II. Русалка
1
Несмотря на одиночество холостяцкой жизни, огорчения и тревоги, связанные с исполнением беспокойной службы коменданта и городничего, со страхами за благополучие друзей, коих Матвей Дмитриевич благодетельствует своей ненавязчивой любовью: всегда он кого-нибудь любит и держит в сердце, не требуя за это для себя ничего взамен, — несмотря на все это, Булдаков, можно сказать, был человек счастливый, ему были ведомы простые житейские радости. Одна из его уже известных нам радостей — его рыже-соловый конь кабардинской породы, подарок Державина. Другая радость — осознание своего величия на должности начальствующего лица, по значимости второго в городе после губернатора. Третья его внове обретенная радость — это театр.
В прошлом, 1786-м, Матвей Дмитриевич, как все именитые люди Тамбова, был приглашен на театральное представление, даваемое в доме Державина. Об этом представлении он вывел двоякое впечатление, точнее, чему не все поглянулось — он даже под шумок и плески, сидя в углу, заснул на каком-то там интересном месте. Ныне все обстоит по-другому. С возведением в Тамбове нового здания для театра, с переходом из Куровщины-Загрязщины на службу в тамбовский театр машиниста Барзантия театр смог подготовить и поставить на сцене две пиесы: одна из них «Понт Эвксинский, или Русские в Архипелаге», написанная Петром Михайловичем Захарьиным ко дню коронации ея императорского величества по заказу Державина; другая — «Недоросль» Фон-Визина. Обе эти пиесы так всколебали душу полковника и кавалера, что он с нынешнего театрального сезона не может обойтись без театра, как без своего кабардинца, и, вспомнив что-нибудь смешное из игры артистов по ходу пиесы, смеется сам с собою наедине. А на «Недоросле», когда артисты разыгрывали на сценном подмостье глупую спесивую барыню госпожу Простакову и ее братца Тараса Скотинина, питавшего странную привязанность к свиньям, и Митрофанушку, Булдаков настолько проникся верой во все происходящее, настолько непосредственно развеселился, что смех его, кажется, можно было бы сравнить со снеговой лавиной, падающей с грохотом с крутой горы. Комедия Фонвизина не могла не смешить публику, зрители одобряли ее плесками, однако громовый хохот Булдакова покрывал собой смех всей залы.
Пиеса Козловского однодворца Захарьина, Аполлониуса, как его прозвал Алексаша Бастидон, «Понт Эвксинский, или Русские в Архипелаге», восхитила Матвея Дмитриевича не столько речами артистов: в них он ровным счетом ничего не смыслил, сколько декорациями, исполненными Барзантием, вспышками молний и грохотом грома, что изображалось с помощью электрической машины и пустой бочки. Взрывы бомб, рокот морского прибоя — все изображено было, по мнению Булдакова, с такой жизненной верностью, что он даже прослезился от умиления, вспомнив свои ратные подвиги на берегах Понта Эвксинского, когда вместе с Суворовым он штурмовал турские крепости.
Итак, в жизнь Булдакова вошел театр. Теперь Матвей Дмитриевич умственно занят не только подчиненной ему ротой курьеров, рассылаемых начальством по всей России, не только городским торжищем, коим питается весь град Тамбов, не только навозными кучами, все возраставшими в высоту на перекрестьях порядков домов, — теперь он, кроме всего прочего, входит в соображения и о театре. То есть не опоздать бы к началу представления, проследить за буфетом, чтоб там не было пьяных, чтобы в театр обыватели города входили чинно, памятуя о том, что здесь не кабак, а храм искусства. Присматривает также Булдаков и за коновязями перед окнами театра, не было бы там излишка в шуме, мешающего представлению. Зорко вглядывается также Матвей Дмитриевич и в людей, у кого нос красный, не тащит ли таковой за пазухой полуштоф.
Наведя порядок у коновязей, в гардеробной, в буфете, Булдаков за кулисами снимает шинель и шапку, проходит в зрительскую залу и усаживается на свое место в первом ряду. Настороже сидит. Чуть где зашумят в углу, Булдаков уже туда грозно воззрился, а не то и окликнет: эй, не шуметь, соблюдать порядок и чин!..
Плескала публика, смеялась, чинно входила в театр и выходила — нравилось Булдакову, и он с удовольствием думал о том, что искусство, пожалуй, действует на людей благотворно, люди просвещаются и умнеют. «Гавриил-то Романыч — голова, — думал Матвей Дмитриевич. — Мне, дураку, казалось, что навозные кучи можно упразднить посреди городских дорог и площадей окриком да приказом, а Державин, мой благодетель, по иному пути пошел. Поставь в театре десять — двадцать представлений про свинство Тараса Скотинина, глядь, от навоза и следа не останется. Что говорить, просвещение — сила!»
Так думал Булдаков. Но вопреки его ожиданиям навоз посреди городских дорог не упразднялся, наоборот, горы его увеличивались, и ничьему взору не нарушал он гармонии. А в последнее время, начиная, кажется, со дня, как уехал в Санкт-Петербург с двадцатью тысячами рублей курьер Облизьянин, в Тамбове стало твориться несообразное. То возле театра, у коновязей, в разгар представления не то кучера, не то какие-то дубинники подымут такой шум, который покрывает голоса артистов на сцене. А то пьяные в стельку в театр проникнут и устроят перед сцепным подмостьем безобразную свалку, приходится прерывать представление. Бывает, и в гардеробной с дюжину шапок украдут или несколько дох — всеобщая ругня, недовольство.
И в самом городе, приметил Булдаков, беспокойно сделалось. Откуда ни возьмись, по городу в ночное время стали разъезжать удалые тройки, на санях-розвальнях, устланных коврами, неведомые людишки в волчьих дохах и шапках — свист, гам, песни. Катят во всю мочь — сшибают с ног прохожих. У иного шапку с головы сорвут, у иного доху сдерут с плеч. А не то остановят тройку напротив чьих-либо окон и орут дикие песни, мешают спать людям. По всем порядкам домов катаются удалые молодцы, и Дворцовый проезд, где стоит дом Державина, не забывают. Мчатся — свистят, гикают. А то, бывает, и остановятся напротив светящихся окон начальника губернии — начинается неприличное бесчинство, сопровождаемое возней на снегу и истошным, словно как под ножом, криком и визгом. Подолгу, бывает, шумят лихие, пока наконец из ворот в сопровождении многочисленной дворни, вооруженной орясинами, не выскочит Архип и, будто в подражание штурмовой колонне, идущей на приступ турской крепости, не пойдет в наступление на бесчинников. Молодцы, боясь расправы, тотчас уберутся восвояси, а уезжая наспех, орут ругательства Державину.
Не только начальника губернии беспокоят ночью лихие, но и людей бедных, зависимых. Так, облюбовали они для своих темных забав дом дворянина Цветкова, каждую ночь приезжают на тройках, шумят под окнами, а припугнуть их, ввиду малочисленности у Цветковых дворни, некому. Пришлось после пережитого страха и нескольких бессонных ночей Афанасию Филипповичу Цветкову предстать пред очи господина Булдакова и ударить челом на разгульных забияк. От дворянина Цветкова Матвею Дмитриевичу стало ведомо, что ночные шумщики подвергают опале дом Цветкова за Любиньку, игравшую в нынешнем сезоне на сцене театра. Орут же они перед окнами, по словам Цветкова, такое: пусть-де дочь твоя не ходит больше на театр к Державину, не то худо ей будет!.. Применяя меры супротив угроз в сторону прекрасной молодой артистки, Булдаков во дворе Цветковых поставил из солдат губернской роты дозор. Когда начался ночью обычный шум, солдаты выскочили из укрытия и поперли разбойников, даже стреляли в воздух для острастки. Только после таких крайних мер шумщики прекратили налеты на дом бедного дворянина.
Вроде бы припугнул Булдаков разбойников. Но вскоре после того стали приходить к Цветковым, Державину и Матвею Дмитриевичу подметные с угрозами письма. Само собой разумеется, Булдаков с Державиным не раз встречались в правлении по причине этих многочисленных, как рой, подметных писем и приходили к единодушному мнению, что причины для большой тревоги нет: ворог берет на испуг. На всякий случай на площадях, возле трактиров и близ церквей, на перекрестьях дорог в ночное время были выставлены полицейские. Однако принимать чрезвычайные меры Державин не стал, дабы не подать виду наблюдательному противнику, что губернатор к нему чувствует опасение или страх.
Так продолжалось до начала декабря. Третьего дня декабря Булдаков получил очередное подметное письмо, которое его встревожило не на шутку. Он тотчас отправился к Гавриилу Романовичу в присутствие — держать с ним секретный совет.
Надо сказать, любит бывать Булдаков в служебном кабинете у Державина. Для него здесь почему-то все четко, определенно, ясно и просто. Роскошный кабинет. Большой, под зеленым сукном стол, за ним восседает в наместническом мундире с красной подкладкой — знак, что сей начальник из военных, через плечо — Владимирская лента, на ленте — орден Святого Владимира третьей степени, на голове парик, — таков Державин. За спиной у него, на стене, парит двуглавый орел — герб Российской империи. Сбоку от Державина, в простенке, величественный портрет в рост мудрой и нежной Матери Отечества Екатерины, изображенной живописцем в костюме Миневры: на голове золотая каска, в деснице победительный меч.
Булдаков в доме у Гавриила Романовича чаще всего смущен, робеет, говорит невпопад, не знает, когда встать, когда сесть, расстегнуть ли верхнюю пуговицу мундира или чуть-чуть для приличия погодить. А здесь, в наместническом правлении, нет ничего для него неясного: выправка, стать, шаг чеканный, грудь колесом, руки по швам — ать-два!..
— По своему разумению, ваше высокопревосходительство, по делам службы для репорта полковник и кавалер, исполняющий обязанности городничего и коменданта в одном лице, Булдаков прибыл! — вытянув руки по швам, доложил друг и соратник.
— Голубчик ты мой, Матвеюшка, чего ты так шумишь? — вертя пальцем в ухе, плачущим голосом сказал Державин. — Аж мороз по коже от твоего баса. К чему сие рвение? Нельзя ли просто, по-человечески?
— Служба! — говорит Булдаков.
— Ладно, давай свой репорт да присаживайся, друг мой! — велит Державин.
Ступая строевым шагом, Булдаков приблизился к восседающему за своим столом начальнику губернии и доложил:
— Подметное письмо! Осмелюсь просить, ваше высокопревосходительство, обратить на него особое внимание! — И подал бумагу.
Державин развернул бумагу и прочел: «Являясь верноподданным ея императорского величества и сочувственно взирая со стороны на великии усилия е. и. в. в делах просвещения народного, а также благосклонно относясь к деятельности тех чиноначальников, кои проводят к неуклонному исполнению высочайшие указы и постановления правительствующего сената, не могу не довести до Вашего сведения, что 13-го дня декабря с. г. на театр при очередном представлении готовится учиниться погром со стороны темных сил города Тамбова, в связи с чем нижайше высказываю просьбу и совет принять соответствующие меры, способные предотвратить покушение. Остерегитесь, господа! Верноподданный ея имп. величества мещанского сословия человек».
— Что прикажете, ваше высокопревосходительство делать? — видя, что Державин прочел записку, спросил Булдаков. — Может, отменим представление?
Державин ответил не сразу, он думал.
— Нет, Матвей Дмитриевич, представление нам отменить нельзя. Враг будет думать, что мы его боимся, и сделается наглее. Представление должно состояться. Но меры предосторожности не лишни.
— Слушаюсь!
— Прошу я тебя, мой друг, до начала представления приведи в театр своих солдатушек да и усади их в укромное местечко, пусть посидят без шума. Да помни, даже в случае беспорядков стрелять вам запрещено. Прикладом, это ничего, можно, но стрелять нельзя, не то сей шум на другой же день услышат в Сенате.
— Слушаюсь!
2
На домах и заборах были расклеены, как обычно, афиши: «Губернские ведомости» напечатали крупным шрифтом оповещение: такого-то дня декабря 787 года в новом помещении театра будет показана пиеса г. Захарьина «Понт Эвксинский, или Русские в Архипелаге» с хором, роговой музыкой и певчими. Морского царя Нептуна сыграет Александр Бастидон. Богиню Минерву — Екатерина Яковлевна Державина. Роль графа Алексея Григорьевича Орлова-Чесменского исполнит артист из г. Воронежа Егорий Кустомаров. Сирену, или Русалку, сыграет Любовь Цветкова. Машинист и декоратор-сцены г. Барзантий.
За четверть часа до начала представления Матвей Дмитриевич Булдаков вошел в ярко освещенную зрительскую залу и уселся на свое обычное место в первом ряду. Спустя минуту-другую рядом с ним в мягкое господское кресло опустился однодворец Захарьин, сочинитель представляемой сегодня пиесы. По своему обычаю и норову, он слегка пьян и потому разговорчив. Против того, в каком виде он изволит почивать вместе с Тришенькой в бане или будучи забранным в отрезвиловку, сегодня он — петербургский щеголь: на нем поношенный фрак с чужого плеча, который свешивается мешком; шея закутана лиловым платком. Башмаки начищены до блеска и украшены медными пряжками. Захарьин пыжится и важничает. Усевшись рядом с Булдаковым, он вальяжно разваливается в кресле, будто он не бедный однодворец, а помещик и бригадир, владелец тысяч двух-трех душ крепостных.
— Что слышно в городе, господин полковник, про мою пиесу? — спрашивает Захарьин. — Охота мне знать, что думает про мое детище народ.
— Что говорят о пиесе, господин однодворец, тебе, я думаю, знать лучше, — не медлит с ответом Матвей Дмитриевич. — Ты же завсегда среди людей, из Теплого трактира, считай, не вылазишь. Вчера опять докладал мне полицмейстер, вас совместно с Трифонилием забирали в кутузку. Смотри, однодворец, зеленое зелье тебя до добра не доведет, не таких уламывает.
— Я пришел получить удовольствие от игры артистов, — говорит Захарьин. — А вам не пристало, господин полковник, делать неуместные замечания сочинителю, коего вся Европа знает.
— Ужо, знаю я этих сочинителей, известных на всю Европу, с другой стороны, — ухмыляется Булдаков. — Кому-кому, а мне знамо, что ты за птица.
— Намеки ваши, господин полковник, мне непонятны, — отвечал Захарьин. — Вам будто совсем неизвестно про мою речь на открытии училища, про которую вся просвещенная Европа глаголет, и что эту пиесу, которую вы изволите смотреть, сочинил не кто-нибудь, а я. С вашей стороны подобное непочтение неуместно. Я в поте лица...
— И потные лица мы знаем! — весело уличал Булдаков. — Кто в поте лица трудится, сочиняя пиесы, по всей ночи простаивая за налоем, так это один Гавриил Романович. А ты, однодворец, только благодаря его щедрой душе известным всей Европе сделался. Не будь господина Державина в Тамбове, тебе не то что известным, и похвалиться перед дружками в Теплом трактире было бы нечем.
— Такое, господин полковник, вы от зависти к моей славе высказываете, — не сдавался Захарьин. — А их высокопревосходительству господину Державину Гаврииле Романовичу стыдно распускать про меня подобные слухи. Как речь при открытии училища, так и эту пиесу сочинил и написал я сам, а господин их высокопревосходительство лишь поправил малость, да и то неведомо, то ли к добру, то ли к худу. Подумаешь, заслуга какая; два-три слова от себя добавить!
— Ты, однодворец, Гавриила Романовича своим блудливым языком не задевай! — велит Булдаков. — Никаких недобрых слухов он про тебя не распускает. Напротив, он за тебя заступается и возвеличивает тебя. Только ведь петербургские газеты молчать не заставишь, все давно догадались, кто в Тамбове Цицерон, а кто просто-напросто питейный сиделец. Да и у меня, хоть я и стар и на войне изувечен, глаза еще, слава богу, видят. Забыл, чай, как ночевал на конюховке у Архипа на ларе с отрубями, дожидаючись, покуда Гавриил Романович твою пиесу заново перепишет и тебе возвернет? Тоже мне Фонвизин нашелся!.. — Шутливое сравнение, приведенное к месту, Булдакову понравилось, и он хохотнул, оскалясь. А Захарьина передернуло, он выговорил с недовольством:
— Непросвещенный вы есть человек, господин полковник, хоть и театр посещаете. Мне даже сидеть рядом с персоной вашей милости неприлично...
— Да и мне, брат, совестно, — признался Булдаков. — Не дай бог, скажут, что и я такой же кабацкий ярыжка, как и ты, сочинитель, как и твой закадычный друг Трифонилий.
Захарьин метнул на Булдакова яростный взгляд и пересел на другое господское кресло.
Театр мало-помалу наполнялся. Входили и усаживались судейские с роскошно разряженными женами: совестные судьи, худые, нахмуренные, строгие, и жены под стать им — сухопарые; расправные, круглые, толстые, щекастые, глазки масленые, это от взяток, на кои они падки, и жены их точно такие же, как и их мужья, — полные, хорошенькие, щекастые. Судьям совестного суда, всем ведомо, взяток перепадает меньше, чем другим, и оттого они со зла, что не в выгодном месте служат, все похожи на кащеев бессмертных, а их благоверные жены что змеи подколодные.
Входили и размещались чины из Казенной палаты с подругами жизни, из губернаторского правления, с супругами по гроб жизни. Много сегодня в театре было всех трех гильдий купцов, еще больше лавочных сидельцев с городского торжища без жен, винных приказчиков, питейных целовальников, вышибал и лакеев из трактиров и непонятно каких лиц, толстомордых, с большими грабастыми руками, видать, артельщиков, кои высиживают под мостом свое счастьице.
Оглядывая время от времени зрительскую залу, Булдаков думал: «Кажется, не соврал верноподданный мещанин: от этой публики ничего хорошего не дождешься...» Но страха в душе, привыкшей к ратным подвигам и преодолению неодолимых препятствий, не было: верные рядовые губернской роты смирненько посиживали в укромном месте, дожидаясь лишь условного знака, чтобы начать баталию против любого возмутителя спокойствия.
Прозвенел колокол, служители театра кривыми тросточками погасили часть света в канделябрах. За кулисами, слышно, с шорохом заработала электрическая машина. Сбоку от просцениума вспыхнуло ослепительное зарево. На авансцену вышел Алексаша Бастидон, в черном фраке, голубой плат на шее, начал говорить. Зала затихла, внимая.
Обращаясь улыбчиво к зрителям, Алексаша сказал: «Тамбовский театр на втором году своего существования осуществил постановку знаменитой комедии Фонвизина «Недоросль», которая встречена одобрительно и пользуется успехом. Сегодня, перед началом представления другой пиесы, тоже ныне осуществленной, «Понт Эвксинский или Русские в Архипелаге» г. Захарьина (при этом сообщении Петр Михайлович Захарьин поднялся с кресла и, обратясь к публике, поклонился), он, Бастидон, с позволения зрителей, прочтет письмо одного из персонажей «Недоросля» Тараса Скотинина к своей любезной сестрице госпоже Простаковой, которое было перехвачено одним служащим с почтового двора.
Раздались жидкие хлопки. Алексаша выждал минуту, кашлянул и заговорил хрипло, подражая Тарасу Скотинину: «Матушка сестрица! Я по отпуске сего письма жив, но в превеликом горе. Тебе небезызвестно, что в деревенской жизни свиной завод мой составляет главное мое удовольствие; на сих днях сделалось у меня несчастие; я чуть было не дошел до отчаянности. Лучшая моя пестрая свинья, которую из почтения к покойной нашей родительнице (ты знаешь, что я всегда был сын почтительный) прозвал я ее именем, Аксинья, скончалась от заушницы...»
Алексаша декламировал — Матвей Дмитриевич слушал, приставив ладонь козырьком к уху. О том, что он в Тамбове большое начальственное лицо, о том, что накануне oт человека мещанского сословия получено предупредительное письмо, о том, что зала полна подозрительных лиц из винных погребов и лавок, а также из мастеров, совершенствующих свое искусство по части сидения ночью под мостом, имея для забавы в руке на ремешке дубину, — обо всем этом им забыто. Искусство подчинило его и завладело его душой насовсем, так же как Матвей Петров сын Бородин завладел и подчинил себе весь винный откуп Тамбовской губернии. А откупив у империи для своих доходов все трактиры, винные выставки, ларьки, лавки, он сделался главным атаманом всей этой несметной рати, закупоривающей, раскупоривающей, разливающей, зазывающей, спаивающей и вышибающей. Мигни своему несметному полчищу Матвей Петров сын Бородин, ратная сила на все готова...
Но не думает об узаконенных разбойниках Матвей Дмитриевич — он отдается искусству. Дошел Алексаша Бастидон, читая письмо, до похвал Тараса Скотинина в сторону своей пестрой — Булдаков несдержанно фыркнул. Прочел чтец о том, что Тарас Скотинин, горюя о здоровье своей Аксиньи, из хлева не выходит и бьется за ее жизнь совместно со свиными докторами, — захохотал в полный голос, звучно, раскатисто: хо-хо-хо!..
Далее следовало о том, что Тарасу Скотинину, как он пишет сестре, после кончины Аксиньи свет опостылел, что, дабы разделить с кем-нибудь неизбывное горе свое, решился он посредством березы исправлять нравы своих крепостных. Тут уж Матвей Дмитриевич захохотал безудержно, запрокинувшись в кресле.
Неожиданно он перестал смеяться и смолк. Он удивился тишине и оглянулся назад. Зрительская зала угрюмо молчала, насупясь. Крепостники-дворянчики, сами промышлявшие березовыми ветками для исправления нравов своих крепостных, смеяться не желали. А заранее предупрежденные сидельцы Бородина не затем сюда пожаловали, чтобы поощрять смехом губернаторских лицедеев. Получилось, что веселился один Булдаков.
Ясно, что это обстоятельство не могло поглянуться Матвею Дмитриевичу.
— Погоди-ка, Александр Яковлевич! — перебил чтеца полковник и кавалер. — Прервись на минуту, прошу тебя, а я побеседую с ними. — Он поднялся в рост и обернулся лицом к публике. — А почто, ребята, вы не смеетесь, а? А зачем вы сюда пожаловали? Скажите, кто вас сюда подослал? Да я... Я зоркий, я под вами на семь саженей вижу, мне ведомо, что вы замыслили. Но у вас ничего не получится. Знайте, театр открыт с высочайшего соизволения, все, что здесь проповедуется, — свято. И потому, милостивые государыни и государи, извольте держаться здесь достойно вашего звания. А ежли вы что задумали предпринять, то на это у нас есть управа... — Булдаков трижды хлопнул в ладоши, что было условным знаком, и зала тотчас наполнилась губернским воинством. Солдаты стали вдоль стены лицом к публике и замерли, ожидая дальнейших команд от своего повелителя:
— Ужо вы мне, смотрите! — пригрозил публике Булдаков и, присев на свое место, велел Алексаше продолжать декламацию.
3
После сатирического вступления, которое по замыслу должно было развеселить публику и зародить в ней хорошее расположение духа, начался показ героической пиесы «Понт Эвксинский, или Русские в Архипелаге». Эта пиеса была впервые поставлена по указанию Державина в день коронации ныне царствующей монархини 22 сентября и спустя два с лишним месяца в связи с окончанием летней кампании русских армий, повторялась. Поднялся занавес — и Матвей Дмитриевич весь внимание. Вторично смотрит Булдаков пиесу Захарьина, но ему ничуть не скучно, наоборот, интересно, весело. Особливо он восхищен представленным на сцене морем — Понтом Эвксинским. Понт — как настоящий. Валы ходят, на вершинах валов — барашки, а вдали с распростертыми парусами двигаются корабли, ведомые героем Чесмы Алексеем Григорьевичем Орловым. Ввысь взвиваются дымки, гремят по-настоящему пушечные залпы.
Потом выходит на сцену, на самую середину дощатого подмостья Екатерина Яковлевна, изображавшая богиню Минерву, встречь ей из волн морских вылезает бородатый дядька с трезубцем в руке — Нептун, между божествами начинается восхитительный разговор о героическом русском воинстве, о мужестве и бесстрашии наших матросов и офицеров. «Рассуждение у них правильное! — мысленно одобряет Булдаков. — Вроде по-справедливому рассуждают боги».
«А тут надо было бы немножечко подбавить, — далее думает Матвей Дмитриевич. — Надо было б о Петре Великом словечко замолвить: как-никак это ведь он основал русский флот. Ну да ладно, и без того все понятно».
Морское сражение под Чесмой в разгаре. Нептун с Минервой, глядя со стороны, судят-рядят между собой о том, кто победит, русские али турки. Русские моряки во главе с графом Алексеем Григорьевичем ломят, турки отступают. Нептун недоволен, говорит: эх, пойду-ка я подсоблю туркам и ныряет с трезубцем в морскую пучину. Поздно, не остановить подлого Нептуна. Булдаков возмущен такой выходкой со стороны морского царишки и, не сдержавшись, кричит с места:
— Постой! Куда ты! Нечестно!.. — Обращаясь к Минерве: — Ладно, Нептун — туркам, а ты, богиня, нашим помогай! Чего же ты мешкаешь?
Ничего как будто нет смешного в словах справедливого Матвея Дмитриевича, но зала безудержно хохочет. Булдаков удивлен: что такое?
В зале хохот, топот, свист!..
Тогда городничий и комендант в одном лице снова встает с места и сердито смотрит в лицо публике.
Мало-помалу зала стихает.
— А почто вы смеетесь, господа? — с угрозой спрашивает Булдаков. — Над кем смеетесь? Над русским воинством? Нептунишко туркам помогает, а вам смешно? Вы что — турки?
Булдаков снова опускается в кресло. Представление продолжается. Загремела роговая музыка, грянул хор:
Гром победы раздавайся!
Веселися, храбрый росс!
Звучной славой украшайся:
Магомета ты потрес.
Славься сим, Екатерина,
Славься, нежная к нам мать!..
Матвей Дмитриевич заплескал. Тут уж как ни была заговорщически настроена зрительская зала, а не поддержать его одобрительных плесков не могла. Помянулось имя нежной Матери Отечества — надо хлопать. А иначе, учитывая, что по стенам стоит губернское воинство с ружьями, никак нельзя...
Порядок в зале был наконец восстановлен, умам заговорщиков, как казалось Булдакову, было дано соответствующее направление. Полковник и кавалер успокоился и сполна отдался удовольствию. Он любовался смуглой большеглазой Катенькой, женой друга-благодетеля Гавриила Романовича, и шептал мысленно: «Боже, красавица-то какая! Ничего подобного не видывал. Люблю, как сестрицу люблю. Так бы и жил возле них с Гавриилом, прилепясь бурмистришкой в именьице. А что? Вот уйду в отставку, приду к Гавриилу Романовичу, скажу: берите, друг, в управляющие аль в бурмистры! Честнее слуги, скажу, не найдете. Люблю! Обоих я полюбил навечно...» Матвей Дмитриевич, разволнованный ходом героической пиесы и ходом собственных мыслей о Державиных, достал из кармана плат и обмахнулся, будто ему было слегка жарковато.
А действо развертывалось. На берегу Понта Эвксинского или какого-то другого моря, омывающего Архипелаг, где шло сражение за честь и славу России, появился наконец граф Алексей Григорьевич Орлов, богатырского сложения, в генеральском мундире. Встречь ему из волн морских выплыла Сирена, сиречь Русалка, с рыбьим хвостом и в декольте — Любинька Цветкова — и запела герою Чесмы славу.
Вновь умилился Булдаков, мысли его приняли иное направление. Если, бывая в театре, он любуется смуглой большеглазой Катенькой Державиной как сестрицей, то восхищение Любинькой Цветковой у него иного характера. Любинька, по его мнению, тоже красавица и замечательная артистка. Вместе с тем она славная девица, хотя из бедной дворянской семьи. Ее голос, ее хорошенькое личико волнуют Булдакова. «А не жениться ли мне на ней? — думает он про себя. — А что? Я ведь еще не старик, я бы мог ей составить счастье... Правда, Любинька немножко, кажется, влюблена в Алексашу Бастидона, да ведь все равно сей петербургский франт на ней не женится. А мне она впору, я бы ее на руках носил...»
Так думает Булдаков, восхищаясь пением морской Сирены. Однако совсем иное настроение у залы, которую только что усмирил, как ему кажется, Булдаков. Щедро задаренные винные приказчики, трактирные целовальники и вышибалы, лавочные и подмостные сидельцы, находящиеся в зале вовсе не ради представления, еще накануне получили купецкий наказ: как покажется перед зрителями Русалка с рыбьим хвостом — дьявольская прелесть, с помощью которой губернатор-еретик собрался заморочить голову всему Тамбову, как она выплывет из воды, так тотчас шикать, топать, свистать, то есть возмущаться и гневаться неподдельно. За особливое радение обещано акромя задатка обильное угощение...
И вот выплыла из вод морских Русалка — сначала из дальних углов залы родились одиночные голоса возмущения, к ним присоединились другие. Свистнули, топнули — забушевала зала. Не Понт Эвксинский рокочет — то винноуслужливая толпа, исполняя наказ, громыхает каблуками.
Крики и гул заставили очнуться нашего мечтателя от сладких грез. Он вскочил с места и, обратясь к публике, крикнул: «Молчать!», но его голос потонул во всеобщем вопле возмущения.
Что оставалось делать служаке? Срывалось героическое представление, мог ли допустить такое надругательство в век просвещения такой честный и безупречный воитель, как полковник и кавалер Булдаков?.. Исполняясь ратного задора и охранного воодушевления, Матвей Дмитриевич набрал полную грудь, воздуха и изо всей силы рявкнул командирским басом:
— Р-рота! Во фрунт! За-ря-жай!
Солдаты, исполняя приказ, вскинули перед собой ружья.
Дело принимало нешуточный оборот. Полковник и кавалер, все знали, был человек решительный и смелый, что доказано им в боях с прусаками, с турками на юге и другими супостатами, а также и в не прекращавшейся уже в течение трех лет войне за чистоту городских дорог и площадей с обывателями Тамбова. Кто знает, на что способен сейчас сей верный слуга царицы, отечества и короны?..
Зала мало-помалу стихла. Зала затаилась и ждала, что дальше будет. Многие тамбовские дворянки подумывали: а не хлопнуться ли в обморок?
— Слушай меня! — в наступившей тишине прозвучал приказ освободителя Тавриды. — Приказываю очистить помещение! По р-рядам! Первый ряд, встать! Выходи... Второй ряд, вста-а-ть! Выходи! Третий ряд...
Зала постепенно опустела.
Когда в театре не осталось ни одного зрителя, прозвучала новая команда:
— Р-р-рота, за мной!
Губернское воинство, печатая шаг, вышло из пустой зрительской залы вслед за своим командиром — проследить, чтобы и у театрального подъезда не произошло ничего предосудительного.