«Несправедливые дороги в храм вечной славы не ведут...»
Державин всякую преступность разделял на внешнюю и внутреннюю. Внутренняя предполагалась для благородного сословия — казнокрадство, мздоимство, лихоимство, каверзы на казне разные, мошенничества коммерческие, маркитантства с наследством, смертоубийства корыстные и злоупотребления, из службы вытекающие.
Внешняя — вся остальная, совершаемая простым народом — воровство, грабежи, разбои, убийства, неповиновение и к бунту подстрекательство. Из пугачевского кровопролития вынес он уверенность в бессмысленности крайне жестокой кары и наказания смертью. Лжепетра судила особая комиссия. Сенаторы, члены Синода, генералы приговорили его к четвертованию. Голова его воткнута была на кол, а части тела развезены по четырем концам Москвы и сожжены на кострах.
Посылался тогда он с Указом переименовать Зимовейскую станицу в Потемкинскую, реку Яик в Урал, а Яицкий городок в Уральск. Возжелала Екатерина выкорчевать с корнем саму память о Пугачеве. Всех сообщников его постигла та же участь — рассечение живого тела на шесть частей. В Тамбовском крае предали смерти шесть шаек. Граф Панин, начальник Державина, предписал казнить люто всех крестьян, убивавших помещиков или выдававших дворян смутьянам.
Остальных жестоко били, часто до смерти. В селитьбах Кирсановского, Шацкого и Спасского уездов за невозможностью доискаться виновных вешали по жребию, каждого третьего, а остальных секли немилосердно. Усмиренных крестьян велено было приводить к присяге и повиновению начальству.
Сколько перевешали и перебили — никто не считал, а чего достигли, добились?
Выцепил из разноцветной кучи бумаг донесение Управы благочиния за прошлый месяц.
«...В ночь на 24 августа в селе Княжево на балконе барского дома благодушествовало семейство во главе с отставным поручиком Михаилом Хвощинским. В глухую ночь, когда все мирно отошли ко сну, дом окружили неведомые люди. Прислугу, старост, приказчиков перебили враз, так как они вздумали защищаться, а все барские пожитки пожгли и пограбили без остатку... нападавшие остались розысками не явлены».
Вот канальи! Не пишут ведь, как бедный Хвощинский, чудом избежавший могилы, явился в уездную канцелярию за прошением о защите и поимке злодеев. А становой ему в ответ:
— В Тамбовском уезде воровских людей имеется великое множество, а при мне отставных солдат и рассыльщиков весьма малое число и те стары и увечны и нужны для рассылок по интересным делам в уезде, так и при денежной казне и тюрьме. Да и таковых семь человек, которыми от внезапного нападения помянутых воровских людей в надежде остаться не можно...
Стало быть, добры молодцы гулять у нас могут по всей своей воле и безрассудству, а мирным обывателям, кроме господа Бога, надеяться больше и не на кого! Обмакнул перо и начертал в сердцах резолюцию:
«Всех благочинных в уезде, от старшего пристава до последнего квартального надзирателя, уволить без прошения об отставке и пенсиона. Набрать вновь честных, радивых, здоровых и не бывших ни в чем запятнанных».
«...Обнаружилась растрата у Борисоглебского казначея на три тысячи рублей. Привлекшись к допросу, он показал: «Деньги в казначействе, счетом не помню, я взял в сундуке, чтоб дома посчитать повернее. И как шел домой от усердия и думы стала со мною великая меланхолия и от той меланхолии не помню я куда пропали деньги. Ведомо, недобрый человек подвернулся...» Державин черкнул: «Взять под стражу до тех пор, пока не вспомнит куда деньги дел и отослать к суду. После правосудия в судебном месте разослать приговор в округа и уезды, чтоб другим неповадно было казенные деньги с меланхолией путать».
«...Из Резоповки в Ивановку двигался свадебный поезд для церковного венчания. В поле на поезжан напали неведомые люди и, связав жениха с невестой, увезли неведомо куда...» Все у них неведомо кто да неведомо куда! Словно не люди, а черти неуловимые бродят.
«...Секунд-майор Кошелев Андрей, вернувшись вечером домой, увидал, что все хоромные его строения разбросаны до основания, бревна и крыша разметаны врозь, двери переколоты и весь скарб пограблен. Кошелев остался в подозрении на неведомых людей.
В Темникове, в базарный день захвачены на месте преступления преступники. Буянами оказались братья — дьякон Семен Большой и церковник Семен Малый.
Поссорившись с крестьянином села Кондоровки Петровым, они немедля отняли у него рыжего мерина ценою в 9 рублей, а самого били дубьем, проломив голову, и, поваля на землю, таскали за волосы и топтунами топтали немилосердно. Оба арестованы и препровождены куда следует.
В селе Сосновке сектанты Антон Селиванов, Андрей Шилов и Марфа Веринова за оскопление трех крестьян и двух крестьянских девок по приговору суда сечены были на площади и отосланы в Сибирь на вечное поселение.
27 августа, в темную ночь в мордовскую деревню Кимляй прискакали 30 разбойников. Сожгли много дворов, пограбили сплошь все крестьянские пожитки, многих перевязали и побросали под лавки, иных жгли огнем и резали ножами, а утром, никого не сторожась, удалились».
Державин вспомнил доклад полковника Булдакова по ревизии полицейской команды Троицкого округа, где и располагался этот несчастный Кимляй... «ни ружей у них, ни шпаг не обнаружено, одни лишь топоры стрелецкие ржавые да зазубренные».
«Козловская уездная управа отправила десять сотских и десятских для поимки рекрутов в село Дмитриевщину. Одного пьяный рекрут изрезал ножом, другого топором изрубили, третьему и четвертому руку перебили и голову проломили. А рекрутчина вся разбежалась по лесам». Чтение прервал Кондратий, кашлянувший у дверей.
— Чего тебе?
— Тут один, чисто медведь, напролом ломится, говорит, лично известен вашему превосходительству.
— Кто таков?
— Записался Кардаминым Дмитрием.
— Пускай заходит.
Представьте себе медведя, втиснутого в поношенный мундир лейб-гвардии Семеновского полка, и к портрету вошедшего нечего добавлять.
— Отпускной сержант Дмитрий Федорович Кардамин, — выдохнул богатырской грудью, пригладил щетиноподобные, растопырившиеся волосы и налившимися от волнения кровью глазами уставился на штатского генерала. Державин встал и подошел к необычной внешности посетителю. Сам он роста немалого, но чтобы видеть лицо сержанта, пришлось задрать голову.
— По какой причине отпущен?
— Вследствие болезни, как последствии многих ранений, — вытащил и подал обляпанный вишневым сургучом пакет.
В документе лиловыми чернилами, с нажимом на закруте, как обычно малюют военные писаря, значилось:
«Удостоверение егеря Семеновского гвардейского полка Дмитрия Кардамина об отпуске его со службы по болезни.
По Указу Ея Величества Государыни императрицы Екатерины Алексеевны, Самодержицы Всероссийской, и прочая, и прочая, и прочая.
Объявитель сего Дмитрий Кардамин с 20 февраля 764 года по 2 августа 786 года значился егерем лейб-гвардии Семеновского полка и добропорядочно службу исполнял.
По причине полной выслуги и многих болезней положен ему титул денежного содержания и пропитания по смерть.
С чем и выпускается гвардии сержант Кардамин в обессроченный отпуск. С подлинным Указом верно подпоручик Петр Воронин».
— Садись, сержант, рассказывай, где и как служил.
— А ты, ваше превосходительство, не вспомянул меня? При коронации у Головинского дворца службу несли. Ты тогда в немецкой слободе чуть не замерз — мы пришли, а ты в будке уж и обеспамятил от холоду. Насилу оттерли снегом и водкой.
На Державина хлынули те тяжкие мушкатерские годы. Он обошел громадный стол и обнял необхватное тело своего спасителя и сослуживца.
— Кондратий, ну-ка бегом стаканец с водкой! Кардамин долго вспоминал длинную свою службу:
...— Ты же знаешь, семеновцы на четверть тамбовские. Еще Петр тута недорослей дворянских по лесам вылавливал и в полк привозил, так и дальше повелось. А мы все злые и здоровенные. Альгвазилы бесстрашные. Я все три войны кавказских лазутчиком. Там животов много наших лишилось. Петр Семенов с Караула, Савка Шепелев с Морши, Гришка Прокофьев с Новой Ляды... всех и не упомнишь. Но и на мне басурманская душа не одна...
Кардамин, расчувствовавшись от доброй встречи, водки и воспоминаний, хватанул висевший на груди кисет:
— Разреши, Гаврило Романч, тут воздух извонять?
— Раскуривай, не каждый день такой гость выпадает. Какие занятия задумал?
— У меня тут именьице родовое на восемнадцать душ. Может, слыхал, Кариян зовется. Земледелить зачну, рыбные ловли и бортничать — луга там, вздохнешь, как меду напьешься.
И для души — охота. Я ведь в полку первый стрелок был. Ни разу по чеченцу не помазал. Да и жениться на старости лет собрался, может, еще ребятишек угондоблю, ежели Бог пошлет.
Державин смотрел на свидетеля своей солдатской молодости и смутно подозревал, что он ему пригодится. В чем в нем имелась потребность, не знал, но на всякий случай спросил:
— Где изволили остановиться, господин отпускник?
— Да прямо у ворот триумфальных, на Астраханке, в дому дворянском. Отдохнуть надо с дороги и пенсион выправить. Месячишко поживу в Тамбове, а потом в вотчинку Кариянскую, где тишь да гладь, да божья благодать. Пора и жизнью насытиться — луга, леса, птички, ягоды, грибы, рыбка в реке плещет... Хорошо!
За два дня городские кумушки разнесли о появлении завидного по местным меркам жениха. От вотчинки доход считай за тысячу, пожизненное содержание государево — пятьсот, да и сам гвардеец еще на все гожий. Мужик в сорок, что баба в тридцать. Мамаши дочек, пребывавших на выданье, но никак не выдававшихся, потому как ни внешне, ни внутренне ничем выдающимся не выдавались, зачастили на Астраханку. Но Кардамин, дорвавшись до свободной жизни, вдохнув пьянящего воздуха родительских мест, ударился во все тяжкие. Запил, приголубил всем известную крепкотелую и смазливую подстегу Катьку — Балдырку. Запершись с нею, клопами и тараканами в верхних апартаментах, между жаркими объятиями пил он шипучее крымское вино, полюбившееся на войне, и пел похабные песни под гитару, до игры на коей был великий мастер и охотник.
Обеспокоить его никто не решался после того, как два дюжих приказчика были спущены с лестницы, чудом избежав членокалечения. А начальник правления, расставшись с отставным лазутчиком русской гвардии, израненным в боях с турками и черкесами, удрученный и озабоченный тем, что во врученных высочайше под его ведом городах и весях никто не мог пребывать в безопасности, вызвал полковника Булдакова.
В голове толклась — свербила безответная мысль о буйности и дикости народа русского. Из глубины лет, как из бочки бездонной, донесся голос Емельки:
— Я не ворон, я только вороненок! А настоящий ворон еще летает по поднебесью, придет час — спустится.
Прав был казак! Сколь годов минуло, а ничего в России в улучшение не приходит. И его возмущение совсем по-другому глядится. Странно было бы, если его не было.