«И власть тогда моя высока, коль я власти не ищу!»
Лошади, запряженные цугом, чвакали по напитанному водою снегу. Медь полозьев порскала в сторону зернистый лед червонного золота. Яркое солнце после поземистой тяжелой метели слепило глаза.
Ослепительный снег в конечный раз перед растаянием забелил серый, лежалый. В санной карете кисло воняло мокрым сукном. Сытые вороные роняли навоз. Голодное воронье с карканьем носилось вокруг, довольствуясь овсом, однажды уже съеденным.
Проплыли мимо Ряжск, Раненбург. Приблизились к Козлову, миновав границы наместничества. Действительный статский советник Гавриил Романович Державин, бывший Олонецкий, нынешний Тамбовский правитель, оправданный и обласканный императрицей, въезжал в свои обширные владения.
Высочайший Указ состоялся еще 15 декабря минулого года. Да все недосуг было. То дворцовые кулисы, то домашние хлопоты, отпуск в двадцать четыре дня губернаторский — так до весны и дотянулось. Раздумья дорожные — занятие приятное, а главное — времяпроводительное, скуку скрадывающее.
Но и удовольствия в меру хороши — виноград и тот оскомину набивает. Бездельный недельный путь из Москвы надоел. Хотелось покою, а главное — недвижимости, чтоб не плыли бесконечно нескончаемые белые равнины. Ехал без охранения, хоть и предостерегали в Рязани: на московском тракте озоруют людишки лихие — да только где их теперь нет в России немеряной?
Гудович, правда, уверил, что патруление драгунское между станциями сопровождать должно.
Облезлые верстовые столбы покосились, а иные, судя по долгой пустой проездке, и вовсе сгинули. Услышался нагонный конский топот. Державин высунулся — пятеро верховых настигли возок. Притянул к себе резную дубовую шкатулку с двумя снаряженными трехствольными ручными штуцерами — подарком петрозаводских оружейников. Серебряная насечка на курках матово блеснула. Семнадцатый калибр — дерево в пол-обхвата на десять сажень сквозит.
Пахнуло лошадиным потом и гнилой овчиной. Свет застился рожей с веселыми глазами, заросшей огненной проволокой. Рядом кололо глаз острие дротика. Рыжий злодей незлобно дыхнул свежей сивухой с чесноком:
— Здравия желаем, ваше превосходительство! С приездом, господин управитель! Увидав, что седок схватился за пистолет, упредил:
— Да ты, Гаврило Романч, не дергайся — я с добром. Аль забыл, как Емельку имали? С Малыковки я, подлазчик твойский! По си поры полу-червонец тот помню. Коня справил и на деток с женкой еще хватило.
— Потап! Драгуны! Бечь надоть! Кончай лясы точить!
— Ну, прощай, да не стращай! Гаврило Романч. За прощенную вину-то и бог не судит! Понадоблюсь — дай знать в Хоботок любому. Спроси Потапа Рыжего. Меня там каждая собака на нюх знает.
Гультяи приударили короткими пиками низкорослых, с мохнатыми копытами коней и подались целиком к чернеющему лесу. Спереди, почуяв неладное, крупным наметом скакал наряд драгун — яркие, красно-черные пятна на снегу. До Тамбова оставалось верст пятьдесят с гаком.
Нежданная встреча унесла сожаление и грусть о принедужевшей, а потому оставшейся в Рязани Екатерине Яковлевне и погрузила в воспоминания. Забытый Потап вернул его на чертову дюжину лет назад.
Убитая за сотни лет до каменной тверди площадь большого дворцового села Малыковки полнилась народом. Мужики выбирали «верховодов».
Выпихивали на обман из толпы самых замухрышечных и никчемушных... Знали — привелись чего — с них спрос, им первый кнут, потому и слали в выборные последних из любых... Державин разгадал хитрованцев и цепко выискивал настоящих главарей. Вон на того, посередине, с бородой кирпичом оглядываются, а он молчкма то кивнет, то отнекнется.
Поманул рукой:
— Ну-ка, красный, подойди-ка.
Расступились, пропуская рослого детинушку в холщовой, без опояски, до колен рубахе.
— Чем бороду красил?
— Не краской, не замазкой! По солнышку лежал, кверху бороду держал, — хохот покрыл тишину.
— Вот ты и будешь начальным. Сбежишь — пятерых повешу. Переметнешься к Емельке — десяток.
Смертная угроза разулыбила рыжего.
— Лады, отгадаешь загадку — служить буду не верой, но правдой.
— Давай, говори.
— Что зарежет без ножа и убьет без топора, ниже Бога и выше царя?
Державин думал недолго.
— Смерть!
— Ишь ты, верно!
Глядя в умные, с хитринкою, неожиданно синие на красной харе глаза ухаря, гадал: «Отслужит по приказу или перекинется к мятежникам?»
Покачиваясь на снежных буграх и на волнах своей памяти, он пристально всматривался с высоты нынешних сорока трех лет в себя тогдашнего, тридцатилетнего поручика лейб-гвардии Преображенского полка — ретивого сыщика и поимщика Пугачева.
Случись возмущение нынче, рвения такого не применил бы. Человек с годами мудрее становится, а значит — добрее. А главное — не брал бы на душу жизни людские, не вешал бы на осинах и глаголях почем зря мужиков.
Не такие уж и злокозненные мятежники — любой крепостной раб свободой бредит.
Обшаривая юркой мыслью пройденный путь, оценивал себя осудительно. Прошедшего не воротишь, хоть и вспоминается оно не как было, а как нынче хочется. Суд памяти смягчает, оправдывает самого себя, а иначе — больно, тяжко, а иногда и невыносимо с таким грузилом жить-то.
Да... земную жизнь пройдя до середины, оказался в сумрачном лесу... Заплутал в чащобе собственной совести. Нынешнему генералу тогдашнего поручика «во фрунт» легко поставить — как прикажет, так и станет. Только себе в угоду получается, что прожил две жизни — одну настоящую, ушедшую, упущенную и вторую — исправленную, подкрашенную да подчищенную.
Не минует Державина чаша сия — на склоне лет напишет он «Записки» свои более, чтоб оправдаться, отчитаться перед «самыми грозными судиями» — потомками. Современники-то уж по большинству лежать будут под могильными плитами, а мертвые, известно, сраму не имут, но и судить не могут.
Сквозь частокол самооценок и жизненных фактов встает личность, гонимая не столько властителями, сколько самим собой. Травимая собственным неспокоем, влекомая в безрассудные столкновения и ссоры беспредельным честнолюбием и состраданием к людям.
Но от себя дальше себя не убежишь. В каждом из нас и прокурор и адвокат прячется. И судья и преступник.