Гавриил Державин
 

На правах рекламы:

Купить аттестат об окончании 9 классов в Нижнем Новгороде nizhnij-novgorod.regionlinus.com выгодно.

• Купить диплом о среднем образовании в Уфе ufa.regionlinus.com ответ.

Rent a Ferrari for a day







О прозе Державина

Прозаические произведения, подводящие итоги жизненного и творческого опыта, создавались Державиным в решающий для XIX века 1812 год (или вокруг него), — поэтому вдвойне знаменательно, что первое массовое их издание выходит в свет в преддверии 175-летнего юбилея Отечественной войны, который будет отмечаться всенародно. Они представляют собой чрезвычайно разностороннее и выразительное изображение эпохи, когда закладывались основы победы России, запечатленное одним из выдающихся ее деятелей.

Перед нами лучшие образцы державинской торжественной речи, воспоминаний, примечаний к собственным стихотворениям, обобщения теории поэзии и "любомудрия", хотя "прозы" в узком смысле — романов, повестей, рассказов — он не писал вовсе.

Однажды, в предвидении вопросов потомков, он занес в письмо гр. Д. И. Хвостову четверостишие, разумея в нем в третьем лице себя:

Кто вел его на Геликон
И управлял его шаги?
Не школ витийственных содом, —
Природа, нужда и враги!

И тут же добавил: "Объяснение четырех сих строк составит историю моего стихотворства, причины онаго и необходимость". Действительно, в этих кратких стихах и в прозаическом к ним примечании отразились, будто в зеркале, — одном из его излюбленных образов-символов — и творчество, и сама судьба поэта.

Россия была его державой самым непосредственным образом (недаром в одной из поздних трагедий выводятся родоначальники Державиных боярин-пустынник Багрим и сын его "отрок Держава", укрывающие у себя великого князя московского Василия Темного). В единении с пей, с ее природной словесностью он и есть на самом деле "един Державин".

Державин и в старости настойчиво изучал русские древности, верным поэтическим чутьем слыша в них родственный себе дух. Эту подлинную укорененность его почувствовал Гоголь. Недаром именно в статье "В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность" Гоголь задается в первую очередь загадкой Державина: "Недоумевает ум решить, откуда взялся в нем этот гиперболический размах его речи", — и дает сначала краткое предположение ответа: "Остаток ли это нашего сказочного русского богатырства, которое... носится до сих пор над нашею землею, прообразуя что-то высшее, нас ожидающее..." Затем он развивает его полнее: "...постоянным предметом его мыслей, более всего его занимавшим, было — начертить образ какого-то крепкого мужа, закаленного в деле жизни, готового на битву не с одним каким-нибудь временем, но со всеми веками; изобразить его таким, каким он должен был изникнуть, по его мнению, из крепких начал нашей русской породы, воспитавшись на непотрясаемом камне..." Наконец, перед завершением статьи Гоголь вновь возвращается к выведенному им образу государственного мужа и высказывает чрезвычайно важную мысль о его происхождении: "Это стремление Державина начертать образ непреклонного, твердого мужа в каком-то библейско-исполинском величии не было стремленьем произвольным: начало ему он услышал в нашем народе. Широкие черты человека величавого носятся и слышатся по всей русской земле так сильно, что даже чужеземцы, заглянувшие вовнутрь России, ими поражаются еще прежде, чем успевают узнать нравы и обычаи земли нашей" (Тут Гоголь имеет в виду в первую голову только что появившуюся "растворенную ненавистью к нам" книгу маркиза Астольфа де Кюстина).

С легкой руки Гоголя вошла в обиход и история о том, как на державинские строки: "За слова — меня пусть гложет,/За дела — сатирик чтит", — Пушкин заметил: "Державин не совсем прав: слова поэта суть уже его дела". Высказывание это породило доныне не затихшие споры; но даже меньшинство, вступившееся за Державина, подобно П. А. Вяземскому, безнадежно путалось в самой постановке вопроса. Всех спорщиков XIX века сбивало с толку мнимое противопоставление слов и дел: это была пора образования многочисленного сословия литераторов-профессионалов, посвятивших себя исключительно словесному творчеству, которым казалось, что высказывание старого поэта принижает достоинство членов их цеха. Между тем сам Державин навряд ли озадачен был этим выбором.

Вопрос этот в последнее время стал предметом особого исследования И. Ю. Фоменко, пришедшей в итоге изучения его к следующему выводу: "Своеобразие позиции Державина состояло, видимо, в том, что он не принижал творчество до службы, но рассматривал оба этих рода деятельности как сферу высокого творческого вдохновения"1.

Прозу Державина нельзя рассматривать попросту как прозаические опыты стихотворца. Вовсе не жанровые деления или взаимоотношения внутри целого наиболее драгоценны для нас в творческом наследии "певца Фелицы", — но само это целое, "един Державин" во всем многообразии проявлений его природного гения.

Четверть века положивший на собирание, издание и комментирование с исчерпывающей полнотой творений Гавриила Романовича академик Я. К. Грот пришел в итоге изучения их к такому заключению: "Немного было русских людей, которые бы в такой мере, как он, умели соединить литературную деятельность с общественной и служебной. Чтобы убедиться в том, стоит хоть слегка пробежать семь томов его сочинений, из которых последний, содержащий его труды в прозе, мог бы разрастись в несколько таких же объемистых книг, если б мы не ограничились в нем строгим выбором из всего им написанного речью. Ту же разборчивость соблюдали мы, впрочем, и при печатании его переписки и неизданных, особенно драматических, сочинений и переводов. И все это писалось посреди столь же кипучей практической деятельности, среди исполнения должностных обязанностей и поручений службы на разных поприщах. И между тем рукописи его, исчерченные поправками, показывают, что он не легко удовлетворялся тем, что выливалось из-под пера его, что он не только в стихах, но и в прозе часто возвращался к первым наброскам своим, изменял, а иногда и совершенно переделывал по нескольку раз то, что писал. Вместе с тем он много читал: из самих сочинений и собственных его объяснений к ним можно видеть, сколько произведений древней и новой литературы, отчасти весьма обширных, было ему известно, и как хорошо он помнил прочитанное". Окончательное суждение Грота еще точнее определяет связь различных областей деятельности Державина: "В ряду русских людей всех веков он всегда останется знаменитым историческим лицом. По силе и самобытности таланта он был, конечно, первым русским поэтом XVIII столетия и одним из самых крупных представителей поэзии во все времена и у всех народов. Кроме того, он играл заметную роль в администрации и общественной жизни; имя его тесно связано со многими памятными событиями второй половины прошлого и начала нынешнего века".

Не следует забывать, что именно Державин первым представил успехи российской словесности другим народам: мировое значение его засвидетельствовано многочисленными переводами. Так, великолепная ода "Бог" перелагалась еще при жизни автора не только практически на все европейские, но даже и на древние — как древнегреческий2, а также на восточные языки, и нередко по нескольку раз. Долго бытовавшее предание, что написанный золотыми буквами по-китайски текст ее висит в покоях у богдыхана, представляет образец того, какой сказочно громовой казалась слава Державина. Уже Н. А. Полевой, а вслед за ним и Белинский, стремясь подходить к литературным репутациям более трезво, называли эту красочную легенду "нелепой сказкой", однако действительность оказала предпочтение именно преданию, а не логике. И, Кокорев3, а лотом и другие исследователи все-таки обнаружили его источник в "Записках" адмирала В. М. Головнина4, где на самом деле повествуется о том, что пленный Головнин читал вначале хозяину — только не китайцу, а японцу — наизусть эту оду, затем по его просьбе она была переведена, написана "кистью на длинном куске белого атласа" и отправлена к японскому императору, чтобы быть "выставленной на стене в его чертогах на подобие картины"...

На закате дней своих, но в зените славы поэт умер через пять дней после отмеченного в кругу семьи на Званке 73-летия; всего лишь четырьмя годами ранее оканчиваются публикуемые здесь "Записки" его о собственной жизни, освобождая нас от необходимости подробно излагать биографию. Вместо нее возникает возможность выйти несколько за пределы переиздаваемых текстов с тем, чтобы попытаться обосновать высказанное уже выше положение о том, что в "прозе" Державина наиболее замечательным представляется сейчас не собственно историческое или филологическое ее содержание, а целокупность авторского самовыражения, неповторимый, запечатлевшийся в ней исконно "державинский" дар.

Единственны в своем роде в первую очередь слог и дух Державина. "Сочинения его и со стороны языка заслуживают изучения, представляя замечательный момент в истории нашей литературной речи, — подчеркивал Грот. — Державин обращается с языком самовластно: он не боится ошибок против грамматики и синтаксиса, лишь бы воплотить свою идею в яркий и резкий образ, и действительно, таким способом он часто достигает своей цели вернее, чем если бы гонялся за безукоризненною чистотою речи, охлаждая тем полет своей пылкой фантазии. Его язык, при всей видимости своего своенравия, есть язык выразительный, сильный и пластический. Его слог мужествен и полон энергии". (Следует отметить, что это говорит весьма педантичный ученый, установивший как раз нормы русского правописания на многие десятилетия вперед.)

Вот поэт шутливым слогом на славянский лад пишет некоему подопечному своему, сообщая вполне прозаическое предложение принять должность купеческого маклера в Моршанске: "Дондеже по иеизглаголанной радости и сладости неизреченной время приидет, дондеже душа твоя яко елень на исходища водныя преселится и водворится со ангелами, ее возжелавши ли, муже благочестивый, переселиться к нам в страну пресветлаго полудня, идеже мразов, ни северных ветров, ни глада, ни хлада никогда не имамы... Архимагир страны сей благосклонен ти есть, готовит ти место, место злачно, место покойно, отнюдуже отбеже всякая болезнь и воздыхание, а именно в Тамбовской губернии при реце Цне находится некий новосозидаемый град Моршанск идеже с неких лет, а паче прошлый год стекалося из всего царства всероссийскаго великое множество купечества, купли ради хлебныя. — Богатство яко река лиется и обращается злата в торговле ежегодно около полутора миллионов рублей, велие сокровище! В сем граде пужен муж с твоими талантами, иже бы был сведущ в письмоводстве, в законах искусен и трудолюбив, в звание мытаря, а иначе сказуется, в должность купеческаго маклера... Обаче да не вознегодуешь, яко приглашаю тя быти маклером. Суета сует и веяческа суета в свете сем; но ты веси, яко мытарь и разбойник благую часть прияша, а фарисей и един из двоюнадесять апостол отщетишася".

В другом письме, к супругам Капнистам, "Гаврил, тамбовский губернатор" использует канву раёшного стиха — чета Державиных "здравия вам желают, и нарочного курьера в Кременчуг наведаться о здравье вашем отправляют, и о себе объявляют, что они очень весело и покойно поживают и всю петрозаводскую скуку позабывают, и вас к себе в гости приглашают, и бал для вас и пир сделать обещают... и разные промыслы иметь замышляют, и, окончав, тебя с твоею женою, с чады и домочадцы лобызают... и тебе усердными вечно пребывают и аминем письмо сие заключают".

В рапорте от того же 1786 года генерал-губернатору Гудовичу выразительность языка служит для защиты несчастных колодников: "При обозрении моем губернских тюрем в ужас меня привело гибельное состояние сих несчастных... Более 150 человек, а бывает, как сказывают, нередко и до 200, новержепы и заперты без различия вин, пола и состояния в смердящия и опустившияся в землю, без света, без печей, избы, или, лучше сказать, скверные хлевы. Нары, подмощенныя от потолка не более 3/4 разстоянием, помещают сие число узников, следовательно согревает их одна только теснота, а освещает между собою одно осязание". Державин тотчас предпринимает меры к улучшению — под его руководством строится новое помещение для острожников, а сам оп второй раз за сутки пишет Гудовичу, сообщая о любопытном примененном им способе воспитания нерадивых судейских: "Признаюсь я вашему высокопревосходительству, что господам уголовным судьям, между разговорами, приятельски советовал я взять способ к скорейшему решению их распри и разноголосицы тот; чтоб они, хотя когда из любопытства, один раз заглянули в тюрьму и увидели, как страждут там люди". Поэт-губернатор уже тогда имел не только стихотворческую, но и служебную славу, которую выразил строкой про самого себя — "горяч и в правде чорт"; подопечные чиновники сообразили, что он может устроить им посещение острога не на одного любопытства, — так что письмо заканчивается удовлетворенным заключением: "После того шли дела сей палаты поспешнее".

А вот выразительнейший пример литературной не то что критики, а попросту головомойки тому же Капнисту: "Скажу откровенно мои мысли о твоих стихах: ежели они у вас в Малороссии хороши, то у нас в России весьма плоховаты... Нет ни правильного языка, ни просодии, следовательно и чистоты. Читая их, должно бормотать по-тарабарски и разногласица в музыке дерет уши. Мысли низки... Изображения смешны и отвратительны, как то, что на туловище одной богине голову приставляешь другой, и с поясом лезешь под подол к той героине, которую сам хвалишь... Шутки не забавны, а язвительны; ибо кто помазан лишь Музами по усам, тот не имеет дарования; а равно чьи важныя сто-тридцать повелений и тенями приняты со смехом, тот дурак". Небезынтересно, что эта отповедь отправлена не в запальчивости: письмо переписано писцом и затем еще дополнено автором.

Мало известно, но весьма любопытно, что для многих стихотворений Державин вначале составлял подробнейшую прозаическую программу, от которой, впрочем, впоследствии при воплощении ее мог отступить довольно далеко. Чрезвычайно показателен в этом отношении зачин подтекстовки "Видения Мурзы": "Льстецами я почитаю тех, которые, например, в снах, хотя похвалить какую-нибудь выдуманную Царь-девицу, какую-либо царевну Прекрасу и не имея ничего сказать славнаго к похвале их, машут своими волшебными ширинками (здесь в смысле: платками. — П. П.) и стаскивают, наместо добродетелей, человеколюбия и ума, в их палаты солнце, луну и звезды, и когда уже все приберут к ним масть к масти, что только можно, и видят недостаток в истинах, которыя трогают сердце, то говорят, что у них сквозь сорочки тело видно и как из косточки в косточку мозжечек переливается" (в самой оде данное вступление в конце концов не было использовано).

Два небольших отрывка из включенных в настоящую книгу "Записок" Державина о его жизни, наиболее наглядно представляющих изобразительные приемы их автора. Вот он, рассказывая о себе, как обычно, в третьем лице и вовсе не обольщаясь насчет собственного прошлого, вспоминает, как прибыл в Москву на коронацию Екатерины II в неуклюжей, введенной еще Петром III иноземной форме: "...будучи в мундире Преображенском, на голстинский манер кургузом, с золотыми петлицами, с желтым камзолом и таковыми же штанами сделанном, с прусскою претолстою косою, дугою выгнутою, и пуклями как грибы подле ушей торчащими, из густой сальной помады слепленными, щеголял пред московскими жителями, которым такой необыкновенный или, лучше, странный наряд казался весьма чудесным, так что обращал на себя глаза глупых".

Стоя в последующие годы непосредственно подле трона трех императоров, Державин неизменно сохранял свой пламенный нрав. Вскоре по воцарении Павла, когда "во дворце прияло все другой вид, загремели шпоры, ботфорты, тесаки, и, будто по завоевании города, ворвались в покои везде военные люди с великим шумом", — назначенный из благосклонности "правителем" в Совет сенатор-поэт отнесся к новой должности с обычным "доточным" тщанием и сначала попросил, а потом и попросту потребовал от самодержца деловых указаний. В конце концов в ответ на такой натиск "...вспыхнул Император; глаза его как молньи засверкали, и он, отворя двери, во весь голос закричал стоящим пред кабинетом... Слушайте: он почитает быть в Совете себя лишним, а оборотясь к нему: Поди назад в Сенат и сиди у меня там смирно, а не то я тебя проучу". Державин как громом был поражен таковым царским гневом и в безпамятьи довольно громко сказал в зале стоящим: "Ждите, будет от этого царя толк"... Скоро после того услышал, что в Сенат прислан именной указ, в коем сказано, что он отсылается назад в сие правительство за дерзость, оказанную Государю; а кавалергардам дано повеление, чтоб его не впускать во время собрания в кавалерскую залу.

Таковое посрамление узнав, родственники собрались к нему и, с женою вместе осыпав его со всех сторон журьбою, что он бранится с царями и не может ни с кем ужиться, принудили его искать средств преклонить на милость монарха". Прежние связи не помогли, и выручило опять стихотворство; Державина простили, послав в ответственную командировку в Белоруссию, но при этом Павел велел генерал-прокурору Обольянинову передать ему свой отзыв: "Он горяч, да и я, то мы опять поссоримся; а пусть чрез тебя доклады его ко мне идут".

В значительном по объему драматургическом наследии Державина подавляющее большинство произведений посвящено русской истории и современности. Наряду с трагедиями весьма показательны в отношении языка и знания подробностей народного быта комические оперы — "Дурочка умнее умных" и "Рудокопы"; в первой из них гвардии сержант Богдан Любимыч Фуфыркин напоминает самого автора в молодости, а действия пролазов воеводы Хапкина и подьячего Проныркина (с отчеством "Ворфоломеевич") повторяют проделку с тем же разбойником Черняем, которая подробно изложена в "Записках" и на самом деле имела место, но только не под Казанью, а в Москве. Речь в "Дурочке" и "Рудокопах" пересыпана простонародными присловьями, поговорками, загадками, а также словами из местных говоров, над объяснениями которых Гроту пришлось немало потрудиться, используя не только различные словари, но и собственный опыт языковедения.

Конечно, не везде слог державинской прозы прост, иногда приходится при чтении понуждать свое внимание перестроиться на иной лад, а порою и вглядеться, вслушаться в слово, чтобы отыскать в нем корень и особый, утратившийся ныне смысл. Однако подобная работа благодарна, и не следует считать, что необходимость в ней вызвана во всех случаях "устарелым" слогом автора. Как это ни удивительно, подобные трудности возникали уже у современников и даже предшественников Державина при изучении произведений русской литературы предшествующих столетий, и всегда наилучшим подходом оказывалось стремление найти свою с ними связь, увидеть в старинных речениях кровных предков новой речи. Два века назад это замечательно выразил Сумароков:

Не мни, что наш язык не тот, что в книгах чтем,
Которы мы с тобой не Русскими зовем;
Он тот же, а когда б он был иной, как мыслишь,
Лишь только от того, что ты его не смыслишь;
Так что ж осталось бы при Русском языке?
От правды мысль твоя гораздо вдалеке.

Глубинную народность Державина особо выделял Грот: "Мы не можем не видеть в нем в высшей степени замечательного коренного русского по воспитанию, быту, уму и нраву. Несмотря на раннее, случайное знакомство его с немецким языком (Грот сам был по происхождению немец. — П. П.), ни его молодость, ни дальнейшая жизнь не могли привить к нему ничего иностранного".

К столетию со дня смерти поэта вышла интересная работа Н. К. Вальденберг (Петровой) "Державин. 1816-1916. Опыт характеристики его миросозерцания", в которой впервые была сделана попытка дать общую картину державинской мысли. Остановившись на взаимоотношениях Державина с современниками, его борьбе с нуждой, врагами, народными бедствиями и даже самой своей эпохой — там, где он считал дух ее противоречащим совести, — Н. К. Петрова переходит к положительным идеалам, которые кратко определяет следующим образом: "Две мысли лежат в основе всего миросозерцания Державина: мысль о привлекательности светлых сторон жизни и сознание суетности земных благ. Но для полноты характеристики взглядов Державина к этим двум мыслям необходимо присоединить еще твердую уверенность в существовании... вечной правды".

Суждение исследовательницы можно, наверное, оспорить в какой-то части, но несомненно одно — не только стихи, но и сама личность Державина продолжают возбуждать любопытство и споры, доказывающие в первую очередь то, что ей на деле удалось подняться над временем. Доводы противников несутся в прошлое и будущее, пробивая навылет исторические перегородки. "Не все ли равно, — задиристо спрашивает критик из своего XIX предыдущее столетие, — голубоперая щука или щука с голубым пером?" (имеется в виду замечательное сравнение в "Жизни Званской") — "Конечно, второе, крикнули бы мы, — отвечает писатель XX в., — так оно выделяется лучше, в профиль!"5

В свою пору Державин умел сам беседовать с зоилами с поистине державной уверенностью. Одного подписавшегося "Невеждой" недоброхота, который напустился на оду "Фелица", он на сомнение в том, можно ли "нежить чувства" (по поводу строки "Младой девицы чувства нежа"), не обинуясь, дарит следующим советом: "Ежели нет у господина Невежды прекрасной женщины, которая бы приятными своими объятиями нежила его осязание; то не благоволит ли он приказать себя кому хорошенько ожечь или высечь. Когда сие ему сделает хотя небольшую боль, то вероятнее всех ученых доказательств, из собственного своего опыта познает он, что оскорблять чувства, следовательно и нежить можно". Л в возмездие за выраженное "Невеждою" в конце его попреков притворное сожаление о том, что он-де прервал удовольствие и разбудил автора, "покоющегося сладким сном, приклоня главу свою на венки, сплетенныя ему похвалою", — поэт запросто дает лицемеру выразительную "нахлобучку": "Впрочем не коротко зная сочинителя, напрасно господин Невежда сожалеет и заботится о том, что якобы сделал ему какую-то скуку возбуждением его от сна похвал поднесенною своею свечою: ибо свеча ево, как кажется, худо просвещает, а сочинитель человек сырой, спит всегда крепко и мало слушает похвал; то и не огорчается, если кто и вздумает пресекать оныя. Ежели ж кто ево и разбудит недельно; то он без всякаго однако сердца открывается: поди братец вон с своими пустяками от меня прочь и не мешай мне спать".

После смерти автора, однако, произведениям его пришлось не раз выдержать превратности перемен в литературных вкусах; следует признать, что самое трудное это испытание — проверку временем — они выдержали с достоинством, хотя их нередко чересчур прямолинейно связывали с отдельными, вынутыми из связного контекста эпизодами державинской биографии.

В примечаниях к своей "Истории пугачевского бунта", в которой неоднократно упомянут Державин, Пушкин высказал особое сожаление о том, что "Записки" Гавриила Романовича еще не изданы. Несколько ранее, в 1825 году, он пишет А. А. Бестужеву, опубликовавшему статью "Взгляд на русскую словесность", послание. На бестужевское вопрошание: "Отчего у нас нет гениев и мало талантов?" — он отвечает: "Во-первых, у нас есть Державин... Так! мы можем праведно гордиться: наша словесность, уступая другим в роскоши талантов, тем пред ними отличается, что не носит на себе печати рабского унижения. Наша таланты благородны, независимы, С Державиным умолкнул голос лести — а как он льстил?

О вспомни, как в том восхищенье
Пророча, я тебя хвалил:
Смотри, я рек, триумф минуту,
А добродетель век живет".

В те же годы, переиздавая во втором томе своего "Собрания сочинений и переводов" известную работу "Рассуждение о старом и новом слоге Российского языка", младший современник и сотрудник Державина адмирал А. С. Шишков сделал к ней повое примечание, с которым и сегодня во многом можно согласиться. Укоряя торопливых критиков, напустившихся на Сумарокова, он писал: "Стихотворец сей, столько в свое время прославляемый, сколько ныне презираемый, показывает, что достоинство писателей часто оценивается не умом, но молвою. Ежели тогда превозносим он был несправедливо, то ныне еще несправедливее осуждается. Тогда, обращая внимание на многое хорошее в нем, извиняли его погрешности, молчали об них; а ныне совсем не читая его и не зная ни красот, ни худостей, твердят, понаслышке один от другого, что он никуда не годится. То ж, благодаря вводимому журналистами новейшему вкусу, начинает распространяться и на других: Феофаны, Кантемиры давно уже не читаются; Херасковы, Петровы и сам Ломоносов ветшают, никто в них не заглядывает, за ними чрез несколько времени последуют Державины и другие: таким образом и вкус наш будет вертящееся колесо, в котором одна восходящая наверх спица давит и свергает на низ другую (здесь Шишков удачно воспользовался излюбленным державинским образом: ср. в стихотворении "Облако":

Подобен мир сей колесу.
Се спица вниз и вверх вратится...

в "Жизни Званской": "Не зря на колесо веселых, мрачных дней,/ На возвышение, на пониженье счастья..." — П. П.), Не знаю, может ли такой вкус быть основателен, тверд, прочен, согласен с здравым рассудком и полезен для языка".

Когда же в 1859 году "Записки" поэта впервые увидели свет, а затем на протяжении всего дюжины лет были трижды переизданы с основательнейшими примечаниями, это вызвало в тогдашней критике целую бурю, поднятую нашедшими в них удобный повод для споров и выражения собственного мировоззрения направлениями общественной мысли6. Но подвести ее итог спустя столетие лучше всего можно, пожалуй, вновь воспользовавшись строками самого Державина:

Заслуги в гробе созревают,
Герои в вечности сияют...

"Записки", по общему мнению современных исследователей, представляют собой один из выдающихся литературных памятников эпохи, и ни один ученый, изучающий ее, не может ныне пройти мимо них — в защите они не нуждаются, напротив, цитаты из державинских воспоминаний нередко служат в качестве самых достоверных свидетельств.

Когда-то П. А. Вяземский, пробуя метафорически определить необычайное своеобразие Державина, создал такой символ. Большинство писателей, сказал он, "более или менее сбиваются друг на друга. Они соединены общественными и международными сношениями и условиями, породнились взаимными, порубежными переселениями". В отличие от них Державин представлялся ему не "жителем общего всем поэтам поэтического материка", а царственным главой "какого-то неприступного острова, отделенного от остального мира океаном собственной, ему одному принадлежащей поэзии". Та же присущая Державину черта единства и единственности определяла и его взгляды на искусство. Было время, когда его художественные воззрения, лучше всего выраженные во включенном в настоящий том "Рассуждении о лирической поэзии...", недооценивались; но ныне и эта невзгода миновала. Советская исследовательница эстетики XVIII века Л. И. Кулакова подчеркивает: "Надо признать: традиционные представления разрушались Державиным в области теории почти с той же силой, как и в его удивительной поэзии... Не только в лирике, но и в теоретических исканиях Державин приближался к той трактовке народности, которая была сформулирована лишь Пушкиным в 1826 г., после "Бориса Годунова". Эти искания, по мнению Л. И. Кулаковой, "объединены мыслью о необходимости верного отражения в искусстве национального характера определенной эпохи"7.

Специалисты до сих пор не сошлись во взглядах, классицистом или преромантиком был в своей художественной теории и практике Державин. "Для нас, однако, представляется важным подчеркнуть сейчас другое. Известно, что при создании "Рассуждения" поэт пользовался многими руководствами и источниками; в особенности ему пришлось по душе эстетическое учение основателя французской философии искусства аббата Шарля Баттё. Заимствование, переложение и свободное дополнение своих мыслей чужими не осуждалось еще в ту пору, когда общение внутри культуры предпочиталось резкой отгороженности одного "автора" от другого. Современники даже упрекали Державина за то, что он слишком часто отходил от принятого за основу руководства и давал свои, совершенно новые положения. Наиболее яркое из таких полностью державинских "отклонений" нам и представляется уместным привести в заключение. Это замечательное определение, даже, скорее, прямое описание того, что собою представляет вдохновение, — полученное нз первых рук, от одного из самых возвышенных и мощных русских поэтов. Вот оно: "Вдохновение не что иное есть, как живое ощущение, дар Неба, луч Божества. Поэт, в полном упоении чувств своих разгорался свышним оным пламенем или, простее сказать, воображением, приходит в восторг, схватывает лиру и поет, что ему велит его сердце. Не разгорячась и не чувствуя себя восхищенным, и приниматься он за лиру не должен. Вдохновение рождается прикосновением случая к страсти поэта, как искра в пепле, оживляясь дуновением ветра; воспламеняется помыслами, усугубляется ободрением, поддерживается окружными видами, согласными с страстью, которая его трогает, и обнаруживается впечатлением, или излиянием мыслей о той страсти, или ея предметах, которые воспеваются. В прямом вдохновении нет ни связи, ни холодного разсуждения; оно даже их убегает и в высоком парении своем ищет только живых, чрезвычайных, занимательных представлений. От того-то в превосходных лириках всякое слово есть мысль, всякая мысль картина, всякая картина чувство, всякое чувство выражение, то высокое, то пламенное, то сильное, или особую краску и приятность в себе имеющее... Поистине, вдохновение есть один источник всех... лирических принадлежностей, душа всех... красот и достоинств: все, все и самое сладкогласие от него происходит, — даже вкус, хотя дает ему дружеские свои советы, и он от него принимает их, но не прежде, как тогда уже, когда успокоится; а во время пылкаго его парения едва только издали смеет приближаться к нему и надзирать за ним. Если поэт за первым без всякаго разсуждения быстро последует, а за вторым не торопясь, с благоразумием, и за справою уже сего последняго, а не прежде, выдает в свет свои сочинения: то без всякаго сомнения рано или поздно получает плески; чувствуй, и будут чувствовать; проливай слезы, и будут плакать. От восклицания токмо сердца раздаются громы. Вдохновение, вдохновение, повторю, а не что иное наполняет душу лирика огнем небесным..."

Петр Паламарчук

Примечания

1. Фоменко И. Ю. Автобиографическая проза Г. Р. Державина и проблема профессионализации русского писателя. — XVIII век. Сборник 14. Русская литература XVIII — нач. XIX в. в общественно-культурном контексте. Л., 1983, с. 152.

2. См.: Монагиос Д. С. "Бог", ода Державина. Краткий разбор и перевод на древнегреческий язык. Спб., 1879.

3. См.: Кокорев И. О переводе оды "Бог" на японский язык, — Москвитянин, 1846 № 11-1-2,0 231 233

4. См.: Записки о приключениях в плену у Японцев капитана Головнипа, ч. III. Спб., 1816, с. 18.

5. Об история этого эпитета см.: Дмитриев И: И. Взгляд на мою жизнь. Спб., 1866, с. 56.

6. Подробнее об этом см.: Западов В. А. Текстология и идеология. — Проблемы изучения русской литературы XVIII в., вып. 4. Л., 1980, с. 117.

7. Кулакова Л. И. О спорных вопросах в эстетике Державина. — XVIII век. Сборник 8. Державин и Карамзин в литературном движении XVIII — нач. XIX в. Л., 1969, с- 25-41; см. также: Кулакова Л. И. Очерки истории русской эстетической мысли XVIII в. Л., 1968, с. 158-180.

© «Г.Р. Державин — творчество поэта» 2004—2024
Публикация материалов со сноской на источник.
На главную | О проекте | Контакты