Гавриил Державин
 

На правах рекламы:

Сниму комнату, студию или 1-к. квартиру в СПб

ресторан на крыше спб . Ресторан «Блок» - главный мясной ресторан. Ресторан «Блок» на крыше «Ленинград Центра» с панорамным видом на Таврический сад. Концепция ресторана — современная русская кухня, главным акцентом которой стало российское мясо.







Ю. И. Айхенвальд. Памяти Державина

Опубликовано в газете "Речь", 1916, N 185, 8 июля, к столетию смерти Державина. Юлий Исаевич Айхенвальд (1872-1928) — литературный критик. Автор книг "Силуэты русских писателей" (вып. 1-3, 1906-1910), "Пушкин" (1908) и др. В 1922 г. выслан за границу. Импрессионистская критика Айхенвальда вызывала полемические отклики Ходасевича, относившегося к нему, однако, с глубоким уважением. На гибель Айхенвальда Ходасевич откликнулся некрологом "Желтый конверт" (Возрождение, 1928, 27 декабря).

Старик Державин нас заметил
И, в гроб сходя, благословил,

говорит Пушкин о первых шагах своей музы, о знаменательной сцене на публичном экзамене в лицее, которую так описывает наш великий поэт: "Державин был очень стар. Он был в мундире и плисовых сапогах. Экзамен наш очень его утомил: он сидел, поджавши голову рукой: лицо его было бессмысленно, глаза мутны, губы отвисли... Он дремал до тех пор, пока не начался экзамен русской словесности. Тут он оживился: глаза заблистали, он преобразился весь. Разумеется, читаны были его стихи, разбирались его стихи, поминутно хвалили его стихи. Он слушал с живостью необыкновенною. Наконец, вызвали меня. Я прочел мои "Воспоминания в Царском Селе", стоя в двух шагах от Державина. Я не в силах описать состояние души моей, когда я дошел до стиха, где упоминаю имя Державина, голос мой отрочески зазвенел, а сердце забилось с упоительным восторгом... Не помню, как я кончил чтение, не помню, куда убежал. Державин был в восхищении: он меня требовал, хотел меня обнять... Меня искали, но не нашли". А товарищ и друг Пушкина И. И. Пущин рассказывает нам: "Читал Пушкин с необыкновенным оживлением. Пока я слушал знакомые стихи, мороз по коже пробегал у меня; когда же патриарх наших певцов в восторге, со слезами на глазах бросился целовать поэта и осенил кудрявую его голову, мы все под каким-то неведомым влиянием благоговейно молчали"1.

"Отрочески звенел" голос Пушкина; кудрявый мальчик стоял перед Державиным за год до его смерти и читал свои стихи и Державин благословил его. Это апофеоз, осуществленный самой историей, это XVIII век склоняется перед XIX-м; это "патриарх русских певцов", в гроб сходя, передает свои полномочия, свой поцелуй и надежды молодому орленку, расправляющему свои изумительные крылья. Точно в этой волнующей символической сцене на лицейском экзамене история литературы хотела показать себя въявь, разыграть себя в лицах и встречей старика и отрока наглядно отметить важный перевал на дороге нашей словесности.

Зазвеневший голос Пушкина не однажды откликался и потом на звуки Державина, но уже и критиковал их, расценивал и находил, что "кумир Державина — четверть золотой, три четверти свинцовый", что "читая его, кажется, читаешь дурной вольный перевод с какого-то чудесного подлинника; ей-Богу, его гений думал по-татарски, а русской грамоты не знал за недосугом".

Благословленный Державиным критик его, несомненно, прав: автор "Фелицы" в своем творчестве так же неровен и пестр, так же являет смешение свинца и золота, как и в своей человеческой личности. Много биографического сообщил он в своих произведениях, и мы знаем, что этот благоразумный эпикуреец при усмирении пугачевского бунта проявлял иногда ненужную и непомерную жестокость; что этот сатирик придворной жизни, "дворских хитростей" на недолгом поприще своем в качестве министра юстиции (1802-1803) противился либеральным начинаниям Александра I и должен был уйти в частную жизнь; что был он ненадежен, страстен, неуживчив — по его собственному выражению, "горяч и в правде чорт", говорил "истину царям" не только с улыбкой, но и гневно, разочаровывался в тех "предметах" высоких сфер, которые издали казались ему божественными, а затем предстали перед ним, как "весьма человеческие", и многое "претерпел в сей жизни, хотя и прав бывал", — но в то же время с обезоруживающей наивностью жалуется он в автобиографических "Записках" своих на затруднения, на "мудреные обстоятельства", в которые попал, когда, ввиду соперничества двух фаворитов Екатерины II-й Зубова я Потемкина, он не знал, "на которую сторону искренне преклониться, ибо от обоих был ласкаем". И в стихах двоится гражданский облик Державина: иные из этих стихов создали ему репутацию чуть не якобинца, и укоризненно ставились ему на вид такие поэтические и политические вольности, как заявления, что у земных богов "покрыты мздою очеса, злодейства землю потрясают, неправда зыблет небеса", что глухие к правде "владыки света — люди те же, в них страсти, хоть на них венцы", что "напоказ хотя и Хан, но так ты чудно, странно мыслишь, что будто на себе кафтан народу подлежащим числишь", и хотя Державин говорил о коне и осле, но почему-то обиделись люди, когда прочли у него:

Калигула! Твой конь в сенате
Не мог сиять, сияя в злате;
Сияют добрые дела.
Осел останется ослом,
Хотя осыпь его звездами:
Где должно действовать умом
Он только хлопает ушами.

Однако все это не исключало у Державина ни откровенных славословий, ни грубой, ни тонкой, порою искусно прикрытой лести, и он "благоугождал" не только Богу.

В поэзии своей он тоже проявил много свинцовой тяжести; нередко сплетаются у него в трудный частокол, в какое-то словесное заграждение его грузные обороты, его несуразный синтаксис и такие предвосхищения футуризма, как "буруют бури". Правда, он любит подчинять себе язык, властвовать над его звуками, играть аллитерациями ("весна венцом венчалась лета"); изгонять из стихотворения "Соловей во сне", ради соловьиности, звук "эр" но, как в полах длинного татарского халата, мурза нашей литературы, он запутывается в складках русской речи и часто не может освободиться от бремени еще тяготеющего над ним архаизма, не может приобщить себя к уже возникающей литературной личности. И, тем не менее, сквозь все эти громоздкие преграды и путы, в его счастливые моменты на высоте его достижений, прорывается у него Пушкиным оцененное и взвешенное "золото", ниспадают полнозвучные, яркие, энергичные стихи, сверкают поэтические афоризмы или попросту, как спокойная и обильная река, течет живая, свежая, естественная речь. В такие минуты Державин одерживает верх над самим собою, над татарской сутью своей натуры и оказывается предтечей той русской правды и простоты, которая потом впрок пошла нашей новой словесности. Читая его, с удивлением и удовольствием следишь за тем, как в его строках пышные фижмы риторики, посторонние и пустые формы сменяются чем-то родным и понятным, желанной незатейливостью красоты. Он раскрыл клады нашей звучности и в своеобразный "глагол времен, металла звон", в глагол стиха и в малиновый звон освобожденного слова облек содержание своей души.

По существу эта громкая поэзия отражает в себе как личные настроения самого Державина, так и психологию и даже физиологию блестящего века Екатерины. Ее певец, он сумел внутренне объединить на своих страницах то, что относится к ней, к ее царствованию, с тем, что составляет его именную субъективность. Свой портрет написал он на фоне историческом, сочетал лирику с летописью и поместил себя в центре живописной эпохи. Как-то вобрал он последнюю в самого себя, и уже не отделить их друг от друга. Он слишком заметно и слишком замечая жил, он слишком отпечатлевал себя в других и других в себе, чтобы не связать себя органически со своими современниками. Поэт-сосед, он всегда общался так или иначе со своим человеческим окружением далеким или близким, и Мещерского, Нарышкина, Потемкина узнаешь, когда узнаешь Державина.

Но, кроме времени и места, большую долю в его поэзии играет сверхвременное и надместное — тема вечности и вселенной. У него простое, у него и торжественное. Поэт величественного и преувеличенного, щедрый на гиперболы и роскошные краски, созерцатель великолепных образов, сын "роскоши, прохлад и нег", Державин любит, однако, с этих ослепительных высот спускаться в будничные и спокойные области, в домашнюю среду, в элементарный уголок идиллии.

Блажен, кто менее зависит от людей
..................................
Не ищет при дворе ни злата ни честей.
Зачем же в Петрополь на вольну ехать страсть,
С пространства в тесноту, с свободы на затворы,
Под бремя роскоши, богатств, Сирен под власть
И пред вельможей пышны взоры?

"Цель нашей жизни — цель к покою", — заявляет он. Высокопарный сочинитель од, всегда склонный вознестись, он, в другой грани своего творчества, — несомненный реалист; и даже его реальное переходит иногда в вульгарное, в неоскорбительную, правда, грубоватость. Неспроста прибегает он обычно к антитезам: самые писания его — антитеза, и охватывают они противоположное. Его литература — серьезна и шутлива, восхвалительна и сатирична, проникнута философской мыслью и тешит себя забавами. Художник потехи, обладатель и оценщик юмора беззаботный выученик Горация (которому он вообще усердно и удачно подражал), а потом от Горация перешагнувший и к Анакреону, шутник эротических шуток, скользящих на самой границе пристойного, откровенный любитель "шашней" и "пухового дивана", Державин очень ценит земные блага и даже земные блюда; хоть и свидетельствует о нем кн. Вяземский, что был он гораздо больше гастрономом в стихах, чем на деле2, эти стихи во всяком случае сосредоточенно заняты яствами (между ними — опоэтизированной "щукой с голубым пером"), лакомка и хлебосол, наклонный к теме гостеприимства, он охотно развертывает свою скатерть-самобранку, на которой восхищает его "разных блюд цветник, поставленный узором", — и вот эти цветы, эти цвета; "багряна ветчина, зелены щи с желтком, румяно-желт пирог, сыр белый, раки красны, что смоль, янтарь — икра, шекснинска стерлядь золотая, сластей и ананасов горы, и алиатико с шампанским, и пиво русское с британским и мозель с сельтерской водой".

Тем примечательнее, что от этой фламандской школы, от этой своеобразной красочности и материальных цветников Державин нелицемерно поднимает свои взоры к небу и задумывается над последними тайнами человеческого бытия. Его знаменитая ода "Бог" полна религиозного пафоса и мудрости. Творец вселенной, "солнцев всех лампада, миров начало и конец" неизменно привлекал к себе мысль поэта. О земной жизни Христа, о Личности Его, настойчиво спрашивает он: "Кто Ты?"

О, тайн глубоких Океан!
Пучина див противоборных!
Зачем сходил Ты с звездных стран
И жил в селениях юдольных?

Державин размышляет. Он пристально вглядывается в историю, качая головой:

Иль в зеркало времен, качая головой,
На страсти, на дела зрю древних, новых веков
Не видя ничего, кроме любви одной
К себе — и драки человеков.

Пессимизм Державина питает не только история, являющая "драки человеков": вся философия его вообще имеет меланхолический оттенок. В эпикурейскую безмятежность нашего мурзы смущающей волною вливается мысль об угасании мелеющей души, о неизбежной смерти, о "гробах и сединах дряхлеющей вселенной". Какою элегией звучат стихи о дряхлеющем собственном сердце!

Как сон, как сладкая мечта,
Исчезла и моя уж младость,
Не сильно нежит красота,
Не столько восхищает радость,
Не столько легкомыслен ум,
Не столько я благополучен (...)

В бое часов слышит он "глас смерти, двери скрип подземной". На разные лады говорит Державин о бренности земного, о том, что "надежней гроба дома нет", "начала все конец сечет", "что было, то не придет вспять, приходит что, то в миг пройдет". Жизнь рисуется ему, как обманчивая фата-моргана, как "обавательный,(так в книге) волшебный, магический фонарь", которым забавляется некий "волхв непостижный, в своих намерениях обширный" и нас земнородных обращающий в "тени переменны", в сновидения или в сновидцев этих сновидений. И человек, "невежда средь своих наук" часто не понимает, что вся "наша жизнь — ничто иное, как лишь мечтание пустое", и гонится за призраками счастья к большому удовольствию этих призраков и их забавника волхва.

Так, пессимистическая струйка очень заметна в творчестве Державина и когда читаешь его блистательный "Водопад", то действительно как бы низвергаются перед вами полноводные каскады жизни, для того, чтоб смениться потом унылой тишиной иссякновения. "О, горе нам, рожденным в свет!" — восклицает тонкий ценитель света, знаток и любитель существования Державин. И последние стихи его, дошедшие до нас, торжественным аккордом печали завершают его поэзию:

Река времен в своем стремленья
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.

В общем Державин элементами своего юмора, своей сатиры, своего трезвого духа не только разрядил то искусственное напряжение обязательной приподнятости, которое привил нашей литературе Ломоносов, но и, с другой стороны, спустившись на землю, на русскую землю, он не отказался от искренних дум о великом и вечном, от действительной серьезности и важности, от глубоких размышлений. И пусть он сам, вызвав потом известное возражение Пушкина3, завещал потомству: "за слова меня пусть гложет, за дела сатирик чтит", Россия с благодарностью вспоминает его не за то, что он делал, а за то, что он говорил. Есть в этом старике нашей словесности что-то молодое, что-то и нам современное, и в столетний день его смерти хочется отдать поклон его литературной жизни и тому, что осталось от нее живого.

1916

Примечания

1. Пущин И. И. Заметки о Пушкине, ("Пушкин в воспоминаниях современников", т. 1. М., 1985, с. 82 с мелкими разночтениями).

2. Вяземский П. А. Старая записная книжка. М. — Л., 1963, с. 211.

3. Известная фраза Пушкина: "слова поэта суть уже его дела" — приведена Гоголем в его статье "Что такое слово" (ПСС, т. VIII, с. 229).

© «Г.Р. Державин — творчество поэта» 2004—2024
Публикация материалов со сноской на источник.
На главную | О проекте | Контакты