помнит, отчаянно перевирает слова, но поправить его некому: потомок мурзы сам ничего в татарском не смыслит, песню эту слышит, может, во второй раз в жизни, однако он доволен, улыбается.
— А погодка-то, барин, — перестав не то выть, не то петь, восхищается Архип, обернувшись к Державину. — А хлеба-то! Рожь вымахала! Лучше тамбовской ржицы ничего в свете нету. Оттого купцы и гоняются за нею. И за границу, сказывают... Оно и понятно, каждый король о своем народе печется и благодетельствует, И только богом проклятые короли, акромя как о себе, про людей не думают... Осмелюсь доложить, вашество, здесь земли, пожалуй, получше, чем у нас в Казани аль в степи под Оренбургом. Одно слово — чернозем, в ином месте глыбь ему аршин, в ином — два. Тут, право слово, воткни в землю сухую оглоблину, — она в одно лето в дерево вымахает...
А вы бы, батюшка барин, — подает между прочим мудрый совет Архип, — прикупили бы малую толику здешней землицы да и перевели бы сюда своих людей из Сокура. Да из Рязани, из материнского, царство небесное, имения можно было бы сюда же людей... Кой толк от Сокура да и от Рязани тож! Оброка почти никакого, сами едва кормятся. А здесь бы они сделались богачами. Да и вы от них бы, вашество, получили какую ни на есть пользишку. Здесь, вашество Гаврила Романыч, и конный завод завесть можно, да и винокуренку построить не лишне было бы. Оно, конечно, нескрытую, как иные прочие, а чтоб по закону. Вот тебе и доход. А что? Такой можно было бы дворец отгрохать — залюбуешься. Не хуже, думаю, чем у их светлости князя Голицына в Зубриловке, где мы бывали с вами, — сады, пруды! Царствие божье! В пруды бы рыбку запустить, хоть карпа, хоть леща, плодись на нашу потребу! А в садах — яблони. Такие здесь, скажу я, вашество, урождаются яблоки — у-у! Ранняя титовка — во рту тает, а плодовичка с анисом — скусней меда! Про скрижапель я молчу, слов нет, такой сладкий... Одним словом, вашество, надобно нам здесь обосноваться и крестьян сюды перевести. Сделалось бы нам повеселее. А то живу я здесь один, без родни, ежли не считать племяннушки Вольки, вашей прислужницы...
Державин слушал своего давнего, испытанного кучера и находил в его рассуждениях много здравого смысла, О покупке на тамбовской земле именья переводе сюда крестьян он сам думал, даже деревеньку уже присматривал. Но что-то в последнее время стало ему здесь беспокойно и неуютно. С прошлым, более или менее спокойным годом, во всяком случае, если не брать во внимание крышный бунт, никакого сравнения. Дворяне на него косятся, тянутся к Ушакову и богатому купечеству, и чиновные люди к нему с холодком, служат нерадиво, словно отбывают воинскую повинность. А промежду себя на губернатора со злом за то, что тот взятки запрещает брать. Наверное, не смочь ему ужиться здесь, как и в Петрозаводске. Нет, рановато покамест думать о переводе сюда крестьян!
— О Сокуре заговорил ты, Архип, может, житьем здешним недоволен? — спросил Державин.
— Отчего же? Своим житьем я, батюшка барин, премного доволен, грех обижаться, — отвечал Архип. — Только со своими мне было бы маленько повеселей. Здешние бабы толстые, что бочки. А у нас, вашество, как вы знаете, все не так. И натура иная: что на лице, то и в душе. А здесь...
Архип не договорил и умолк. И Державин молчал, о своем думал. Речи Архипа напомнили ему о том, о чем он старался не думать, — о своих доходах и долгах. Нельзя сказать, что он живет роскошно и неумеренно. Скромно он живет. Однако жалованья и оброчных денег не хватает, и он вынужден входить в долги. И в Петербурге он должен многим частным лицам, а также и в заемный банк, куда нужно платить проценты, и с ломбардом он должен рассчитываться ежегодно... Дошло до того, что даже золотая табакерка, осыпанная бриллиантами, подарок императрицы, отдана под залог. Заимодавцы теребят, шлют письма, угрожают судом. Пора бы рассчитываться, не то, не ровен час, и в долговой яме очутиться можно...
Дорога гладкая, ровная. Архип, не слыша со стороны барина указаний, не спешил. Шестерик шел степенной рысью. В карете укачивало, Державин закрыл глаза и почувствовал, что его мягко окутывает дрема.
Уснул, ему показалось, он на мгновение. А очнулся от тряски — лихо неслась карета, кони скакали в мах. Расставив на стороны локти, Архип натягивал вожжи и уговаривал коренную кобылу: куда расскакалась, Воронуха! Эка невидаль — лисица! Подумаешь, лисица! Не волк же!..
Кони мало-помалу успокоились, пошли ровно.
— Что случилось, Архип?
— Лисицу, видать, вашество Гаврила Романыч, кто-то потревожил, — отвечал Архип. — С выводком, три лисенка при ней. Через дорогу перебегали. А один детеныш — калека, хроменькой, вот и позамешкались. А лошади учухали — и рванули...
Скачка воодушевила Архипа, снова он заговорил весело и охотно.
— Помнишь, батюшка, — говорил Архип, — как мы под Саратовом от ворогов по такой же степи утекали? Ох и неслись!.. Мой конишко-то хоть и тощой, а прыткий, да и я телом тогда был легок. Вижу, уходит. Оглянулся я, а ты, батюшка, приотставать начал. А вороги все ближе да ближе. Ну, думаю, догонят — пропал мой барин. Тогда я ход сбавил, с тобой, вашество, поравнялся, кричу во весь голос: пужни, кричу, барин, из своих пужалок! Тут ты возьми да опомнись, пистоль из-за пояса: бах! Да из другого: бах! Они и оторопели. А мы своими ходом все дальше от них, так и скрылись за холмами...
Любит словоговорун Архип вспоминать былое. Особенно ему врезалась в память пугачевщина. Всюду по Волге сопровождая Державина, он делил с ним все невзгоды того затянувшегося похода. Смерть ему, как и его барину, не раз заглядывала в глаза. За безудержную, хотя и безуспешную, погоню за самозванцем Державин в конце концов, после долгих челобитных мытарств, получил причитающиеся ему награды: триста крепостных душ в Белоруссии, близ Полоцка, чин коллежского советника, приравненный к полковничьему званию, теплое место при генерал-прокуроре Российской империи, — вот и говори после этого, что ея величество Екатерина II была немилостива к своим верным слугам! И Архип, удалой и верный кучер, свершив в свое время боевой подвиг, тоже ждет какой ни на есть наградки, для чего, собственно, и затеивает при случае воспоминания о том, как он своему барину жизнь посреди степей спас, напомнив о пистолях. Не орден, не крепостные души, не доходную должность он дожидается от своего господина, он, конечно, обойдется малым.
— Да, Архипушка, были у нас с тобой дела! — раздумчиво так, по-доброму говорит Державин. — Кабы не ты, Архип, так пришлось бы моим костям истлевать посреди степей. Спасибо тебе, Архип! Век помню...
Награда получена, — радость в душе Архипа, на лице улыбка широченная...
— Но-о, милаи! — вдохновенно пропел Архип. — Поспешай! Ходче, братцы, хвост трубой! Поклажа невелика! Кожу да кости везете! Съедает нас с барином государская служба!..
3
Трое суток тряслись по пыльным дорогам. Останавливались, чтобы покормить лошадей да самим час-другой передохнуть на клопиных нарах в заезжем. То и дело попадались уездные уланы на взмыленных конях, скачущие с приказаниями уездных исправников. Державин останавливал каждого и допрашивал: кто таков? куда скачешь? Ага, к такому-то! Так вот, слушай: передай от меня господину такому-то, что ежли он учинит задержку с поставкой коней, он будет предан суду! Улан быстрым скоком скрывался из глаз. От селения к селению летело: сам губернатор разъезжает — гроза! Лошадей для царицы выколачивает. А кто задерживает, тех в плети...
В уездных селах останавливались возле съезжей избы. Сыскивался исправник, докладывал: все-де приведено в действие, даже расправные судьи и те разъехались — требуют, грозят, распекают...
— Сколько коней поставлено?
— Тыща и двадцать, ваше...
— А сколько с вас потребно?
— Две, ваше...
— К сроку поспеете?
— Ежели...
— Никаких ежели! — перебивает Державин. — Вам, уездному исправнику, ставить условий не дано. Ставлю я: ежели к сроку не будет поставлено потребное количество коней с исправными сбруями, то знайте, с того дня вы не исправник!
Проводив глазами губернаторский шестерик, исправник мелко крестится и бормочет про себя: откуда гроза, из тучи? Кажется, радею, ночи не сплю... Вдруг умная догадка осенила ум исправника: ясно, отчего такой сердитый губернатор, — донесли! У-у, злыдни! Взятку дадут, но тут же и продадут...
А начальственный шестерик уже умчался, даже пыли, взвивающейся за ним, не видно. И колокольчики растворились. Небо над головой опрокинутой чашей. Земля без края. Тишина! Где тишина? Нет тишины! Неспокойно на земле русской! Тревожно!
Сна и отдыха не знает «дремучка» Державин, скачет, тревожит, грозит. На четвертые сутки выехал на прямоезжий тракт и остановился на ямской подставе в тридцати верстах от Бондарей. Здесь Державина, слыша о его проезде, дожидался уездный исправник Дмитриев. Так как и люди, и сам Державин валились с ног, то было решено здесь устроить ночевку. Расположились во дворе, кто где хотел. Солдаты стреножили своих лошадей на лугу и упали, будто сраженные, на разостланные на земле попоны. Архипу, сдавшему на подставе казенный шестерик и ожидавшему другой, делать нечего, и он, как лицо, близкое к власти, строжится над слугами. Те было к нему с жалобой: пятки-де отбило, косточки ноют от тряски! — а Архип на них с гневными упреками: вы-де сперва барина покормите да напоите, а потом и вздыхайте и охайте. Пятки! Посадить бы вас на облучок да бич вам в руки, тогда бы вы не то запели. Пятки — пустое! Похуже почечуй — барская немочь. У барина почечуй разгулялся, и у него, у Архипа, — тоже. Пятки! С пятками чего не ехать, а ты попробуй с почечуем!..
Пылало закатное небо. Посреди подворья трещал костер, окуривая чистые в высоте звезды. В котле над костром уже кипело. Дух вкусный. Ямщики подставы выглядывали из-за плетня, разговаривали между собой вполшепот: варево особное варят, еду в котле готовят... Хоть на минутку бы сделаться господином да отведать вкусненькое! А?
Пока идут приготовления к губернаторскому ужину, в коих по обычаю участвуют многие из деревенских набольших — десятские, да сотские, да староста, да бурмистр, да батька-поп, — в ямской избе протекает разговор. Гавриил Романович в расстегнутом сюртуке сидит за столом, что посреди избы, уездный исправник перед ним навытяжку. Дмитриев докладывает: на сей день через подставу на Воронеж и Орел должно пройти семь тысяч коней, прошло же четыре с половиной. Полторы тысячи лошадей, по причине худобы, а также непригодности сбруи пришлось завернуть обратно. Казенные крестьяне лукавят, шлют хомуты старые, изношенные, в дырьях, а гужи лыковые...
— Помещики все ли выполняют указ?
— В том-то и дело, ваше высокопревосходительство, что не все, — жаловался Дмитриев. — Например, господин Нилов из Рянзы. Тридцать его лошадей пришлось отправить обратно. Я послал ему грамотку: ежли не исправит дело — ударю челом губернатору.
— Правильно! Еще кто лукавит?
— Из Куровщины, из имения господина генерал-майора Загряжского, ничего не поступило, — докладывал исправник. — А с Загряжского много чего причитается. Я посылал своих людей — не пустили.
— Что значит не пустили?
— Сквозь рубеж...
Державин удивленно глядел на Дмитриева, тот ответствовал:
— У них, у генерал-майора Загряжского, вся его земля обнесена чертой, люди стоят, никого не пущают. Такое уже много лет, все привыкли. У них свои порядки...
— Не пускать уездного исправника в поместье — это нарушение законов, — сказал Державин. — Я велю вам ехать в Куровщину и предъявить помещику наряд на коней и на все прочее.
— Увольте, ваше высокопревосходительство! — плачущим голосом взмолился Дмитриев7 — Сейчас господин Загряжский со своим полком на Кубани службу несет. Но к зиме ему быть в отпуске. Как явится он в свою Куровщину, так не миновать мне беды, в гроб вгонит. Это такой человек, на него нет управы. Я докладывал Григорию Дмитриевичу Макарову, коего вы сменили, так он только рукой махнул. Казенные крестьяне, коих он притесняет, били челом государыне, но правду не нашли, их челобитье вернулось для разбирательства к самому генерал-майору. А он сам разобрался как следует: троих искалечил, а двоих так вовсе на погост в мертвом виде унесли. Увольте! Житья мне не будет от Загряжского, а у меня жена, дети... — И слабый духом уездный исправник всхлипнул и вытерся платком. — Это, осмелюсь сказать, не человек, он хуже Едигера...
«Видать, он не преувеличивает, просьба его основательная», — сочувственно подумал о Дмитриеве Державин.
— Хорошо, оставим сие дело, я буду разбираться сам, — сказал Гавриил Романович. — Но чем мы заменим коней Загряжского?
— Будут кони! — отвечал Дмитриев. — Конные заводы... Я посылал грамотки, просил — обещали...
— Благодарю вас, господин Дмитриев! — говорит Державин. — А теперь не откажите мне в удовольствии угостить вас ужином.
Дмитриев смущен, и польщен, и обрадован: никогда не сидел за одним столом с губернатором...
И в самом деле, благородные дворяне, их сиятельства и прочие — тамбовские помещики, в знак любви и признательности к Матери Отечества, не жалеючи слали тягловую силу для исторического шествия на юг. После совместного с набольшими деревни ужина, накрытого на столах посреди ямского подворья, уже почти в сумерках, Державин стоял у обочины дороги — мимо шли и шли кони. Многие шли гуськом: привязанные недоуздком к хвосту переднего, до десятка и больше вышагивали друг за другом. Многие поспешали табунком, ведомые жеребцом-повелителем, сердитым, свирепым, с кроваво налитыми яблоками, косящими в сторону людей — а ну подойди! Табунки и конские вереницы то шагом, то рысцой лавиной катились на запад в сторону Воронежа и Орла. Следом, дребезжа колесами, шли повозки с фуражом. В повозках, свесив к земле обутые в лапти ноги, сидели ездовые, все больше молодые мужики и парни. На иных повозках восседают властные бурмистры, которым приказано сопровождать туда и обратно господскую живность. Лето. Жара. Духота. Коням потребен отдых, вода, но остановки редки. Надо спешить, надо спешить! Ведь ея императорское величество со своим двором уже где-нибудь близ Москвы. Завтра она, миновав древнюю столицу России, повернет на юг; скоро, на днях, ей станут потребны тамбовские кони. Скорей! Скорей к Орлу, Воронежу, там на подставах заждались тамбовских лихих коней, — без них остановка шествию...
— Скажи, братец, чей это косяк? — обратился Державин к Дмитриеву. — Как на подбор...
Шли рысистые, рыже-соловой масти кони. На каждом — ездок, мальчишка или вьюнош.
— Чьи кони? — радостным голосом кричит Дмитриев, обращаясь к передовщику. — Говори, чьи кони?
— Их сиятельства графа и сенатора господина Воронцова, — прокричал из сумерек передовщик. — Конного завода их сиятельства.
«Ну, кони! — удивлялся и радовался Гавриил Романович. — И стать, и выучка! А гривы-то — чудо, стрижки не знали. А хвосты пыль метут, как дикие... Не пожалел Александр Романович, расщедрился...»
Не успело улечься облачко, поднятое косяком графа Воронцова, мимо ямской подставы шибкой рысью пошли кони, белые, в яблоках, высокорослые. По крупному тавру на холке Державин узнал: с конного завода Льва Александровича Нарышкина. Лев Александрович при дворе в обер-гофмейстерах. Балагур, хохотун, добряк, хлебосол, выкомарник, шут гороховый — императрица и презирает его, но обойтись без него ни дня не может. «Вот так шут! — удивлялся Державин. — Каких коней выпестовал!»
«Красивые кони! — восхищался Державин. — Видать, семя-то с завода графа Орлова-Чесменского, ни у кого таких красавцев нету. А Лев Александрович с ним в дружестве... Жаль, попортят коней, запалят!..»
Уже при свете свечей, сидя за столом в ямской избе, Гавриил Романович на листе бумаги написал репорт Гудовичу: поставка-де коней для шествия ея и. в. протекает успешно. Через день-другой в уговоренные сроки все 15 тысяч голов, требуемые для шествия, будут поставлены на ямские подставы Орла и Воронежа полностью. Большинство помещиков, купцов, казенных крестьян и др. к исполнению указа правительствующего сената отнеслись с подобающей добросовестностью. Есть, правда, ослушники, но о них будет доложено особо.
В ночь в сторону Рязани поскакал уездный улан.
4
Для отдыха и сна Гавриилу Романовичу в ямской была выделена особная горенка. Сняв сюртук, он улегся на деревянную кровать и оделся легким суконным одеялом. Спал после нескольких дней дорожных мытарств крепко. Проснулся среди ночи от голосов, доносящихся из передней избы через полуотворенную дверь. И в то короткое время, пока он лежал в крестьянской кровати, глядя в открытое окошко, через которое в избу падал большой яркий сноп лунного света, ему показалось, что он снова молод, что по-прежнему служит в лейб-гвардии Преображенском полку. В Новый год Державину после капрала пожалован новый гвардейский чин — фурьера, и он в числе других гвардейцев направлен на ямскую подставу обеспечивать шествие ея величества императрицы из Петербурга в Москву по государским делам. Не на ямской подставе неподалеку от Бондарей он ночует в крестьянской избе властным губернатором, а в Валдае, что близ Яжельбиц, фурьером.
Эх, Валдай! А валдайские девки — красавицы, вальяжные. А бани они топят для проезжих жаркие. А вениками на полке ухлестывают допьяна. А поцелуи их страстные. А ублажают наверху, на полке. А на ночь укладывают спать на перинах. А усыпив, обшаривают карманы, открывают шкатулки и кошельки. Эх, греховодный Валдай!.. Четыре месяца 16-й роты гвардейцы стояли на валдайской подставе. У гвардейцев не без карманных потерь, зато и не без прибыльных радостей. У всех радость: что у гвардейцев, что у хитроглазых срамниц. Только невзлюбили девки Гавриила, на дух каждой не надобен. В баньке попариться, на лебяжьей постельке понежиться Ганька не прочь. А как дело дойдет до кармана, так Ганька будто не спал. Протянет руку и скажет с прибауткой: а ты, я гляжу, ловкая, ширинку с карманом спутала! — и отнимет мундир и, свернув, покладет под голову. Ох, горе тому! Прознали товарищи, что не по силам Гавриил валдайским срамницам, и назначили его своим казначеем. И он согласился. Четыре месяца казначействовал. Четыре месяца хранил деньги товарищей и казенные, выделяемые для найма ямских коней. Товарищи в бане с девками парились, на лебяжьих перинах удовольствовались, а он, как скупец, над чужой копейкой дрожал. Шкатулку с деньгами под подушку на ночь прятал, за стог сена пойдет — шкатулку на снег перед собой выставит.
— Дурак! — спустя двадцать лет, лежа на крестьянской кровати, сам на себя выругался Державин. — Дурак! Лоб разбиваю, выслуживаюсь. Зачем?..
Встал с кровати злой.
В прихожей горит свеча, хотя и без нее от луны, льющейся в окна, светло, как днем. На полу, завернувшись в барскую епанчу, храпит Архип. Сидя за столом, негромко между собой разговаривают Дмитриев и Булдаков, — откуда он только здесь взялся?
При появлении Державина Булдаков вытянулся в рост и отрепортовал: такой-то при исполнении... Державин, забыв на минуту о дружеских взаимностях, связывающих его с Матвеем Дмитриевичем, заговорил с ним, как с чужим и незнакомым:
— Ну что скажете, господин полковник?
— Добыл, ваше высокопревосходительство! — не замечая холодности в голосе друга и благодетеля, отвечал Булдаков. — Семьсот тридцать голов веду. Хотел было вас разбудить, как здесь появился, да мне сказали...
— Добрые ли кони?
— Я-то, батюшка Гавриил Романович, не сумлеваюсь, да люди меня убеждают в ином: придется обратно гнать...
— Посмотрим... — Державин шагнул к двери, застегивая на ходу сюртук.
Ночь тиха, тепла, светла. Луна — большая, с четко обозначенными на ней архипелагами; луна — тайна, круглая, как шар Монгольфьеров, грозясь упасть, как слепое счастье, что падает не на людские головы, а куда придется: «на пни, на кочки, на колоды, на грязь и на гнилые воды», — висела близко над ямской избой. Вдалеке блестели, медленно вращаясь в свете луны, крылья ветряной мельницы. Дон Кишот не обратил на них никакого внимания, ибо он за долгие годы своего бессмертия изволил, кажется, переродиться. Ишь, валдайских ворух припомнил — и пожалел, и раскаялся, что заместо сластей довольствовался береженьем товарищеской и государской казны. О времена, о нравы! О Сервантес, перевернись в гробу от досады, что ты вместо типа породил подделку!..
У коновязей стоял Орел, накрытый попоной... Ишь, куда зашло: оруженосец завел вместо осла царского скакуна! Да, кажется, все изменилось...
— Где твои кони? — спросил Державин.
— А вон они, Гавриил Романович, на луговине, — отвечал Булдаков, показывая рукой.
Державин, щурясь от света, вгляделся. Неподалеку на серебряной от росы луговине стояло множество коней. Но что это были за кони! Малорослые, гривы густые и длинные, хвосты, что помело, до земли, точь-в-точь как табун коньков-горбунков с лубочного рисунка.
— Не узнаете, ваше высокопревосходительство? — веселым голосом спросил Санчо Панса, одетый в полковничий мундир.
И ляпнул же простодырый Санчо! Как можно было забыть русскому Дон Кишоту этих коньков! Не он, что ли, рос на Волге? Не он, что ли, вместе с отцом, военным, исколесил еще в детстве все Приволжье и оренбургские степи? Он не мог не узнать: это были киргиз-кайсацкие кони — гривастые малороски. От сей неожиданной встречи с тем, что всегда жило в душе, русский Дон Кишот растерялся, а потом вдруг возрадовался, и радость была так велика, что он ослаб на ноги, так бы и присел на влажную от ночной росы землю! В груди исподволь зарождался смех.
Киргиз-кайсацкие кони!.. Богоподобная царевна Киргиз-Кайсацкия орды... Да ведь это чудо: Фелица, богоподобная царевна, изволит восседать на мягких бархатных подушках, а ее мчат на юг, мчат в сторону новых владений киргиз-кайсацкие кони...
— Довольны ли вы, ваше высокопревосходительство?
— Матвей Петрович, друг мой! — с трудом от волнения выговорил Державин, обнимая полковника и кавалера. — Но как ты, милый мой человек, догадался, что сии кони нам с тобой потребны?
Булдаков от высокорыцарской ласки смущен, обрадован, смеется отрывисто: хе-хе...
— Вы плохо меня, Гавриил Романович, знаете, — отвечал Булдаков. — Вы полагаете, что я неуч, грубиян, живу под дубом и вкушаю желуди. Но и у меня в душе сияют просветы. И я, бывает, снизу вверх взираю на ваш высокий Парнас. Вашу «Фелицу» я купил на торгу у коробейника и всегда ее читаю, когда мне не спится. Прочту — и сплю как убитый. Не верите? А вот слушайте... — И седой загрубелый служака прочел по памяти: — «Богоподобная царевна Киргиз-Кайсацкия орды! Которой мудрость несравненна открыла верные следы Царевичу младому Хлору Взойти на ту высоку гору, Где роза без шипов растет, Где добродетель обитает, — Она мой дух и ум пленяет, Подай найти, ее совет...» Я как увидел сих коней, — переходя на язык презренной прозы, продолжал Булдаков, — так обомлел от испуга и радости. Уважу, думаю, я моего Гавриила Романовича. А балашовский исправник — дурак, велит киргиз-кайсацких коней заворачивать обратно, не потребны-де такие императрице. А я стал ему обратное растолковывать: потребны-де! — и он согласился.
— А хомуты и сбруи?
— В повозках везут... И кибитка золотная катится, даже две: одна для самой царицы, другая, хе-хе, для случая.
— Ну, уважил ты меня, мой друг Матвей, век буду помнить! — взволнованно отвечал Державин, обнимая Булдакова.
Державин, Булдаков, Дмитриев — все веселые, довольные — пошли в ямскую избу. У своего слуги Гавриил Романович потребовал бумагу, перо, чернил. Сел за стол и красиво, по-писарски, поднаторев еще в молодости, когда он, нуждаясь, за полушку-другую, служа в гвардии, сочинял неграмотным своим товарищам-солдатам письма домой в деревню и возлюбленным, стал писать. Вот что он написал на сей раз: «Сиятельнейшему графу Александру Матвеевичу Мамонову. Милостивый государь! Богоподобной царевне Фелице потомок мурзы Багрима Гавриил нижайше кланяется сими конями. Ея императорского величества путь во вновь приобретенные владения пусть будет легок и счастлив и усеян розами без шипов. Державин».
Запечатав письмо в пакет, Державин подал его Булдакову, сказал:
— Передайте киргиз-кайсацкому старшине, пусть он свой табун ведет на орловские подставы. При проезде двора пусть разыщет он графа Мамонова и вручит это письмо ему лично в руки. — Помолчав, спросил: — А старшина-то не темный, сообразит?
— Сообразит! — заверил Булдаков. — Он в нашем войске служил, даже грамоту знает, читает по-русски...
У ворот стоял Державин и смотрел, улыбаясь, вслед уплывающему под луной табуну. Ни топа, ни стука, будто на крыльях, как ночные птицы, низко над землей улетали киргиз-кайсацкие кони...