«Жги души, огнь бросай в сердца...»
Я, капитан, а генерала любого купить могу с потрохами и пуговицами орляными! На юру лысом я их видал, генералов, и с каланчи сс...ть на них хотел. Вы что, думаете, Сатин в пьянстве безмирном утоп? Марфа! Борща, да погуще, чтоб ложка колом стояла! Филимон! Топи баню, да покруче, чтоб трещало. Барин на поправ пошел, раз жрать и мыться захотел! Марфа перекрестилась и побежала на кухню, но тут же вернулась:
— Тута, батюшка, к тебе Тишкин приезжал. Приказной аж с самого Кирсанова, повестку привез. Все хорохорился вручить, да потрусил будить-то. Поостерегся по мордасам схлопотать-то.
Лицо Сатина запечатлело всю противоречивость его натуры. Спереди, в фас, он смотрелся слабовольным ничтожеством. Нюнистые губы вечно ноющего зануды и мямли дополнял широкий мягкий нос, выдававший жизненную непоследовательность. С боку же, в профиль, виделся он совершенно другим человеком, напоминая византийского императора или апостола. Высокий лоб мыслителя и орлиный нос полководца дополняла тяжелая глыба подбородка, свидетельствующая о строптивом высокомерии и жестокосердии. Как и у большинства людей внешний облик Сатина по большей части соответствовал чертам его характера и свойствам личности.
Основною из них, забившей чертополохом все остальные, являлось честолюбие. Только с той поправкой, что к слову «честь» не имевшее никакого отношения.
Сатин даже гордился этим и подсмеивался:
— Я человек с незапятнанной честью по причине ее отсутствия.
Достигнув пехотного капитана, представлялся он гвардейским кавалеристом, что предполагало равнение с полковником. Не дававшаяся военная карьера, страсть к богатству, почестям и славе скоро сделали из него игрока. Вопреки принятой поговорки ему везло попеременно то в карты, то в любви. Наконец-то он отыскал свой талант — игрец-кий. Будто рожден был для стола ломберного. Даже цвет лица и тот имел бледно-зеленый, с сукном сочетающийся.
Живя в Москве безбедно на выигрыши, стал он постепенно попускаться в славу нечтительную ловкого картежного объезжалы на кривых. В предчувствии отставки за мелкие свои делишки, зачал он играть по-большому. И выигрывать имения, селения, заводы, крестьян. Серьезные люди играть с ним не садились, знали, не так обмишулит, так этак обманет!
Успехом своим неизменным опровергал он закон счастья картежного, более от везения, нежели чем от искусства зависящий. Смотреть на него стали как на провидца, карты читающего. А уж кулаками сучили, шпажонками махали и грозились — не сосчитать сколько. Да все без толку. Редкое в Сатине содержалось шестое чувство — предчувствование и предвестие хорошей игры. Никто и ни разу не поймал его на шулерских подлогах и мошенских обманах.
В 1745 году удача к нему привалила долгожданная, конец положив службе постылой и бедняцкой. Много ли достатка у капитана напольного? Сел он однажды в кабаке играть с помещиком заезжим. Человеком тела преогромного, а ума, видать, малого. Через час тамбовский помещик Коноплин Петр Василич, сидя в одних сиреневых бязевых подштанниках, сочинял Сатину расписку долговую на купчую деревни Коноплянки Кирсановского уезда. Закончив писанину, тряся жирным животом и всем тем, что под ним располагается, выпил, не отрываясь, серебряное ведерко из-под шампанского, полное водки. Нахлобучив его на голову, наподобие римского боевого шлема, бросился в атаку на Сатина:
— Обобрал, как бобра! Оборучно обчистил и обоюдно! Расшибу!
Но расшиб себе нос буян сам, грохнувшись на пол через подставленную кем-то ногу. На что Сатин ответил ему глубокомысленно:
— Жаль тебя, да не как себя!
Коноплину жаль было деревеньки, в лесных дачах затерянной, и восьмидесяти тысяч просаженных всего за три присеста, а еще больше обидно стало до смерти от того, с каким превосходством виртуозным и умственным изяществом равнодушным сделал из него дурака ничтожного сей капитан с прищуркой ехидно-плутоватой в глазах.
Удача с успехом в обнимку ходит. А беда к несчастью тянется. Деньги к деньгам — давно подмечено. Той же ночью спас Сатин в Гостином Дворе, где жил на полупансионе, товарища председателя Ассигнационного Банка Телепина, в петлю уже влезшего из-за пятидесяти тысяч рубликов казенных с мадамками и в карты профуканных. Сатин не только его из петли вынул, но и деньгами ссудил, сам не зная почему — добротой душевной, щедростью натуры никогда вроде не отличался. И тут, видно, провидение шепнуло. Не разминулся с богачеством. Телепин оправился, в новую силу денежную вошел и положил Сатину в благодарность в том же Банке пятьдесят тысяч годовых. Больше в те времена одни лишь Строгановы с Демидовыми имели.
С тех пор прошло сорок лет. Сатин превратился в семидесятилетнего взгального и желчного пьяницу. Дебошира и своевола. Одного из богатейших в Кирсановском уезде помещиков. В любви все же ему не повезло. Вожделенная его богиня княжна Гагарина вышла за князя Голенищева-Кутузова, так и не узнав о сатинских воздыханиях. А на предложение огромного богатства ответила:
— Любовь, господин Сатин, можно купить, но нельзя продать!
Два года потом искал он женщин, похожих на нее лицом и телом.
Нашел-таки у одного губернского секретаря среди девок дворовых. Вылитая княжна. Как увидел, аж задохнулся:
— Ничего себе господь шуточки откалывает! Даже родинка на щеке и та на том же месте!
Секретарь смеялся, да тыщи набавлял. Потом даже рассердился, что не торгуется:
— Нет, ты, Михаил, скажи, зачем она тебе — даром отдам! Не скажешь, не продам ни за какие шиши! Не смог Сатин ему истинную правду открыть — оригинал обидеть и оскорбить остерегался. А секретарь на десяти тысячах сломался. Сатин не жалел:
— Легко добыто, легко и прожито!
Крепостная «княжна» Марфа посмотрела на нового господина синими глазами, вопрошая:
— Кто ты? Душегуб али душеприказчик?
— Забирай свою Татьяну, раз ты такой мелочной, — уязвил напоследок чинишка, обнажив знание свое про княжну и унося мешок с деньгами. Сатин увез княжну-крестьянку Татьяну-Марфу в Коноплянку, где и стал жить после отставки. Днем он заставлял ее раздеваться и в обнаженном виде помещал на специально изготовленный пьедестал. Ставил перед собой водку с разносолами и любовался совершеннейшей ее красотой. А ночью укладывал к себе в постель. Звал он ее поначалу княгиней Татьяной Андреевной. Наряды дорогие выписывал и драгоценности из Берлина и Парижа. Чем больше всматривался Сатин в подневольную свою живую статую, тем прекраснее она ему казалась, затмив ту, из-за которой все и началось. Страсть природная сильнее различий и предрассудков сословных. И мужское его начало всей многотысячелетней сущностью природной притянулось к самому совершенному созданию природы-матери и бога-отца — женскому телу.
Марфа, одетая в шелковый, ярко-красный халат с парчовой отделкой, с только в моду вошедшим «фрегатом» — прической, узконосых бисерных туфельках-стерлядках, с большими и чистыми, как тамбовские озера, глазами, пряменьким, чуть вздернутым носиком, губами алой розой раскрытыми, хороша была поразительно!
Но все очарование пропадало пропадом, едва открывался ее очаровательный ротик.
— Ты чаво буробишь-та, чаво не надоть, а? Не посмотрю, что брюхата, сукман-то задеру, да надеру задницу крапивой, повижжишь тады, овца неенная. Скока можна табе одно и тож талдычить?
От того, прежнего Сатина, остался только пепел волос и воспоминаний и желтое, сморщенное долежалым до весны яблоком лицо. Но под страчеством тлела все та же болезненная страсть самославия. Просто спрятался недуг душевный в форму другую — ненависть ко всем, кто моложе, кто высот достиг, ему не достижимых, в чинах ли, богачестве...
К приезду Державина в Тамбов Сатин совсем спился с круга, теряя рассудок и память. Каждодневно с утра и до вечера подбадривал он себя рюмкой анисовой. Марфа, как и большинство крестьянок, лишенных привычного непрерывного труда, раздобрела телом, озлобилась характером.
Прижила она от барина двух сыновей. И получилось ни два ни полтора. Ни дворяне, ни крестьяне! Одно слово, незаконнорожденные. Зазорные! Дали им фамилии Марковы от отчества материного Марковна. Лаская по ночам плоть расслабленную от долгой и пьяной жизни владельца своего и любовника, скулила и причитала Марфа, вымаливая и выманивая духовную на Коноплянку для кровиночек, сиротиночек своих. Может, для кого-то они позорные и приблудные, а только родила она их по закону Божьему, по любви обоюдной и вышли они из тех же ворот, что и весь народ, так что не хуже других людей.
— Отпиши, батюшка, сиротам бедным. Других-то законных все одно нетути и уж теперича не будить. Какие уж детки при одной ноге в гробе!
Однажды в порыве раскаяния пьяного подмахнул он завещание, а брата двоюродного по оказии рядом оказавшегося генерал-майора Сатина Иосифа заверить своею рукою упросил. Подписали и забыли. А Марфа меж грудей спрятала и как молитву пономаря повторять заставляла. Зажил Михаил Ларионыч обычной жизнью, с утра уже бывая в шумстве изрядном и неуемном. Генерал в столицу уехал на службу. Забыли про завещание с той поры, но до скорого времени. Мир тесен, даже если ты губернатор и живешь в огромном пустом дворце. Ты нужен всем и невольно возникает иллюзия, что не ты вращаешься вместе с миром, а мир вокруг тебя. Летним нежарким вечером Гаврила Романыч с Екатериной Яковлевной после обильного ужина прогуливались по гарнизонному парку в компании с командиром полка, квартировавшим в Тамбове.
Полковник Кормилицын, человек за пределами командирства добродушнейший и хлебосольный, начал издалека и украдчиво:
— Есть у меня, ваше превосходительство, дядя, надо заметить редчайшей несносности характера. По чинам капитан, а по амбициям фельдмаршал, не менее. Кормилицын еще долго продолжал в том же духе, но до Державина никак не доходил смысл и цель его расплывчатого повествования.
— Теряясь в способах разрешения сего узла Гордиева, решаюсь просить вас изыскать решение в мою пользу... Разрешите рапорт подать на ваше ре... вашу резолюцию? Да вот и генерал по тому же делу интерес имеет.
Стройный, малоуспешно молодящийся пожилой господин во франтоватом обтяжном фраке и нарочито небрежно выбившимися по вороту и рукавам кружевам, поклонился и начал невпопад:
— Ни сном ни духом! Не свидетельствовал и согласия на такой позор не давал. Лжа! Облыжная и беспардонная лжа!
Ну поимейте сами, ваше превосходительство, в виду, как я мог незаконных отпрысков в родословную Сатиных вклинить? Михаил он дурак, а дураки они не родом ведутся, а как кого бес свяжет! Я еще пока в своем уме фамилию бесчестить. А у Михайлы семь пятниц на неделе и все в середу! По сему делу, Гаврила Романыч, всего два законных наследника — вот Николай Николаич и полуполковник Зайцев, известный вам по корпусу кавалергардов, сослуживец одной особой персоны небезызвестной. И то бы все ничто, да резоны тут крупные. Букет из неправильностей противотрадиционных семейного рода Сатиных. Конечно, Николай Николаич без Коноплянки на паперти не останется и с сумой не пойдет, слава Богу, еще три деревеньки с полтыщею людишек в наличности. Да я желчью язвенной изойду, когда Коноплянка корнету Маркову достанется, человеку совершенно беспорядочному, бесполезному и безмозголобому.
Он все наследство тут же по женской линии спустит.
— Это как?
— Да вот так, как выпьет, деньгами сорить начинает с мадмуазельками направо и налево.
Пока все не сплавит и самая затрапезная подстега от него не отсосется с последней семиткой, не остановится. Слабит его сильно на слабый пол.
— Вы, Иосиф Ларионыч, не всего договариваете! И выставляете не резоны, а разгоны. Ткните мне пальцем, кто до вина и баб не охочь? Одни недужные да еще чернецы, и те по постам великим.
— А что за примечательность такая заметная этот Сатин? Не впервой о нем разговор слышу.
— Кровный он мне, дальний. Такому черт с сатаною родня. Не человек, а вредоносное посягновение на мораль и олицетворение распущенности жизненной. Старец сей пребывает в буйстве пьяном, недостойном офицера и дворянина. С утра одушевится стаканцом и начинает самоизволяться, как Бог на душу положит.
Да, видно, черт ему все больше бесчинства всякие подсовывает. У него не дом дворянина рода почтенного, а скопище окрестных прошлецов. Халдеи всякие к нему и издалека на дармовые запивку и заедку слетаются, как воронье и как мухи на мед.
Дым коромыслом. Топают, хрипят, ржут, орут, как резаные. А к ночи валятся, где кого свальный грех или хмель застанет. Наберет он этой голи перекатной человек эдак под сотню, вооружит чем ни попадя и чем попало — ружьями, палашами, рогатинами, дубинами — и выкатывается войско сие на тракт пензенский.
А там забавы ради и поношения проезжих для превращается голытьба непокрытая в дорожных охотников. На прошлой неделе у помещика Мосолова от страха встречи с ними чуть удар не прилунился. У Булдакова жалоба лежит. Заставили сатинские «запорожцы» налетные почтеннейшего отца семейства, трезвеющего поведения человека, исключительно зеленью огородной питающегося по причине желудка, потребить с ними весь запас дорожный — два бочонка вина и окорок полупудовый.
А то налетят в Кирсанов на базар и начинают купцам всякие привязки сотворять. Напьются, наедятся безденежно и тут же своих кормильцев начинают волтузить почем зря. А командир их орет во все горло:
— Бей их, тезиков проклятых! Все они обмишулы и обносилы.
Державин рассмеялся:
— Да уж истинно, не обманешь — не продашь! А что же кирсановские законники? Управа, благочиние? Предводитель, суд земский? Неужто во всем уезде на этого кутейщика заслуженного управителя не находится?
— Он, Гаврила Романыч, богат, как Крез. Одна рента в Ассигнационном Банке семьдесят тыщ годовых. И не смотрите, что куликовальщик запьянцовский, у него управляющие, немчура сплошь, на цырлах ходят.
Он сам «Экономический магазин» и «Агрономический вестник» выписывает и с них семь потов и три шкуры дерет за малейшие упущения. А местная власть супротив него слаба. Или дар за измену Фемиде полученный службу перевесил, или попросту боятся. Он ведь Сатин, как кто из чиновников его межу минет, враз стрелять велит изо всех орудий.
— У него что, артиллерия имеется?
— И кавалерия тож. Два полных эскадрона, им лично обученных и вымуштрованных. Но должен отдать Михаилу должное, разбойных темных людишек, на путешествующих нападающих и селения окрест грабивших, извел он по всей Инжавинской волости подчистую, чего еще ни одному исправнику вкупе с соцкими и десятскими не удавалось. У него с ними разговор короткий — за ноги и на березу. Да так подвесит, чтоб никто снять не мог. Висят они, мотаются из стороны в сторону, раскачиваясь и орут на всю округу, в винах своих раскаиваясь.
По правде сказать, есть еще одна причина неприкасательности капитана. Сделался он много уже лет достопримечательностью местной. Без него и рассказать-то не о чем. Остальной народ чиновный и помещичий все больше серость неразличимая на бесцветной картине жизни нашей тоскливой.
— С ваших слов Сатин хоть и старик, но неукротимостью своей патриция римского напоминает. Вы, генерал, пошлите нарочного с приглашением ему уважительным ко мне. При встрече мы с ним и потолкуем о духовной и о духовном, раз уж с трех сторон на меня напор такой идет.
— С четырех, ваше превосходительство. Мамонов из столицы кланяется вам с наилучшими пожеланиями.
А в Сатине с великими мучениями умирал запойщик и нарождался зауряд-помещик. В баню он ходил чаще, чем в церковь. Потому что в запоях пребывал дольше нежели между ними. Выходя из пьянства продолжительного, сначала греховную грязь из тела выгонял, а уж потом душу очищал в храме Божьем. Самый тяжкий грех — со срамным нечистым телом перед Богом предстать. Супруги примерные и те после общей ночи дальше врат войти не смеют, на паперти молятся. Совестятся скверну в святое место принести.
— Что, кума, видать всю ночь с законным мужем греховодила, раз срам в храм не несешь, а?
Сатин плавал в нестерпимом жару, столь плотном, что казалось обложили его ватой раскаленной. Сердце стучалось наружу, стремясь выпрыгнуть из эдакого ада. Но отравленное больное тело сухотилось, судорогалось то ногою, то веком. Пар сгустился до чьих-то добрых мягких, мнущих Тулово рук. В горячем тумане провиделось розовое бедро, округлая грудь, влажной рубашкой прикрытая. Сатина замутило, задурнотело. Подумалось, вот и пришла пора помереть. Но тут будто нарыв прорвался, хлынула через пот обильно из тела отрава гадостная.
Сатин умиротворенно лежал на полке, застеленном соломенным тюфяком, и отходил. Приходил с того света на этот, светлый и живой. Марфа провела мягкой прохладной ладошкой по спине и, прихлопнув три раза, велела:
— Теперича, батюшка, кидайся-ка в родничок.
Ключевая вода обожгла похлеще пара. Захолонуло, зашлось в груди, но уже нестрашно, без тягучей тоски — облегченно, весело и звонко. Третий пар принес молодость давно утраченную. Будто и не жил вовсе. Младенец розовый. Румяное лицо Марфуши, куда ни кинь глаз — ее тело, округлое, набитное, хрустяще чистое, подняло в нем желание, молодое и упругое. Выпрыгнувший из старика молодец подмял ее под себя и окропил спасительным мужичьим потом.
Через полчаса, в мыльне, Марфа легонько терла его прыгающим из рук голышом французского ароматического мыла и уговаривала:
— Ты уж, Мишуня, памятуй там у правителя... этого Державы-то про сыночков-то наших. Кроме тебя за них и постоять-то некому. Они мне жальчее, чем ты. Вот помрешь от запою и пойдут по миру... Капитан всегда дивился, будучи не в силах противиться безраздельной над собой власти этой простой женщины. Уж забылось, столько лет прошло, как завез он сюда, в тамбовскую глушь и тишь девочку-крестьянку, как две капли похожую на недоставшуюся ему княжну. И много лет, с тех пор, как занедужил он самой затяжной изо всех болезней — старостью, она одна искру жизни в нем держит. Напившись вдоволь душистого мятного взвара, проспал Сатин спокойно день да ночь, а утром велел закладывать лошадей для Тамбова. Дорога неблизкая, дай Бог к ночи добраться.
— Эй, Емельян! Ты всю ватагу-то не тащи. Не в туретчину едем-то, в свои края. Возьми Панкина Митяя с десятком верховых, а то всю губернию распугаешь. Да объяви всем — я пить бросил. Чтоб никто ни-ни! Чего? Поговори у меня! Совсем! До следующего разу! Полдничать в Ломовисе будем.