«Монарх и узник — снедь червей...»
Бежал он без оглядки, скорее, от собственной, душевной чумы, овладевших им пороков — безрассудной и безудержной карточной игры, поглотившей не только его деньги, но и матушкины, доверенные на покупку имения, от денного и нощного мотания по трактирам и кабакам, в поисках простаков для шулеровского обыгрывания «на хитрости». От разгульной пьяной жизни.
Опрометью бросился в сани и, отрезвляемый сырым холодным мартовским ветром, помчался в Петербург. Он думал, что играл в карты «на обман», а на самом деле — в прятки с судьбой-злодейкой, чуть не доведший до сумы, суда и разжалования в армейские солдаты. Судьбу не обмишулишь — она шулер недостижимый. Беспорядочная жизнь постепенно погружала его на дно и незаметно смыкнула с известным оплеталой Максимовым, темных дел промышленником, имевшим великие знакомства среди сенатских чиновников.
По его милости он чуть не попал под суд за изнасилование. Но как ни хотелось судейским «под выгоду» доказать позорное обхождение с женщиной, ничего у них не сладилось. Покормив неделю в кутузке клопов, Державин обрел свободу.
Максимов яшкался с таким же, как он, отпетым негодяем Серебряковым — бывшим экономическим крестьянином из той же Малыковской волости Пензенской губернии. Он еще в юности, монастырской служкой во времена Петра Третьего, представил Правительству «плант» расселения польских раскольников по пустопорожним землям на берегах реки Иргиз...
Екатерина во время одной из своих причуд извлекла сей прожект на свет божий и поручила сотворителю — Серебрякову, коий, ничтоже сумняша, занялся не столько поляками, сколько мошенничеством — выдавать за взятки беглых крестьян раскольниками, наделяя документами и землями. За что и был арестован и ожидал окончания над ним розыска.
Снюхался он в тюрьме с птицей более высокого полета, на котором уж точно клейма негде поставить. Багровела у него на лбу печать «ВОР». Известен был повсюду запорожский атаман Черняй, как душегуб, разбойник и грабитель. Это он со своими майданщиками разграбил турецкую слободу Балту, сподвигнув Россию воевать с Турцией. На перепутье в Сибирь, в московском остроге, притворился он хворым. Там и поведал Черняй соузнику Серебрякову о сокровищах немеряных, награбленных и спрятанных его шайкой. Ямы, полные серебра, пушки, набитые золотом и драгоценностями, распаляли воображение.
У Максимова на сии сокровища разгорелись зубы. Кто знает, может, врал Черняй, прельщая Серебрякова с Максимовым освободить его, — кому охота в холодной сидеть с ножными кандалами полупудовыми, а потом, под зиму, чапать в Сибирь.
Серебрякова тюремщики за мелкие взятки иногда выпускали из-под караула. Да и вины его невелики считались. Так что с ним больших хлопот не возникло. Поручительства Максимова с «довеском» оказалось достаточным для освобождения. С Черняем посложнее — государственный преступник, не ярыжка мелкий!
Подкуп исключался: тут приказным любая мзда себе дороже. Но все же серебряный молоток пробил железный потолок. На Руси чиновники никогда не покупались, но продавались во все времена. Один сенатский шепнул, навел на путь, пособил не безвозмездно. По тогдашним узаконениям колодник, оказавшийся по совокупности должником, мог затребоваться кредитором и заимодавцем в магистрат под конвоем для рассмотрения иска.
Там их, болезных, по обыкновению водили в баню, в церковь, с семьей повидаться дозволяли. На атамана споро состряпали подложный вексель. Делу о взыскании дали ход и ответчика затребовали в городскую управу. А оттуда, как и ожидалось, под присмотром обычного гарнизонного инвалида, «кобздыль-ноги», Черняя сопроводили в баньку, где он парился до того, что испарился совершенно и без следа.
В рапорте одноногий конвойщик нацарапал, что Черняй отбит был незнаемыми людьми с длинными ножами. Все подельщики оказались вкупе. Державин, опускаясь все ниже, в замыслы их посвящен был, но прямым содельником не сделался. А тут еще, по закону парной беды, мать прапорщика Дмитриева заявила в полицию на Максимова и Державина, хитро обыгравших сына, выманивших вексель в 300 рублей и купчую на отцовское имение.
На допросах прыщавый прапорщик их изобличал, а на очных ставках Максимов с Державиным ото всего отперлись, упершись на том, что никакой игры не было, а купчая с векселем вполне законные долговые документы. Дело передали в Юстицколлегию.
Конец обещался быть плачевным. К счастью, благодаря нырливости и увертливости Максимова, дело заволочилось. Похоронилось оно лишь в 1782 году за смертью жалобщика, причина коей осталась неизвестной. Шел ему тогда двадцать восьмой год — зрелость молодости, достаточная для понимания по какой дорожке закувыркался. Осознав, завыл от безысходности, зашелся сердцем от низости лет своих последних.
Ты, каясь, тягость изливал стихами:
Невинность разрушил! Я в роскоши забав
Испортил уже и мой непорочный нрав,
Испортил, развратил, в тьму скаредств погрузился,
Повеса, мот, буян, картежник очутился.
. . . . . . . . . .
Презрен теперь от всех и всеми презираем.
Качаясь в возке на ухабах, лихорадочно искал самооправдания и оно. как всегда, не замедлилось явиться в думах отстраненных, как и не о себе вовсе... Но благодарение Богу, что совесть или, лучше сказать, молитвы матери никогда его до того не допускали, чтоб предался он в наглое воровство или коварное предательство кого-либо из своих приятелей, как другие делывали. Но когда и случилось быть в сообществе с обманщиками и самому обыгрывать на хитрости, как и его подобным образом, но никогда таковой, да и никакой выигрыш не служил ему впрок; следственно, он и не мог сердечно прилепиться к игре, а играл по нужде. Если же и случалось, что не на что не только играть, но и жить, то, запершись дома, ел хлеб с водою и марал стихи при слабом иногда свете полушечной сальной свечки или при сиянии солнечном сквозь щелки затворенных ставней.