7. Знакомство с Дмитриевым и Карамзиным
Державин, оправданный сенатом, отличаемый вниманием самых влиятельных вельмож и озаренный блеском литературной славы как первый русский поэт своего времени, не мог не внушать особенного уважения тогдашним молодым писателям. Вскоре после его переселения в Петербург с ним сблизились двое литераторов, только что начинавших поприще, на котором вскоре и они должны были приобрести громкую известность. Мы видели, что Дмитриев уже в «Читалагайских одах» и первых стихотворениях Державина, появившихся без подписи в «С.-Петербургском вестнике», узнал ex ungoie leonem и с тех пор высоко ценил талантливого лирика. В своих записках он сам рассказывает нам ход своего знакомства с Державиным. «Кроме «Фелицы», — говорит он, — долго я не знал об имени «штора упомянутых стихотворений. Хотя сам писал и худо, но по какому-то чутью находил в них более силы, живописи, более, так сказать, свежести, самобытности, нежели в стихах известных мне современных наших поэтов. К удивлению, должно заметить, что ни в обществе, ни даже в журналах того времени не говорено было ничего об этих прекрасных стихотворениях. Малое только число словесников — друзей Державина — чувствовали всю их цену. Известность его началась не прежде, как после первой оды к Фелице. Наконец я узнал об имени прельстившего меня поэта; узнал и самого его лично, но только глядывал на него издали во дворце с чувством удовольствия и глубокого уважения. Вскоре потом посчастливилось мне вступить с ним и в знакомство». Затем Дмитриев объясняет и повод к этому знакомству, и хотя в точности не определяет времени рассказываемых им обстоятельств, но из его слов можно заключить, что это было в первые месяцы 1790 года. Во вторую шведскую кампанию (следовательно, летом 1789) Дмитриев ездил на границу Финляндии, т. е. в окрестности Фридрисхгама или Нейшлота, для свидания со старшим братом своим, Александром Ивановичем, который служил в армейской пехоте. «В продолжение дороги, — говорит он, — я вел поденную записку; описывая в ней, между прочим, красивое местоположение, употребил я обращение в стихах к Державину и назвал его единственным у нас живописцем природы. По возвращении моем знакомец мой, Павел Юрьевич Львов, переписал эти стихи для себя и показал их поэту. Он захотел узнать меня, несколько раз говорил о том Львову, но я совестился представиться знаменитому певцу в лице мелкого и еще никем не признанного стихотворца, долго не мог решиться и все откладывал. Наконец, одним утром знакомец мой прислал собственноручную к нему записку Державина. Он еще напоминал Львову о желании его сойтись со мною. Эта записка победила мою застенчивость. Итак, в сопровождении Львова отправился я к поэту, с которым желал и робел познакомиться. Мы застали хозяина и хозяйку в авторском кабинете: в колпаке и в атласном голубом халате, он что-то писал на высоком налое; а она, в утреннем белом платье, сидела в креслах посреди комнаты, и парикмахер завивал ей волосы. Добросердечный вид и приветливость обоих с первых слов ободрили меня. Поговорив несколько минут о словесности, о войне и пр., я хотел, соблюдая приличие, откланяться, но оба они стали унимать меня к обеду. После кофия я опять поднялся, и еще упрошен был до чая. Таким образом, с первого посещения я просидел у них весь день, а чрез две недели уже сделался коротким знакомцем в доме. И с того времени редко проходил день, чтоб я не виделся с этой любезной и незабвенной четой».
Державину было в то время 47 лет, а Дмитриеву только 29, и последний всегда сознавал важность этого знакомства для своего литературного развития. «Со входом в дом Державина, — говорит он, — как будто мне открылся путь и к Парнасу. Дотоле будучи знаком только с двумя стихотворцами, Е.И. Костровым и Д.И. Хвостовым, я увидел в обществе Державина вдруг несколько поэтов и прозаистов: Ип. Ф. Богдановича, И.С. Захарова, Н. А. и Ф.П. Львовых, А.Н. Оленина». В его же доме Дмитриев встретился и с Фонвизиным, в первый и последний раз, за несколько часов до его смерти. Львовы, Оленин и Вельяминов, по словам Дмитриева, составляли почти ежедневное общество Державина. «У него же, — продолжает Дмитриев, — познакомился я с В.В. Капнистом. Он по нескольку месяцев проживал в Петербурге, приезжая из Малороссии, и веселым остроумием, вопреки меланхолическому тону стихов своих, оживлял нашу беседу. Но я еще более находил удовольствия быть одному с хозяином и хозяйкою». Затем Дмитриев с большою любовью передает черты из жизни обоих супругов (мы в предыдущих рассказах уже воспользовались некоторыми из его воспоминаний) и в заключение восклицает: «Почитатели Державина! я не в силах был говорить вам об его гении: по крайней мере в двух или трех чертах показал его сердце».
Во всю жизнь, несмотря на случавшиеся между ними позднее недоразумения, Дмитриев не переставал питать к нашему лирику глубокое уважение. Так, получив известие о смерти Державина, он писал к А.И. Тургеневу: «Он был гений, благонамеренный гражданин и некогда любил меня». В конце своих записок Дмитриев, вспоминая последнюю встречу с ним, говорит: «Я всегда был искренним почитателем высокого поэтического таланта и душевных качеств его. Уверен, что и он любил меня, особенно в первые годы нашего знакомства. В продолжение же моего министерства (1810—1814), хотя он по временам и досадовал на меня; может быть, считал даже и непризнательным, ибо я не всегда мог исполнять его требования об определении к месту или по тяжебным делам тех или других; но это нимало не ослабляло нашего внимания друг к другу». Рассказывают, что когда Дмитриев был министром юстиции, то Державин просил его за кого-то. Ходатайства этого, по закону, невозможно было удовлетворить. По окончании дела Дмитриев стал объяснять Державину, почему оно решено так, а не иначе, а тот, вспылив, отвечал только: «Ну что говорить, Иван Иванович! покривил душой, покривил душой!» Произошла размолвка, и друзья несколько времени не видались, но вскоре все было забыто. Отношения между обоими писателями были самые короткие. По праву старшинства, Державин некогда говорил своему собрату «ты» и иногда в шутку называл его «косой заяц». Известно, как часто Державин, доверяя вкусу его, поправлял свои стихи по указаниям Дмитриева, который поэтому и говорит, что Гаврила Романович «снисходительно выслушивал советы и замечания и охотно принимался за переделку стиха». Также известно, что в правильности языка и внешней отделке поэтического выражения молодые друзья Державина далеко превосходили его.
Нельзя, однако, умолчать, что Дмитриев в своих отзывах о Державине является гораздо в лучшем свете, нежели последний, который в записках своих вообще равнодушно упоминает о Дмитриеве и однажды, как будет видно ниже, позволяет себе даже неблагоприятный отзыв о деятельности его как министра, именно обвиняет его в небрежном отношении к консультациям. Надо вспомнить, что записки Державина писались именно в то время, когда Дмитриев был министром.
Когда Карамзин, возвращаясь из своего заграничного путешествия, три недели оставался в Петербурге (в сентябре 1790 года), то Дмитриев ввел и его в дом Державина. Поэт пригласил приезжего писателя к обеду. За столом Карамзин сидел возле любезной и прекрасной хозяйки. Между прочим речь зашла о французской революции; Карамзин, недавно бывший свидетелем некоторых явлений ее, отзывался о ней довольно снисходительно. Во время этого разговора Катерина Яковлевна несколько раз толкала ногою своего соседа, который, однако, никак не мог догадаться, что бы это значило. После обеда, отведя его в сторону, она ему объяснила, что хотела предостеречь его, так как тут же сидел П.И. Новосильцев, петербургский вице-губернатор (некогда сослуживец Державина): жена его, рожденная Торсукова, была племянницей М.С. Перекусихиной, и неосторожные речи молодого путешественника могли в тот же день дойти до сведения императрицы.
Карамзин, в это время приближавшийся к 25-тилетнему возрасту, ехал в Москву с обширными планами будущей деятельности на пользу молодой русской литературы. Для него это новое знакомство было чрезвычайно кстати. Возвратясь к себе, он предпринял издание «Московского журнала» и в объявлении, напечатанном в «Московских ведомостях» 6-го ноября 1790 года, между прочим так выразился: «Первый наш поэт — нужно ли именовать его? — обещал украшать листы мои плодами вдохновенной своей Музы. Кто не узнает певца мудрой Фелицы? Я получил от него некоторые новые песни». Через несколько дней, 12-го ноября, Карамзин писал к Державину: «В бытность мою в Петербурге был я столько обязан вашею ласкою, что всегда буду почитать себя должником вашим. Я вас сердечно почитаю и всегда почитать буду вместе со всеми теми, которые вас знают и которые умеют чувствовать достоинства. — Через Ивана Ивановича Дмитриева получил я окончание «Видения мурзы», за которое вас покорнейше благодарю. Могу ли сию в своем роде прекрасную пьесу напечатать в январе или в феврале месяце? Мне очень хочется, чтобы вы отвечали — да. Хотя и не много, однако есть у нас люди со вкусом, — люди, знающие, что такое поэзия, знающие, что мурза есть истинный поэт. Я приступаю к исполнению своего намерения, вам известного, и с января начну издавать журнал, который по крайней мере хотя тем будет примечания достоин, что в нем поместятся сочинения певца Фелицы. При сем прилагаю публикованное мною объявление. Нельзя ли показать его в Петербурге вашим знакомым, любящим литературу? Вы бы потрудились сообщить мне имена охотников с их адресом. За верность пересылки журнала ручаюсь. В первых числах января могу прислать в Петербург первую книжку. Весь год с пересылкою будет стоить семь рублей. Но я боюсь вас обеспокоить. Только прошу вас не позабыть меня и впредь присылать мне, что вдохнет в дух ваш Муза. Когда вы окончаете оду «Коварство», то вспомните, что для нее бережется место в моем журнале. Не оставьте меня в сиротстве. Я бы осмелился спросить вас, навсегда ли вы думаете остаться в Петербурге или нет? Прошу засвидетельствовать мое почтение милостивой государыне Екатерине Яковлевне».
Ответ Державина на эти приветливые строки не сохранился (известно, что Карамзин уничтожал все письма, которые получал), но о содержании его можно судить по следующему, второму письму издателя «Московского журнала» от 16-го декабря: «Некоторые, пишете вы, недовольны тем, что я в своем объявлении превознес похвалами певца Фелицы. Я сих господ не понимаю. Разве певец Фелицы не достоин похвалы? или разве я слишком похвалил его? Правда, можно слишком похвалить и Гомера, и Оссиана, и Шекспира, и Клопштока; но в чем же состояла излишняя похвала моя? Я сказал только: кто не знает певца мудрой Фелицы? Правда, в сем вопросе есть похвала; я полагаю, что сей певец известен всем, читающим русские стихи; но кому же из сих людей он в самом деле неизвестен? Где тут излишняя похвала? И не так еще можно похвалить мурзу, не сказав никакой неправды. — Мне сделают много чести, если и по выходе первой книжки моего журнала скажут, что вы его издаете. Между тем, конечно, нельзя вам собирать субскрибентов, когда так говорят. — Вы меня чувствительно одолжите, прислав мне оду «Коварство». Можно ли будет ее напечатать или нет, одолжение ваше останется в равной цене. Журнал мой уже печатается. В сей первой книжке помещено «Видение мурзы». Пожалуйте, не оставляйте меня и впредь. М.М. Херасков хочет писать для моего журнала и стихами, и прозою. Я надеюсь на вас — надеюсь на вашу ко мне благосклонность и на вашу любовь к литературе. — Как скоро первая книжка будет отпечатана, тотчас ее к вам доставлю. Я осмелился не взять денег у г. офицера, который отдал мне ваше письмо и хотел заплатить за ваш экземпляр журнала. Позвольте мне иметь удовольствие доставлять его вам без семи рублей. Прошу вас уверить милостивую государыню Екатерину Яковлевну в моем почтении к ее достоинствам».
Из этого письма ясно, что похвалы Державину, высказанные Карамзиным в объявлении о новом журнале, подали повод к неблагоприятным для нашего поэта сплетням. Что значит, стали толковать завистники, что какой-то неизвестный журналист ставит его выше всех русских стихотворцев? Стало быть, настоящим издателем будет Державин: его именем хотят заманить подписчиков!
Начавшиеся таким образом дружеские отношения между обоими писателями никогда уже не изменялись. Державин сделался одним из усерднейших вкладчиков «Московского журнала»: редкая книжка выходила без его стихов. Ода «Коварство», которою так интересовался Карамзин и начало которой он, очевидно, слышал в доме поэта, была окончена только по прекращении «Московского журнала». Причиною заявляемого в переписке сомнения в возможности напечатать ее были высказанные в ней намеки на высокопоставленных врагов Державина и на безвинно испытанные им от них гонения. Но в этом журнале впервые увидели свет многие из наиболее известных произведений его, напр.: «Песнь дому, любящему науки» (гр. Строганову), «На смерть графини Румянцевой», «Величество Божие», «Памятники герою» (кн. Репнину), «Прогулка в Царском Селе» (пьеса, посвященная Карамзину). К некоторым из этих стихотворений мы еще возвратимся. Карамзин навсегда остался почитателем Державина. В похвальном слове Екатерине II (1801 г.) он так охарактеризовал славного лирика: «Державин в русских стихах оживил Горация и представил новые, сильные черты поэтической живописи».
Как дорожил наш будущий историограф приязнью Державиных, видно из его переписки с Дмитриевым, в которой он часто упоминает о них с особенным уважением и благодарностью. В конце 1791 или в начале 1792 года друг его Петров отправился в Петербург советоваться с врачами и, разумеется, был радушно принят в доме поэта.
14-го июня 1792 г. Карамзин писал к Дмитриеву: «Я очень рад, что ты в Державиных, по-видимому, не нашел перемены, и что они по-прежнему любят своих приятелей. Что принадлежит до Петрова, то мне кажется, что они еще не знают его, — кажется, что и ты вместе с ними его не знаешь... Наивного ответа его (на зов Державиных) «я привык дома обедать» не должно принимать за грубость — он напоминает ответы Руссо». Через месяц читаем опять в тех же письмах: «Я нимало не сердился на тебя за то, что ты писал ко мне об Александре Андреевиче (Петрове). Напротив того, еще благодарю тебя, потому что мне очень хотелось знать, как думают об нем Г.Р. и К.Я. (Державины)... Сколь ни люблю А.А., однако соглашусь, что он может показаться странным тому, кто нехорошо знает его — и особливо женщине, даже самой любезной и самой почтенной, например, Катерине Яковлевне. И вперед, мой милый друг, прошу тебя писать ко мне о их расположении к моему любезному нелюдиму».
Карамзин надеялся украсить свой журнал, между прочим, «Водопадом». Ход сочинения этой оды очень занимал обоих друзей-литераторов. В июне Карамзин писал Дмитриеву: «Дай мне идею о «Водопаде» Державина и скажи ему, что я дожидаюсь его с нетерпением — разумеется, если это будет кстати сказать»; потом, 18-го июня, он так рассуждал о некоторых местах оды: «Мысль привести к водопаду зверей кажется мне пиитическою; в рассуждении солдата и П**... не скажу ничего — надобно прочесть стихи. Положение умершего, думаю, хорошо и трогательно описано. Полушек не понимаю. Когда пьеса будет окончена, нельзя ли достать ее для прочтения». Однако ода не была кончена во все время издания «Московского журнала»; она была дописана только в 1794 году, а напечатана не прежде 1798-го, в собрании сочинений поэта, которое издавалось в Москве под наблюдением Карамзина. До тех пор эта знаменитая ода, по свидетельству Болотова в 1795 году, «носилась в народе» рукописною.
Осенью 1795 г. Карамзин, собираясь издать к новому году первый русский альманах (по образцу французского Almanach des Muses), пригласил и Державина, через посредство Дмитриева, принять в нем участие. Действительно, в книжке «Аонид», вышедшей в 1796 году, мы находим четыре пьесы Державина, а в следующих двух частях этого издания еще более стихотворений его.