X. Весна (Из поденных записей Алексаши Бастидона)
1
28-го дня марта 788 г. Здоровье мое идет, слава богу, на поправку. Из Рянзы от Ниловых перед распутьем приезжал ученый эскулап Лимнелиус, снял повязки, отменил костыли и разрешил мне вольное хождение, опираясь на бадог или палку. Я хожу и всему радуюсь: небу, солнцу, птичьим станицам, мяуканью скворца. На Студенце проталины, скоро пойдет лед. Сегодня, прогуливаясь, я повстречался с Трифонилием. У него печаль: долго не показывался из Козлова Захарьин, или Аполлониус, посидеть в трактире не с кем. Акромя того, ему строго-настрого запрещено вздыматься на колокольню и звонить в колокола. У Трифонилия безденежье. Сжалившись над опальным звонарем, который пострадал во имя высокого искусства, я ссудил ему серебряный рубль. Тришенька облобызал мне руки и со всех ног пустился в трактир.
Между прочим, Трифонилий сообщил мне новость. Здоровье у Арсентия, сына Матвея Бородина, как и у меня, идет на поправку. Зимой его привезли с Вышнего Волочка связанным, он бесновался и дико кричал. К весне Арсентий сделался тихим, его теперь выпускают из дома.
Рассказ о рехнувшемся Арсентии напомнил мне о Любиньке. Мне сделалось горько. Я вспомнил о том, что после последнего разговора с нею, лежа больным, я потянулся к оде Державина «Бог», и заново ее перечитал, и посмотрел на произведение по-другому. Державин воистину пиит великий, ему суждено бессмертие. Но почему к этому выводу скорее меня пришла тамбовская девица?..
Я подолгу сижу на солнцепеке во дворе, устроясь на бревнышке, и слушаю россказни Архипа, который налаживает карету для летних разъездов. Архип любит поболтать. Своим барином, Гаврилой, как он его зовет за глаза, он восхищается без устали. И смел-то он, яко лев, и силен, как Самсон, и мудр, яко царь Соломон. С вепрем в Оренбургской степи схватился — победил, правда, с полгода в лазарете лежал, залечивал ногу, поврежденную зверем. И за правду он горой. С князем Вяземским за правду дрался, с Тутолминым на севере — тоже. Правдивый и честный Гаврила. Только не фартит ему. Царица его не замечает. Товарищи по лейб-гвардии далеко опередили его. А все оттого, утверждает Архип, что барин связался со стихотворным баловством. К чему? Вирши денег не дают почета никакого, одни глаза красные от бессонных ночей, а что в том толку?
В этих своих последних рассуждениях, возможно Архип прав. Но ежели всем стать на этот путь рассуждений, то тогда, поскольку за произведения искусства не платят, надо перестать и ваять, и рисовать, то есть все искусство побоку. Но ежли так, то что остается человеку? Война, экономика, политика — все это возвышенно и облагораживает. Но без живописи, ваяния, зодчества, а равно и поэзии человек дальше в своем естестве от бога. Совсем он не царь, не бог, как в этом убеждает нас Державин в своей оде «Бог», а только раб своих страстей и добыча могильного червя.
3-го дня апреля 788 г. Вновь я сидел на бревнышке возле Архипа, который рассказал мне, между прочим, о том, как он был выписан из казанской деревни Сокур в Питер. Тогда мать Гавриила Романовича, Фекла Андреевна, царство ей небесное, была еще жива, она-то и пожаловала своего сына крепостным слугою. Бок о бок с барином Архип живет с 1772-го, с января, когда Державин был пожалован гвардии прапорщиком и ему понадобились слуги. Сначала Архип был поваром, из поварни изгнан по неспособности. Державин хотел было отослать его обратно в Сокур, но тут понадобился ему кучер, ибо гвардии прапорщик вдруг разбогател, выиграв в карты 50 тыщ рублей. Завел Архип для своего барина роскошную карету добрых коней и стал развозить его по Питеру куда надобно. В должности кучера Архип обретается многие-многие годы.
А жили они тогда с барином на Литейной улице в доме одного важнецкого господина. А дружество Гавриил Романович тогда водил с неким Масловым, беспутным, картежником и мотом. Совсем бы, наверно, Гавриил Романович тогда замотался бы, да тому вышла помеха в лице степенной и красивой женщины, которая по желанию барина поселилась у него на квартире и приходилась ему будто бы невенчанной женой. Бывало, начнет барин сбираться в питейное заведение али в игорный дом, для чего ночь сидит над рисовальной картой, барынька в слезы али ругается. Вот он мало-помалу и изволил остепениться, ибо был жалостлив и не выносил бабьих слез...
— Хорошая была барынька, — вспоминал Архип. — Бывало, позовет меня в комнаты, скажет: испей чаю, Архипушка! За стол усадит, расспрашивает: что да почто? А я рассказываю про Волгу, про татар, про нашу деревню Сокур. Она слушает и вздыхает.
— А где она сейчас, сия женщина?
— Бог весть, — отвечал Архип. — До того как выехать нам в Петрозаводск, она несколько раз встречалась мне на торжище. Привезу я в карете на торжище Екатерину Яковлевну, стою у коновязей, поджидаю госпожу свою. А она, сия женщина, увидит меня и подойдет. Все спрашивает: как да что? А я отвечаю. Говорю: жена-де у мово барина молоденькая, едва восемнадцать исполнилось, а приходится она цесаревичу Павлу Петровичу ближней молочной сестрой. А сам, говорю, Гаврила Романыч после отставки из гвардии в чины вышел, сначала наравне с полковником шел, а теперь и повыше забрался, наверное, генерал. А она слушает, удивляется и головой качает. Потом я долго не встречал ее. Встрел сызнова — бледная, худая, знать, больна. Я, говорит, за Гавриила Романовича, коего забыть не могу, и за его супругу Екатерину Яковлевну свечку на канон поставила, богородице за благополучие их дней, за здоровье их и за счастье их молилась... Добрая такая, славная. Помню, уже перед самым отъездом в Петрозаводск встретились мы с нею, она ко мне с вопросами. Говорит, сон нехороший видела, здоров ли Гавриил Романович?.. Славная такая, вся русская... Я, как вспомню про нее, так у меня в груди закипит, я иду к Харитону, а мы вместе с ним сивуху у меня в конюховке преизбывно пьем. Так-то. Больше я ее не встречал. Что с нею сделалось, мне неведомо. Как перевели нас из Петрозаводска в Тамбов, через Питер мы сюда ехали. Возил я барина свово на кладбище. Вышел он из кареты, постоял возле какой-то могилы, поклонился земно, вытерся — с тем мы и уехали. Чаю, что это была она...
4-го дня апреля 788 г. Над домом моего зятя снова черная туча висит. Из Питера пишут: на Державина в сенат поступило челобитье о превышении им власти. Князь Вяземский разгневан. Граф Безбородко выразил огорчение, а сам в душе злорадствует. Статс-секретарь Мамонов непроницаем. Ежли челобитью о превышении власти на губернаторстве дадут ход, то Державина ожидает отрешение.
9-го дня апреля 788 г. Лед на Студенце и Цне прошел. Высохли от невылазной грязи дороги. Скоро светлое христово воскресение, скоро лето. Уже лист распускается. Меня потянуло вдаль. Мне хочется к морю. Корабль я оставил два года тому, но я не понимаю сейчас, зачем я это сделал? Что я приобрел? Время прошло зряшно.
Впрочем, кто знает, может, я не прав. Может быть, я чем-то и обогатился. Во всяком случае, в последние годы я сблизился с Россией, незнаемой доселе для меня страной, хотя я здесь родился и вырос. Я разглядел получше зятя Державина и исполнился к нему уважением. Я узнал один из провинциальных городов России, постиг его нравы и порядки. Я узнал разных людей. Я лицом к лицу столкнулся в России с так называемым просвещением. Только я не знаю, к кому обратиться с вопросом, чтобы выяснить истину: возможно ли просвещение в стране, где процветает рабство, где царствует жестокость, где свыше поощряется пьянство?
Сегодня мы с Архипом совершили небольшой вояж до села Бокино, что по Астраханской дороге. Места здесь красивые — лес, холмы, светлой лентой извивается в зарослях Цна.
По косогору мы спустились в коляске к реке. Я оставил Архипа и подошел к самой воде. Глухо как в могиле. В черном омуте отражались дерева и клочок нависшего над водой неба. Что-то зашуршало в кустах. Я обернулся. Из чащи вышел молодой человек, я всмотрелся: то был Арсентий Бородин. Он стоял передо мной недвижимо, в его широко открытых глазах мне почудилось безумие...
Неожиданно он вздрогнул, будто чего-то испугал ся, и бросился от меня прочь.
Мне сделалось не по себе, я поспешил в коляску к Архипу.
11-го дня апреля 788 г. У купца Матвея Бородина беда: пропал его полупомешанный сын. Архип, между прочим, в связи с этим событием выразил догадку: Арсентий, коего мучила кровь, по-видимому, пошел вслед за той, которую он погубил зимой с помощью своих лихих дружков.
13-го дня апреля 788 г. Арсентий найден в Цне, в омуте, между Тамбовом и Бокином, где я видел его несколько дней тому. Искали, говорят, рыбацкими сетями. Вместе с его телом из реки одной и той же сетью извлечено тело девицы. По одежде в ней признали Любиньку Цветкову, потерявшуюся перед Новым годом.
Сии обстоятельства крепко расстроили мою душу. Я слег. Сестра послала за Лимнелиусом в Рянзу.
2
Чуть позднее пришла весна в Петербург. От снега обнажились гранитные набережные, потекли ручьи. С Финского залива подули соленые ветры — испроломился на Неве лед, двинулся вниз по течению реки. Столица встряхнулась, оживилась. Пестро, шумно, людно на набережных и пристанях, на торжках и торжищах, повдоль однообразных порядков домов. В глазах у людей радость и ожидание: скоро на Неве вырастет лес мачт, на мачтах флаги разных стран, приславших в обмен на русские свои товары. И свои, отечественные, суда, зовомые барками, пришвартуются у причалов, работные люди станут выгружать и кожу, и сало, и зерно, и мед — все, в чем нуждается столица.
И в царицыном дворце весеннее оживление. В начале июня двор перебирается в Сарское Село, к отъезду царедворцы готовятся заранее: закупаются новые, обновляются старые выездные коляски и кареты. Из помещичьих глубин запрашиваются скаковые лошади. Царедворцы с ног сбились, выискивая материал, завезенный из Бухары, из коего вьют легкие, красивые, тонкостные вожжи, ибо на них объявлена мода. Валдайские колокольчики побоку: в моде колокольцы Могилевские, завезенные в столицу влиятельным вельможей графом Безбородко. Могилевские колокольцы не то звенят, не то бурчат, получается что то непонятное. Нехороши колокольцы! Но кто посмеет подставить ветру лицо? Раз вменено и узаконено, то так тому и быть, и с буркалами на дугах можно поездить, покуда счастливое время хохлатого, как его честил в одах Гавриил Державин, графа Безбородко не закончится.
И портнихи с белошвейками сбились с ног, нет им от богатых модниц никакого отбоя, одолели насмерть. Портних и белошвеек сотни, а модниц десятки тыщ, попробуй-ка обряди этакую прорву!.. За молодыми модницами древние старушонки, ровесницы опочившей в бозе графини Румянцевой, торопятся вслед, о модных нарядах смышляют. Каждая придиристо выспрашивает, с завистью в окошко глядит: какое на ком заморское перышко вздето, нельзя ли где-нибудь раздобыть? А разговорам, речам и слухам нет конца. Что там да как там во дворце? Во что Екатерина Романовна, княгиня, одета, какая шляпка на ней? А какие у нее перчаточки на руках?
А Фелица? А во что в нынешний летний сезон изволит наряжаться ея императорское величество? А наряды ея обсуждению не подлежат, ими можно только безмолвно восхищаться. История и та к нарядам Екатерины подошла с осторожностью. Отметив, что Екатерина II во всем перещеголяла свою тетку Елизавету, история от какой-либо оценки этого явления отказалась. Все безмолвствует: и народ, и история, когда речь заходит о великой личности...
Весна. На Невском прошпекте гуляющих полно. И возле Зимнего — тоже. Прохаживаются, проминаются для пищеварения, по-французски глаголят, а от самих духами французскими же разит. А походка у всех, как у скоморохов, развинченная, выкобенистая, иной горб прячет, иной, наоборот, его выставляет, мол, полюбуйтесь, чем я владею. У каждого есть трость или зонт в руках, а на поводу по-смешному стриженная собачонка: уши — пучок соломы, хвост — кисточкой, как у нечистого...
Впрочем, чего говорить много о лодырях, лежебоках, тунеядцах и развратниках, коих, к слову, во всякие времена у любого народа предостаточно. А простым крепостным, или казенным крестьянам, или работным людям, мещанам и ремесленникам — всем им, трудом своим промышляющим, такие столичные обычаи в диковинку. Шалопайничать, всем ведомо, тоска берет. Работай от зари до зари, на чужое не зарься, к соседу за частокол не заглядывай, чужой скот на пальцах не пересчитывай — вот правила, знаемые всеми россами исстари. А кто нарушает эти правила, тот дикарь и варвар...
Пришлось, к слову, в ту весну приехать из Тамбова в Питер Ивану Дуболому, нашему старому знакомцу, силачу, участнику бородинского загула. Дуболомство, ясно, не бог весть какая работушка, но все-таки дело, за которое тебе пропитание и уважение. Приехав в столицу, он дня три ошивался на заезжем дворе. Потом на Торжок угодил, что на Васильевском острове, где подымал над головой гирю. В трактире Иван за кружкой пива схлестнулся с каким-то распопом, вместе шлялись и дебоширили в распивочных, благодаря чему Дуболом сделался крамольником. Ни с того ни с сего стал он осуждать французские духи, мосек на серебряных цепках, высмеивать модные шляпки и высокие каблуки у мужиков и их кастратские голоса, смело глаголить про Петра Великого и его преобразования. Как-то по случаю попал наш Иван к Зимнему. Видит, народу прорва и все гуляют, то есть тунеядствуют. Внюхался — от французского духа в голове кружение. Недовольство его расперло, как заорет он громким голосом: нет на вас, ироды, царя Петра, он бы, батюшка, духи-то ядовитые в море выплеснул, а вас всех, тунеядцев, в навигацкую школу определил!..
Публика на слова дурака никакого внимания, гуляет себе на здоровье, как ни в чем не бывало. А к Ивану со всех сторон подступили царицыны сыщики. Один из них, забывшись, хотел было «Слово и дело!» крикнуть, да вспомнил, что сие запрещено, и прикусил язык. А другие сыщики, более просвещенные, к Дуболому с грамотными вопросиками.
— Ага, ты за царя Петра, ясненько! — говорят ласково. — Но скажи, браток, за какого ты царя — за Петра, за Лексеича иль за Федорыча?
— Чаво? — по-тамбовски переспросил ошеломленный Иван Дуболом, не понимая, чего от него хотят добиться.
Сыщики переспросили вкрадчиво: мол, за какого ты Петра, за Лексеича аль за Федорыча?
Иван подумал недолго да возьми наугад и ляпни: дескать, я за Петра Федорыча...
— Свись-свись! — свистнули в свисток сыщики да и поволокли Ивана Дуболома с Невского, дабы не крамольничал зряшно о царе Петре Федоровиче, коего Мать Отечества, будучи еще тридцати двух лет от роду, изжила со свету. Но откуда об этих обстоятельствах было знать Ивану! Вот и пришлось поплатиться волей. Слышно, Иван пошел вырубать в Сибири свинец, а как обессилел в глубокой штольне, его на отлов соболей приспособили...
Весна в разгаре. Скоро лето. Готовится к лету и государынин фаворит, граф Александр Матвеевич Мамонов. В его роскошном кабинете в углу поставлен сундук для особо секретных дел, висячий на нем замок. На ночь на железные запоры сундука ставилась восковая печать, сундук сдавался под расписку кавалергардскому начальнику. К весне секретный сундук был полон бумажных корабликов. Мамонов с нетерпением дожидался тепла и лета с тем, чтобы, когда императрица вместе с двором выедет в Сарское Село и он, Мамонов, вместе с нею, — начать их пробный пуск с высоты на землю...
Не терпится ребяческой душе Александра Матвеевича, охота ему еще до выезда в Сарское Село испытать два-три своих корабля! — шастнул он молодым лосем через три ступени на четвертую вверх по лестнице в высоту, на чердак, где возле узкой двери стоит часовой, где, между прочим, не раз приходилось в свое время стоять и Державину, когда он служил лейб-гвардии рядовым, — пролез, сгибаясь и снимая головой нависшую повсюду паутину, к слуховому окошку, высунулся наружу и запустил в воздух свой кораблик.
Полетел кораблик, поток воздуха его подхватил, поддал снизу, над землей поплыл кораблик, как рыба в воде. Плывет, не падает — Мамонову смешно и забавно.
Другой пустил — и этот плывет...
А в это время по плацу, устланному булыжинами, гренадеры идут ротой, шаг печатают: топ-топ! — ведут их на учения. Идут, маршируют и, конечно же, не могут не видеть над головой бумажных корабликов, не могут не знать, кто их запускает, сидя в слуховом окошке. Топ-топ! Лица у солдат и других чинов строгие, замкнутые, сосредоточенные, неподступные, лица людей, занятых преважнецким делом. Гренадерам не до детских забав, они на службе. Покой Зимнего охраняют, трон охраняют. Цари приходят и уходят — трон вечен, он навсегда. Уже сколько лет гвардия вот так марширует, ночами мерзнет на часах, сопровождает двор в далеких шествиях, устраивает заговоры, меняет царей! Делом государским занята гвардия, ей не до детских забав.
— Запевай! — приказывает фельдфебель.
Тотчас из глубины солдатской массы веселый тенорок затягивает озорной солдатский куплет:
Я стучуся палкой в ставень:
Открывай, Маруся, дверь!
А Маруся отвечает:
Не нужон ты мне таперь!..
Рота дружно и весело подхватывает:
Эх, Марусенька-Маруся, мамзель милая,
Неужели ты, Маруся, изменила мне?
Я ль тебя не гладил палкой, лелеючи,
А ты мне изменила, не жалеючи...
Идет мимо царицына дворца рота, дружно топает в ногу, будто не двести человек идет, а одно большое существо, — свистит, и гикает, и орет в один голос.
Говорят, эти озорные куплеты наряду с прочими, более солеными, сочинил в свое время, служа в лейб-гвардии, Державин, 16-й роты рядовой. Два десятка лет прошло с тех пор, давно Державин в статской службе, сменились многие солдатские поколения, офицеры или ушли в отставку, или повышены в чине, иные выдвинулись в полководцы и государские деятели — все изменилось, но куплеты живут, их распевают и 16-я рота, и другие...
Мамонов спустился с чердака в плохом расположении духа. И равнодушие роты гренадеров к его корабликам, и эти дурацкие куплеты настроили его не по-доброму. Не зная, на ком сорвать зло, Александр Матвеевич напустился мысленно на сочинителя куплетов Державина, на которого дело со многими челобитьями лежало у него в долгом ящике. «Я покажу тебе, нахал, изменщицу Марусю!» — мысленно угрожал он пииту. — Повеса!..»
В кабинете он отомкнул долгий ящик, достал дело с челобитьями из Тамбова и прочел последнее письмо от председателя Казенной палаты Ушакова, из коего явствовало, что Державин превысил власть и таким образом причинил великий ущерб империи...
— Пора, плод созрел! — захлопывая папку, вслух выговорил Мамонов и немедля отправился с докладом к своей нежной повелительнице.
Ея величество углубленно сидела над своими записками — в назидание потомству, перо быстро бегало по лощеной бумаге, оставляя за собой ровные строчки. Мамонов вошел. Государыня сняла в золотой оправе очки и, как показалось фавориту, насмешливо на него поглядела.
Мягко улыбаясь, тихим голосом спросила:
— Какая назрела во мне надобность? Садись рассказывай.
Положив на стол папку, Мамонов присел на краешек стула (когда-то он был поуверенней и садился на стул всем задом) и доложил, как есть: из Тамбова-де на Державина скопилось множество жалобных челобитий, пришла, кажется, пора их разобрать.
— Ах, граф, мне недосуг! — недовольным голосом отвечала императрица. — Пожалуйста, не докучай мне челобитьями, дай мне время подогнать мои записки, я их запустила!
— Последнее челобитье государской важности, ваше императорское величество...
— Мои записки тоже имеют государское значение, давно пора тебе, мой друг, об этом знать.
— Слушаю, ваше величество!
— Не понимаю, чего вы все взъелись на Державина! — продолжала недовольным голосом императрица. — Мне все кажется, что вы все завидуете его славе пиита.
Мамонов, пятясь задом, вышел, бесшумно притворив за собой дверь. «Теперь месяца два к ней не сунешься с Державиным», — думал Мамонов, снова укладывая папку с челобитьями в долгий ящик.
Быстро шел анфиладой комнат. В душе скука и удрученность. В кавалергардской зале, где, подобно татарскому валу, насыпанному посреди дикой степи и ограждающему города России от набегов еще в недавнем прошлом немирных степняков, возвышался мощный заслон из красавцев кавалергардского корпуса, сквозь который могли проплыть дальше, в глубь дворцового омута, лишь избранные рыбы. На аванпост выставлен Платон Зубов, писаный красавец, молодой человек, коему не исполнилось еще и двадцати пяти, на коего, всем ведомо, государыня обращает внимание. И Мамонову было небезызвестно о том же, о чем все говорили шепотом. Однако, подневольный человек, что он мог изменить в своей судьбе! Он же не светлейший князь Григорий Александрович, который в подобных случаях, когда он еще не был от двора отослан в Южную армию, отстаивал свое счастье, просто-напросто убивая своего мнимого или действительного соперника. Люди разные живут на земле, приходило оправдательное в голову Мамонову, иные рушат вражеские крепости и убивают сами или посредством подставных лиц своих соперников, а иные, как он, Мамонов, всю жизнь, кажется, готовы предаваться невинным забавам, к каковым относится бумажное кораблестроение.
Через кавалергардскую залу Александр Матвеевич прошел, не глядя на Зубова. Но Зубов Платон, показалось, ему вслед ехидно и победоносно ухмыляется и высовывает язык. Был соблазн оглянуться и уличить Зубова, сполняющего службу, в непозволительном дурачестве, но сдержался. «Успею ли я отработать тамбовский дар? — встревоженно думал он, вышагивая по паркету. — А то может случиться так, что Зубов будет писать экстракт по этому делу...»