7. Борьба против мнения графа Потоцкого
Вскоре случилось обстоятельство, которое окончательно испортило отношения Державина не только к другим министрам, но и к самому государю. В грамоте о вольности дворянства и в жалованной грамоте 1785 года было правило, по которому дворяне, поступившие нижними чинами в военную службу и не выслужившие офицерского чина, не могли выходить в отставку до истечения 12-ти лет действительной службы (исключение допускалось только для одержимых болезнями). Но с течением времени это постановление было забыто: унтер-офицеры из дворян, особливо из поляков, всячески уклонялись от службы и, едва поступив в полк, уже просились в отставку. Поэтому военный министр счел нужным восстановить старый закон: доклад его, в который, между прочим, вошла и эта статья, был высочайше утвержден 5 декабря 1802 года; состоявшийся затем указ прошел в общем собрании сената без всякого замечания и отослан в Военную коллегию для исполнения.
Вдруг, через несколько времени, один из сенаторов, гр. Северин Потоцкий, — поляк, по словам Завадовского, еще не обрусевший (член правления училищ, впоследствии попечитель Харьковского округа, а еще позднее член Государственного совета), — нашел, что этим постановлением унижено русское дворянство, и, чтобы спасти честь его, вздумал воспользоваться недавно дарованным сенату правом входить к государю с представлением в случаях, когда какой-либо указ окажется сопряженным «с великими неудобствами в исполнении».
Составленная Потоцким обширная записка прочитана была в общем собрании сената 16-го января 1803 года. После общей критики всего доклада Военной коллегии автор останавливается на главном пункте и утверждает, что из самой редакции его, из слова ныне, употребленного в грамоте о вольности дворянства, видно, что это правило было первоначально установлено только на время бывшей тогда войны. Затем развиваются неудобства, какие произведет 12-летнее принужденное служение. «Выгодное, напр., супружество с особою, не могущею решиться сопутствовать мужу в места службы воинской, его жилище, равно и другие обстоятельства невольно могут заставить благонамеренного дворянина желать отставки. Одно опасение таковых препон и врожденное отвращение от принуждения не произведут ли действий, совсем противных тем, какие, кажется, имела в виду коллегия? Вместо ограниченного числа людей, которые удержаны будут на несколько лет в службе насильно (печальное прибежище полководцу), сколько тысяч других и вступить в оную побоятся! Не прискорбно ли будет столь известную российского юношества ревность к воинской службе видеть погасающую, ревность, которая разительнее нежели когда-либо окажется в нынешнее благословенное царствование многочисленностью дворян, ежедневно ищущих определяться? Не жестоко ли столь чувствительным образом опечалить дворянство целой империи повреждением силы драгоценнейшего для него постановления, которое Петр III называет «непоколебимым утверждением самодержавного всероссийского престола», которое бессмертная Екатерина столько уважила, распространила, — постановления, напоследок, которое обожаемый Александр торжественно наименовал и удостоверил «коренным и непрелагаемым законом?» В заключение гр. Потоцкий обращается к своим сотоварищам сенаторам с увещанием не бояться злобы сильных и не колебаться, «когда священный глас должности взывает». Он напоминает, что доклад военного министра коснулся почти единственного коренного закона, которым Россия справедливо может гордиться. «Не обязаны ли мы говорить, когда общее мнение, кажется, нас уже предварило? Не должны ли мы следовать духу царствования сего, вероятно единственного в веках, чтобы нам, движимым благоволением монарха-благотворителя, возвратить верховному сословию империи, хранилищу законов первобытную его силу, достоинство и славу? Ежели нерадением нашим упустить такое время, то не понесем ли праведной укоризны позднейшего потомства? Вследствие сего, мнение мое — чтобы правительствующий сенат, на основании указа сентября 8-го дня 1802 года, вошел к его величеству со всеподданнейшим докладом: не благоугодно ли будет повелеть министрам рассмотреть вновь столь важное узаконение?»
В день общего собрания (пятницу) обер-секретарь представил генерал-прокурору мнение Потоцкого, сам не решаясь его принять как по содержанию его, так и потому, что дело это в общем собрании уже кончено. Державин, приведенный таким мнением в негодование, счел нужным испросить высочайшую волю, вносить ли его в сенат. При докладе ему показалось, что государю оно было уже известно и написано с его позволения. Император отвечал резко: «Что же? мне не запретить мыслить, кто как хочет... Пусть его подаст, сенат пусть рассуждает». Державин заговорил о вреде таких мнений, особенно когда они подаются несвоевременно. Государь отвечал: «Сенат это и рассудит, а я не мешаюсь». При слушании записки в сенате произошло смятение: большинство присоединилось к Потоцкому и положило войти к государю с представлением о пересмотре доклада Вязмитинова министрами. Заседание это возбудило много толков. Ростопчин писал Цицианову, что «в сенате явная война, почти все сенаторы в оппозиции, как-то: Трощинский, Васильев и, о чудо! — Строганов. Они входят от сената с докладом к государю, дабы положение сие отменено было, а притом и с жалобою на Державина, оскорбившего сенат языком своим».
Министр юстиции должен был написать согласительное мнение, но занемог, так что прошло довольно много времени, пока могло состояться новое по этому делу заседание. Между тем к нему заехал, по поручению государя, Валериан Зубов и потребовал его записку для предварительного представления его величеству. Она оказалась написанною в таких сильных выражениях, что государь признал нужным зачеркнуть некоторые строки; при возвращении ее Державину была объявлена высочайшая воля, чтобы предложение сенату дано было скорее для прекращения ложных слухов.
В этом предложении обращалось особенное внимание на то, что в докладе военного министра нового ничего нет, и никаких неудобств в исполнении указа быть не может, так как при соблюдении тех же правил в течение сорока лет в нижних чинах из дворян недостатка не было, да и сами те нижние чины никакого неудовольствия не изъявляли и от службы не уклонялись. Затем Державин старался доказать, что целью дворянской грамоты было дать льготы только дворянам, приобретшим на то право службой и образованием. «Порода, — говорил он, — есть только путь к преимуществам; запечатлевается же благородное происхождение воспитанием и заслугою». Далее он опровергает ложное толкование слова ныне в дворянской грамоте и наконец спрашивает: «Почему и чем дворянство опечалено? Подтверждением того, что оно несколько лет столь ревностно исполняло? Почему удаляться оно будет от службы при напоминовении столь давно известных ему обязанностей, когда, принимаясь ныне прямо унтер-офицерами, весьма против прежнего облегчено? Словом, таковым неправильным о дворянстве заключением не может оно не оскорбиться. Сколько примеров в прошедших царствованиях видимо было, что дворяне с лона роскоши, из среды великолепия двора, из страстнейших объятий любви при едином звуке оружия летели на поприще славы! Никогда им в мысль не входило ни выгодное супружество, ни расстройка их состояния, но они из единой ревности своей всем жертвовали общему благу, пользам любезного своего отечества, и, презирая самую жизнь свою, стяжали венцы славных побед... Разве нынешними иноплеменными развратами и несоответственными нашим законам внушениями будучи развлечены дворяне охладеют в своей преданности к отечеству и престолу? Но нет, я сему поверить не могу! Кому учителем был Петр Великий, проходивший сам все нижние степени службы и все трудности оной переносивший и показавший примеры терпения, мужества и повиновения; то те ли воины, те ли российские дворяне, которым воля монарха есть собственная их воля, обольстятся гласом мечтательной, буйной вольности, бывшей единственною причиною погибели многих царств? Нет, я сего не думаю и смею поручиться за благородное дворянство».
За болезнью Державина внесение этого предложения поручено было обер-прокурору князю А.Н. Голицыну. «По неопытности своей, — жалуется Державин, — молодой обер-прокурор дал прежде рассуждений высказаться Трощинскому, вследствие чего большинство осталось на стороне Потоцкого, к которому не примкнули только Шепелев, Ананьевский и Гурьев. Все министры, хотя прежде представление Вязмитинова было ими одобрено, молчали «из политических видов»: мнение Потоцкого было им по душе, потому что, как думает Державин, согласовалось с их стремлением усилить сенат на счет верховной власти. Когда Гаврила Романович, выздоровев, в следующую пятницу присутствовал в сенате при подписании журнала, то произошли опять шумные прения и пререкания. По закону, мнение сената и вместе с ним согласительное предложение генерал-прокурора надлежало поднести государю без приговора, но многие сенаторы настаивали, чтобы в журнале записано было и заключение, о чем с криком даже приказывали обер-секретарю. Заседание приняло такой чрезмерно бурный характер, что генерал-прокурор, выйдя из себя, решился пустить в ход петровский молоток, чем, разумеется, он навлек на себя новые нарекания; однако отважная мера достигла цели: мгновенно все смолкло, сенаторы заняли чинно места свои и закон не был нарушен. Но поведение Державина в этом деле сильно вооружило против него заинтересованных лиц. В мае 1803 года Семен Ром. Воронцов писал брату: «Не сомневаюсь в том, что вы более никогда не поедете в сенат после того обращения, какое с ним позволил себе Державин».
Как смотрел государь на ход этого дела? По рассказу Державина, он сперва был сильно встревожен оборотом, какой оно приняло, и обещал генерал-прокурору свою поддержку против несогласных с ним сенаторов; но потом окружавшие Александра лица, особенно поляки и польки, мало-помалу изменили его образ мыслей. Когда дело поступило на высочайшее разрешение, то государь долго держал его у себя, не упоминая о нем ни слова даже на докладах министра юстиции. Наконец на Фоминой неделе позволено было, чтобы на основании данного сенату нового права от него явилась к императору депутация. Ее составляли, со стороны большинства, гр. А.С. Строганов и Трощинский, единственным же представителем противного мнения был сопровождавший их генерал-прокурор. После прочтения Трощинским как записки Потоцкого, так и заявленных в сенате мнений государь отпустил депутацию, сказав, что даст указ, который и действительно последовал 21-го марта 1803 года. В нем особенно важно пояснение, что дарованное сенату право входить с представлениями против того или другого указа не касается вновь издаваемых или подтверждаемых верховною властью законов, и потому сенат не имел основания к своему представлению. Затем замечено, что в силу манифеста о министерствах сенат может во всякое время представлять о таких распоряжениях министров, которые он найдет несогласными с настоящим положением дел. Но Военная коллегия, в докладе своем о сроке службы дворян в нижних чинах, руководствовалась правилами, которые действовали уже сорок лет и не были уничтожены никаким новым узаконением. При этом среди громких фраз о достоинстве сената довольно ясно выражено, что он вмешался не в свое дело, коснувшись вопроса, относящегося собственно к военной службе, — «частного распоряжения, единственно до армии принадлежащего». Итак, мнение Потоцкого оставлено без последствий, и, в сущности, утверждено предложение Державина, который, однако, весьма темно говорит о том в своих записках.
Дело это произвело много шуму не только в Петербурге, но в и провинции. В Москве, по словам самого Державина, мнение Потоцкого было принято дворянством с таким восторгом, что в многолюдных собраниях клали списки с него на голову и пили за здоровье автора, провозглашая его покровителем и защитником русского дворянства. Державин и Вязмитинов, напротив, были преданы публичному поруганию: какой-то озлобленный враг выставил на перекрестках загаженные бюсты их. Если это правда, то подозрение в том естественно падает на кого-нибудь из соотечественников Потоцкого. Доказательством, как сильно слухи об этом деле занимали умы, может служить ода неизвестного лица в честь графа Потоцкого, написанная, по одному указанию, в Орле.
В ней также Потоцкий представляется героем правды, подобным Долгорукому, и защитником дворянства, который обессмертил себя своим подвигом. В противниках же его стихотворец видит льстецов из среды приказного рода («крапивное, вредное семя»), который он противополагает дворянству:
А вы, что против нас восстали,
Приказный род, в корню гнилой?
Не вы Россию защищали,
Не ваша кровь текла рекой:
Не ваше мужество и сила
Низвергли стены Измаила,
Стамбул надменный потрясли;
Не вы прямые россияне;
Но, жизнью жертвуя, дворяне
России славу вознесли.
Тебе ль, из праха извлеченну,
Тебе ль, писец, чернильный вран,
Забыв породу униженну,
Судить о жребии дворян, —
Дворян, отечеству подпоры!
Страшись теперь возвесть к нам взоры!
Падешь с наружной высоты,
Презреньем общим наградишься,
С толпою подлою смесишься
И будешь червь ползущий ты!
По-видимому, автору оды вовсе было неизвестно, какое участие в деле принимал Державин; иначе он едва ли бы привел в следующей строфе два стиха из оды «Вельможа» с похвалою самому поэту. Обращаясь опять к Потоцкому, он говорит:
Нельзя, нельзя не восхищаться,
Что делом ты умел явить:
Змеей пред троном не сгибаться,
Стоять — и правду говорить.
Слова великие, священны,
Бессмертным бардом изреченны,
Твоим водили днесь пером,
И ты, стремяся быть полезным,
Как брат дворянам всем любезный,
Дышал и правдой, и добром.
Как смотрел сам Державин на поступок гр. Потоцкого, вполне высказано им в его записках: он называет его врагом отечества, а мысли его революционными, и полагает, что в его мнении выразилось польское стремление расстроить нашу военную силу. Любопытен, с другой стороны, взгляд одного из остальных министров, именно Завадовского, на обоих противников. Вот что он писал, кажется, в марте 1803 года, гр. С.Р. Воронцову: «В сенате, который считают поднятым, в первый раз после дерзкого поступка князя Долгорукого в царство Петра Великого произошло великогласное прение. Указ состоялся, чтобы дворян из унтер-офицерских чинов военной службы не отставлять, не выслуживших 12-ти лет. Сенатор, г. Потоцкий, еще не обрусевший, подал в сенат свой голос, что сей указ противен привилегии дворянской, по которой дворянин волен служить, сколько хочет. Большинство сената согласилось на голос его, чтобы войтить с представлением государю об отмене такого указа, основываясь на праве то чинить, изображенном в изданных преимуществах сената. Генерал-прокурор по сему делу внес свое нелепое предложение, в котором столько ругает, как и пугает сенат за дерзновение, якобы он выходит из границ повиновения указам. Таковая бумага и побудила сенат изложить пред государем и свое право, и чувствуемую обиду. По сумасбродству министра, которое природно ему, дело сие столько коверкано против коренных обрядов сенатских, что трудно предузнать, чем оно решится». Затем следует уже известный нам отчасти отзыв Завадовского о Державине; вот и опущенное там начало его: «Вовсе голова министра не по месту: школа Аполлона требует воображения, весы Фемисы держатся здравым рассудком».
В здравом уме у Державина не было недостатка, но беда была в том, что он в критические минуты легко уступал страстным порывам своего пылкого нрава. Никогда еще эти увлечения не были так сильны, как теперь, когда ему на каждом шагу приходилось сталкиваться с новым духом, охватившим высшие правительственные сферы и крайне ему несочувственным. Plus royaliste que le roi, он считал своею обязанностью охранять неприкосновенность неограниченной власти против самого императора и досаждал ему своими противоречиями. Хотя в решении дела Потоцкого Александр и поступил согласно с желанием Державина, однако явно охладел к нему. Дело это окончательно рассорило Державина и со всеми министрами и сенаторами, к какому бы лагерю ни принадлежали они. Чувства гнева и негодования, волновавшие душу поэта среди тогдашних обстоятельств, резко отпечатлелись в его записках, хотя и писанных почти через десять лет после того. Вообще не отличаясь объективностью, они особенно за это время заслуживают упрека в пристрастии. Пробыв очень недолго на достигнутой им высоте, он сохранил на остальные годы жизни враждебное отношение к эпохе Александра, и оттого-то чтение последней части записок его производит тяжелое впечатление. Обо всех деятелях этой эпохи он отзывается неблагоприятно: с одной стороны, он изливает свою желчь на нововводителей, Кочубея и Сперанского; с другой — не щадит сторонника прежних порядков Трощинского, бранит молодого Новосильцева и почтенных летами Воронцова и Строганова, наконец, расточает обвинения всем сенаторам и министрам.
Несмотря, однако, на все эти крайности и увлечения, нельзя не согласиться, что он в основании верно судил о многом, понимал сущность многих вопросов, знал потребности России и ясно видел начинавшиеся происки польско-еврейской интриги. Если он вдавался в излишества, то нельзя от этого упрека освободить и его противников; нельзя не отдать ему справедливости, что по крайней мере он всегда действовал честно и открыто, без ухищрений и козней; дорого приходилось ему платить за свою откровенность и прямоту, и он, по человеческой слабости, не умел равнодушно сносить устремленных на него ударов.
Не надо, впрочем, забывать, что записки Державина не суть сочинение обдуманное и сколько-нибудь отделанное: это не более как беглый рассказ, поспешно и небрежно набросанный под впечатлением минуты, и к которому автор никогда более не возвращался. Мы не можем тем не менее оставить без порицания, что в воспоминаниях, назначенных для потомства, он не сумел быть сдержаннее и по личным своим отношениям позволил себе взводить самые тяжкие обвинения на людей, имевших свои несомненные достоинства и заслуги. Для неприкосновенности славы Державина было бы желательно, чтобы он после первой редакции своих записок успел тщательно пересмотреть их и очистить от пристрастных нареканий на своих современников.