«Приди суди, карай лукавых...»
В несчетных присутственных местах, особенно расплодившихся в екатерининский бюрократический век, канцелярские крысы выхвалялись друг перед другом, соревнуясь в мздоимстве и крючкотворстве. Екатерина вступила на трон при шестнадцати губерниях. Емелька Пугачев, расчлененный на плахе живым, ни в жизни не догадал бы, что своим пуганьем напугал императрицу, сподвигнув ее добавить еще двадцать четыре, раза в два увеличив вослед и чиновничье отродье.
Державин по своей неистребимой вере в Закон полагал в первый же год правления тамбовского, если не поистребить, то сильно поубавить всякие беззакония, особенно чиновнические. С ним соглашались. Законы полезнее исполнять, нежели нарушать, но никто им не следовал, никакой беды в том не видя. Одному Державину каждое отступление от них казалось землетрясением и чуть ли не концом света. Кидаясь в борьбу, он неколебимо был уверен, что победит, а иначе зачем достоинство, зачем честь гражданская, для чего государство?
Скоро за одно это чудачество — приверженность злую к законности, стали считать его в Тамбове человеком опасным. Положение свое губернаторское взвешивал Гаврила Романович обыкновенно при ревизиях по уездам. Два, а то и три дня на неделе трясся он по почтовым трактам и полевым проселкам, любуясь живописными пейзажами бескрайнего Дикого Поля.
Кочки и колдобины гнали сон, оставляя дрему — лучшее состояние для раздумий: и в сон не упал и явь не отвлекает. Все складывалось, как и мечталось. С Гудовичем не видались уж как месяца два, переведя взаимную симпатию в служебную переписку.
— Какой человек Иван Васильевич! Несмотря, что полководец известный, прямодушный и добрый. Да, с графом согласие полное. Вчера только очередное письмо получено правительственное. С ретирадами пишет, но приятно... «я весьма доволен отправлением вами должности после видимых и в столицах успехах по взысканию недоимок и приласканию общества тамбовского к вашей персоне. Удивления и похвалы достойны потуги ваши по отношению к отчетности скрупулезной. Ни одна бумага ни дня просрока не имеет, что в диковину после предместника вашего Макарова, губернатора, всем известно, слабого, приведшего казенное наследство ваше в крайнее расстройство...»
В окно дормеза постучал секретарь Савицкий:
— Ваше превосходительство, тут развилка, куда прикажете? На Кирсанов или Борисоглебск?
Державин вышел размяться. Отсыпанная песком дорога раздваивалась и желтыми лентами петляла по пологим зеленым холмам. Кивнул секретарю:
— Черкни почтмейстеру, наместник пеняет ему на нерадивость. На каждом перекрестке указатели должны стоять, куда какая дорога ведет, а то заблуждения по его вине происходят...
Вот так и в жизни. Стою на распутье без конечного пункта и цели завершающей. Пойдешь по правой — должность, почет, поклонение и льстивость круговую потеряешь. Пойдешь налево — себя уронишь, растеряешь, зашибешься — потом всю жизнь душа болеть, ныть и гнить будет.
Сошел с дороги. Пахучее, истекающее последней августовской силой луговое разнотравье захлестало по рукам, груди, плечам. Из головы выплыл образ: «Иду травой, с травою равен...»
Мысли вернулись к беспокоящему — генерал-губернатору. Что от него ожидать? Он-то чью сторону примет? Правую — его или левую — Ушакова и Бельского? Разойдутся ли пути-дорожки? Сколь живу, а не пойму никак, почему люди так лживы, алчны, неблагодарны, боязливы. Вместо того, чтобы в себе зверя убить, другого стремятся уничтожить. Улыбнулся, вспомнив, наивные строчки из письма Екатерины Яковлевны Капнисту: «Начальник очень хорош, кажется без затей, не криводушничает, дал волю Ганюшке хозяйничать, теперь совершенный губернатор, а не пономарь». Так-то оно так. Я тут и душевно и телесно похорошел. Да не в том ли лишь причина, что он в Рязани, а я в Тамбове?
Кликнул Савицкого:
— Возьми бумаги, со мной поедешь.
Вновь потянулись версты. В открытую дверь доносилась полынь, вянущий чабрец, залетали пчелы, знать, где-то пасека невдалеке.
— Доложи-ка, голубчик, как недоимки наверстываются?
— На вчерашний день мытари донесли — за миллион перевалило. Сколько помнят приказные, никогда такого не было. Будто и не в черногрязье нашем, а в тридевятом царстве очутились.
Словно глаз всевидящий появился в нашей Тмутаракани.
— Чему же они дивятся, если сами и собрали долги?
— Так прежде запрет был на крупную дичь. Мытарили лишь мелких тезиков и однодворцев.
— Когда поезд денежный отправлять думаешь?
— Как приедем в Тамбов, так и снарядим.
— На такие суммы поезд получится из никак не меньше тарантасов двадцати. Пусть Булдаков полуроту драгун отрядит и два десятка благочинных, кто поострее.
— Все записано и принято к исполнению неукоснительному, ваше превосходительство.
— Как благородное сословие приняло шаги мои целовальные?
— Да уж не до поцелуев им теперь, Гаврила Романыч. Все еще впереди. Ждать будем, пока до Москвы и Питера дойдет.
Представил, какая поднимется буря и светопреставление, когда в столицах все вотчинники верхнепоставленные здешние узнают о «грабительстве» правителя. А он всего лишь навсего заставил платить налоги, которые они со зверской остервенелостью выбивают со всей России, кроме самих себя.
Любое государство на податях и рекрутской повинности держится — слова эти он много раз от императрицы слышал. Наивный действительный статский советник немало бы удивился, узнав, что кумирша его заоблачная, родительница самоличная большинства законов русских писала для всех, кроме себя самой. Ей и в голову не приходило собственное подчинение кому или чему-либо.
Со своих обширных угодий, стад миллионных никаких в казну прибавок не вносила.
Зато он здесь, в наместничестве, глубоко высчитал откуда и куда ветер дует и кто кого надувает. Взять того же Бельского опального, но неопалимого. На третью уж бумагу о нем Сенат ответить соизволил — «применить к нему меры словесного воздействия». Это за тяжкие-то проступки, каторги достойные! А ларчик просто открывается — кроме вельмож упомянутых, он еще несколько вотчин курирует, из тех, что нынче обскуранству подвергнуты податному.
Вот первых три, где он свой интерес выпятил, приказных Казенной палаты к себе таскав, права на то не имея малейшего. Вотчина генерала и разных орденов кавалера Ивана Александровича Загряжского, владение ее императорского высочества великой княгини Екатерины Петровны на более тысячу душ Козьмодемьяновка и Ира тож... Сельцо Константиновка и Каменка генерал-аншефа Нарышкина Льва Александровича... Что ж теперь, со всем Петербургом вельможным воевать?
А виц мой, Ушаков? Его за какие ниточки дергают? Под его присмотром Леонтьевка князя Павла Михайловича и Екатерины Романовны Дашковой. Они, почитай, богаче всей губернии будут в купе с крысами городскими и мышами луговыми. Рядом с троном обретаются с утра до вечера, а княгиня и с вечера до утра.
Кто же еще-то, дай Бог памяти? А, хрен редьки не слаще — село Мутасьево на речке Пичаевке, пожалованное флигель-адъютанту Павлу Василичу Кутузову — Голенищеву. Что ж, на всю империю замахиваться? Этак в якобинцы и вольтерьянцы запишут.
Губернский прокурор тоже хорош гусь. Соблюдатель законов! Скорее, сберегатель их нарушителей. Обо всяком казенном или общественном ущербе немедля наместнику донести должен, а он сам недоимщиков покрывает. И не за здорово живешь! Потому и живет здорово! То-то к нему немец Флейшман, управляющий князей Хованских, из Новоникольского зачастил, и в Питере прокурор у князя Волконского Дмитрия Петровича останавливается, коий со своих 1100 душ в казну за три года ни рубля не принес.
Чую, дорого мне сей миллион дворянский встанет. Ну да ничего — у них свои защитники, у меня свой шит — Екатерина Великая вседержательница. Она не выдаст, Гудович не съест!
Верить в одно остается — ложь минется, правда останется.