"Державин — бич вельмож..."
Отрешив Державина от должности своего кабинетского секретаря, Екатерина, как уже говорилось, сделала его сенатором, пожаловала в тайные советники и наградила орденом Владимира 2-й степени. С января 1794 года он получил место президента Коммерц-коллегии, по его словам, "пост был для многих завидный и, кто хотел, нажиточный". Но Державин тут же раскрыл ряд злоупотреблений; и заседания Сената приобрели обычно им несвойственный бурный характер. Разумеется, старым сенаторам не понравилось, что новый сочлен решил их переучивать, да еще опираясь на инструкции, некогда данные Петром I. К этому времени относится эпизод, рассказанный племянницей жены Державина — Елизаветой Николаевной Львовой. "Однажды... его упросили не ехать в Сенат и сказаться больным, потому что боялись правды его; долго он не мог на это согласиться, но наконец желчь его разлилась, он точно был не в состоянии ехать, лег на диван в своем кабинете и в тоске, не зная, что делать, не будучи в состоянии ничем заняться, велел позвать к себе Прасковью Михайловну Бакунину, которая в девушках у дяди жила, и просил ее, чтобы успокоить его тоску, почитать ему вслух что-нибудь из его сочинений. Она взяла первую оду, что попалась ей в руки, "Вельможа" и стала читать, но как выговорила стихи:
Змеей пред троном не сгибаться,
Стоять и правду говорить,
Державин вдруг вскочил с дивана, схватил себя за последние свои волосы, закричав: "Что написал я и что делаю сегодня? Подлец!" Не выдержал больше, оделся и, к удивлению всего Сената, явился — не знаю наверное, как говорил, но поручиться можно, что душою не покривил".
Сенаторы дружно давали ему отпор и, если удавалось, чинили каверзы. Как-то довели до того, что он по старой привычке кинулся к императрице, но допущен не был. Державин написал ей записку; результат превзошел все ожидания: генерал-прокурор Н. А. Самойлов вызвал его к себе и "объявил ему, что ея величеству угодно, дабы он не занимался и не отправлял должности коммерц-коллегии президента, а считался бы оным так, ни во что не мешаясь".
Оскорбленный Державин решил подать "на высочайшее имя" письмо с просьбой об отставке. Но, видно, оно было составлено в таких выражениях, что его не решились передать ни Храповицкий, ни Безбородко, ни Попов. Одновременно он послал большое письмо П. А. Зубову, в котором сетовал: "...Зная мое вспыльчивое сложение, хотят, я думаю, вывесть меня совсем из пристойности... я не запустил нигде рук ни в частный карман, ни в казенный. Не зальют мне глотки ни вином, не закормят фруктами, не задарят драгоценностями и никакими алтынами не купят моей верности... Что делать? Ежели я выдался урод такой, дурак, который, ни на что не смотря, жертвовал жизнью, временем, здоровьем, имуществом службе и... государыне... Пусть меня уволят в уединении оплакивать мою глупость и ту суетную мечту, что будто какого-либо государя слово твердо..." Под этими не слишком разборчиво написанными строками сделана приписка: "Простите, м. г., что начерно писал вам, ибо я никому не могу поверить сего письма переписывать, а сам перебеливать за расстройкою не могу, сколько ни принимался".
Когда до Екатерины все же дошло прошение Державина, она "чрезвычайно разгневалась, так что вышла из себя, и ей было сделалось очень дурно. Послали в Петербург (из Царского Села. — Авт.) за каплями, за лучшими докторами, хотя и были тут дежурные". Державин, не искушая больше судьбы, вернулся домой и стал ждать решения своей участи. Но ждал напрасно. По его собственным словам, "ничего не вышло, так что он принужден был опять в недоумении своего президентства по-прежнему шататься".
Но ни при каких обстоятельствах он не был намерен поступаться своими убеждениями, и когда Екатерина дала ему поручение, он повел дело со всей решительностью. В петербургском Заемном банке обнаружили хищение 600 000 рублей. В запечатанные бандероли по 10 000 рублей вместо ассигнаций оказалась вложенной чистая бумага соответствующей величины. Державин был назначен членом комиссии для расследования, в которую входили главный директор Заемного банка П. В. Завадовский, главный директор Ассигнационного банка сенатор П. В. Мятлев и петербургский генерал-губернатор Н. П. Архаров. На первый взгляд все казалось ясным: кассир не отпирался, что в течение долгого времени клал в сундуки бумагу вместо денег, а сам, по свидетельству современника, "дал было стречка, но Архаров не выпустил его из Петербурга".
Члены комиссии готовы были ограничиться фиксацией этого факта и отдать виновного под суд, но Державин потребовал, чтобы следствие велось по всей букве закона, так как кассир не смог бы похитить такую сумму, если бы не были нарушены правила хранения казны.
В результате допросов тень упала и на самого Завадовского, который внезапно "заболел".
Такое открытие вызвало неудовольствие Екатерины, ведь Завадовский в прошлом был ее кратковременным фаворитом, и она назвала Державина "следователем жестокосердым". Пересмотр дела поручили Зубову и Безбородко, которые дипломатично замяли его.
Постепенно Державин ожесточился против своих сенатских "товарищей без всяких способностей, которые, слушая дела, подобно ослам хлопали только ушами". Им крепко досталось от Державина-поэта. Он в это время вернулся к написанной двадцать лет тому назад оде "На знатность", значительно ее расширил, придал острую злободневность. Теперь она называлась "Вельможа", и автор, упоминая древнеримского Калигулу, целил прямо в своих коллег:
Калигула! Твой конь в сенате
Не мог сиять, сияя в злате.
Сияют добрые дела.
Осел останется ослом,
Хотя осыпь его звездами;
Где должно действовать умом,
Он только хлопает ушами.
Калигула был для Державина собирательным образом вельможи, так же как и упомянутый в той же оде Сарданапал. Они олицетворяли зло и порок. Им поэт противопоставил образы их жертв, и посвятил обездоленным и униженным строки, полные особой силы:
За выгоды твои, за честь
Она лишилася супруга...
................
А там — на лестничный восход
Прибрел на костылях согбенный
Бесстрашный, старый воин тот,
Тремя медальми украшенный,
Которого в бою рука
Избавила тебя от смерти, —
Он хочет руку ту простерти
Для хлеба от тебя куска...
Но развращенный сибарит "несчастных голосу не внемлет", его не трогает горе ближнего — он спит иль "в сладкой неге дремлет". Гневный, обличающий голос Державина в известной мере предвосхитил здесь "Размышление у парадного подъезда" Н. А. Некрасова.
В качестве президента Коммерц-коллегии Державин оказался таким же несговорчивым и неудобным, как и в роли кабинетского секретаря. Кончилось тем, что Екатерина вовсе упразднила Коммерц-коллегию.
Как-то по рассеянности на обороте письма, полученного в мае 1796 года, Державин написал себе эпитафию:
Здесь лежит Державин,
который поддерживал правосудие;
но, подавленный неправдою,
пал, защищая законы.
Поэт поторопился, ему было суждено прожить еще два десятка лет. Но со смертью Екатерины — она умерла 6 ноября 1796 года — кончился значительный период в жизни Державина. Ему было пятьдесят три года, пора было подвести кой-какие итоги. И он их подвел, написав ставшую сразу же широко известной оду "Памятник".
Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный;
Металлов тверже он и выше пирамид:
Ни вихрь его, ни гром не сломит быстротечный,
И времени полет его не сокрушит.
Это почти дословный поэтический пересказ первой строфы оды Горация "К Мельпомене". Державин латыни не знал и пользовался переводом Капниста. Сначала Державин назвал свою оду "К Музе", но потом, придавая ей особое значение, переименовал, стихотворение стало называться "Памятник". Гораций считал себя достойным бессмертия потому, что хорошо писал стихи. Державин же полагал более важным иные свои заслуги: "истину царям с улыбкой говорить" осмеливались очень немногие поэты, а для Державина Истина была понятием нравственным, гражданским, эстетическим; непременным условием, без которого немыслимо было его существование.
На это можно возразить, что в его стихах все же встречаются восхваления императрицы. Как бы предвидя подобный упрек, Державин в своих небольших заметках, которые он озаглавил "Мои мысли", сделал запись "О ласкательстве": "Надобно уметь делать различие между лести и похвал. Траян одобрен к добродетели похвальным словом Плиния, а Тиберий ласкательством сенаторов укреплен в пороках... Да позволится мне к тому добавить: писав в одах моих похвалы Екатерине II, вмешивал я такие истины, которые только ея великодушию сносить было впору. Доказывается сие тем, что, хотя она защищала меня от угнетения сильных, но никто из современников моих и сослужащих со мною сказать не может, чтобы она меня, как их, осыпала благодеяниями, как Август Вергилия или Горация. О как я сим доволен!"
Позднее в "Рассуждении о достоинствах государственного человека" (1812) Державин писал, что в свое время он предупреждал Екатерину о том, что она должна будет дать истории ответ "в крови и слезах" своих подданных.
Едва узнав, что Екатерина умерла, из Гатчины в столицу прискакал ее сын, который в последние годы редко показывался при "большом дворе". Тем сильнейший страх навело его появление на придворных. "Тотчас, — пишет Державин, — во дворце все приняло другой вид, загремели шпоры, ботфорты, тесаки, и, будто по завоевании города, ворвались в покои везде военные люди с великим шумом". Другой мемуарист сообщает, что не только дворец, но и весь город был приведен в ужас. Уже 8 ноября полицейские и солдаты "на гатчинский манер" боролись с "вольнодумною" французской модой: "срывали с проходящих круглые шляпы и истребляли их до основания; у фраков обрезывали отложные воротники, жилеты рвали по произволу и благоусмотрению начальника партии... В двенадцать часов утром не видели уже на улице круглых шляп, фраки и жилеты приведены в несостояние действовать, и тысячи жителей Петрополя брели в дома их жительства с непокровенными головами и в раздранном одеянии". Но это было только начало. Коренная ломка началась в государственных делах и в армии. А. С. Шишков в своих "Записках" сообщает, что "все пошло на прусскую стать: мундиры, большие сапоги, длинные перчатки, высокие треугольные шляпы, усы, косы, пукли, ордонансгаузы, экзерциргаузы, шлагбаумы (имена доселе неизвестные) и даже крашение, как в Берлине, пестрою краскою (полосами. — Авт.) мостов, буток и проч. Сие уничижительное подражание пруссакам напоминало забытые времена Петра III". Гвардия содрогнулась перед нововведениями "гатчинской экзерциции". Люди, вроде царского брадобрея Кутайсова, о которых позавчера никто не слышал, стали вершителями судеб.
Впрочем, было чему и порадоваться. Все, кого при Екатерине осудили по политическим причинам, получили прощение. Радищева вернули из Илимска, Новикова освободили из Шлиссельбургской крепости, выпустили на волю Костюшко и вообще всех, "подпавших под наказание, заточение и ссылку по случаю бывших в Польше замешательств".
С самого начала Павел, казалось, повел борьбу с судебной и канцелярской волокитой, — неслучайно Капнист посвятил ему свою знаменитую "Ябеду". Люди еще не успели узнать, что характер нового государя так переменчив, что нельзя быть уверенным в завтрашнем дне.
Положение Державина было особенным. Мать Катерины Яковлевны была кормилицей Павла, и потому великий князь, а теперь император в какой-то мере считался патроном их семьи. Дней через десять по воцарении придворный ездовой лакей еще затемно привез Державину повеление от государя тотчас ехать во дворец и доложить о себе через камердинера. Камердинером был турок по рождению Иван Павлович Кутайсов, ребенком взятый в плен под Кутаиси. Павел принял мальчика под свое покровительство, велел воспитать на свой счет и "обучить бритью". Впоследствии этот энергичный и веселый брадобрей сделал неслыханную карьеру, став графом и егермейстером.
Камердинер встретил Державина и, когда рассвело, ввел его к Павлу. Царь принял поэта чрезвычайно милостиво и, "наговорив множество похвал, сказал, что он знает его со стороны честного, умного, безынтересного и дельного человека, то и хочет сделать его правителем своего Верховного Совета, дозволив ему вход к себе во всякое время... Державин поблагодарил его, отозвался, что он рад ему служить со всею ревностию, ежели его величеству угодно будет любить правду, как любил ее Петр Великий. По сих словах взглянул он на него пламенным взором, однако весьма милостиво раскланялся. Это было в понедельник. Во вторник действительно вышел указ об определении его, но не в правители Совета, как ему император сказал, а в правители канцелярии Совета, в чем великая есть разница; ибо правитель Совета мог быть как генерал-прокурор в Сенате, то есть пропустить или не пропустить определение, а правитель канцелярии только управлять оною". Державин был в недоумении: первое было почетно, второе — унизительно. Никто из придворных его недоумения разрешить не мог, ему "присоветовали", может быть не без злого умысла, просить инструкции у Павла.
Первое заседание Гаврила Романович провел на ногах, не садясь ни за стол членов Совета, ни за стол правителя канцелярии.
В субботу Державин был принят императором "казалось, довольно ласково". Он спросил:
— Что вы, Гаврила Романович?
— По воле вашей, государь, был в Совете; но не знаю, что мне делать.
— Как, не знаете? Делайте, что Самойлов делал. (Самойлов был при Екатерине II правителем канцелярии Совета.)
— Я не знаю, делал ли что он: в Совете никаких его бумаг нет, а сказывают, что он носил только государыне протоколы Совета, потому осмеливаюсь просить инструкции.
— Хорошо, предоставьте мне.
"Сим бы кончить должно было; но Державин, — записал позднее сам поэт, — по той свободе, которую имел при докладах у покойной императрицы, продолжив речь, сказал: не знает он, что сидеть ли ему в Совете или стоять, то есть быть ли ему присутствующим или начальником канцелярии. С сим словом вспыхнул император; глаза его, как молньи, засверкали, и он, отворя двери, во весь голос закричал стоящим перед кабинетом Архарову, Трощинскому и прочим:
— Слушайте, он почитает быть в Совете себя лишним, — а оборотясь к нему:
— Поди назад в Сенат и сиди у меня там смирно, а не то я тебя проучу".
Тут Державин, потеряв над собой всякую власть, во всеуслышание произнес:
— Ждите, будет от этого... толк!
После чего, как в беспамятстве, отправился домой и, рассказывая о случившемся жене, "не мог удержаться от горестного смеха".
Но Дарье Алексеевне было не до смеха, она весьма ценила служебное положение, вероятно, выше, чем поэтический дар мужа, а потому, недолго размышляя, собрала семейный совет, чтобы урезонить разбушевавшиеся страсти Гаврилы Романовича. Жена и родственники осыпали "его со всех сторон журьбою, что он бранится с царями и не может ни с кем ужиться".
На этот раз, правда, император не слишком сурово взыскал с Державина, он ограничился указом от 22 ноября 1796 года: "Тайный советник Гаврило Державин, определенный правителем канцелярии Совета нашего, за непристойный ответ, им перед нами учиненный, отсылается к прежнему месту".
Все же Дарье Алексеевне хотелось, чтобы ее муж продвигался вперед по службе, и она побуждала его "искать средств преклонить на милость монарха". Против ее ропота и настояний Гаврила Романович оказался бессильным и решил вернуть "высочайшее благоволение" при помощи своего таланта. Он написал оду "На Новый 1797 год", которая была милостиво принята при дворе, но послужила поводом для многочисленных упреков в адрес Державина: его называли льстецом. Правда, эти обвинения появились позднее, когда стало ясно, что Павел не оправдал возлагавшихся на него надежд, или вообще когда его уже не было в живых. Державин воспел то, что хотел видеть в новом царе доброго. Впоследствии, диктуя объяснения на свои сочинения, он внес существенные дополнения: "Удивительная щедрота, неутомимая заботливость в отправлении дел, в первые дни оказанные, ежели бы сображены были с благоразумием, то бы государь сей по справедливости был наивеличайший; но последующее время доказало, что это было движение какого-нибудь первого внушения или осыпать благодеяниями, или повергнуть в несчастие. Он имел весьма острый и просвещенный ум и сердце чувствительное и склонное к добру; но недостаток благоразумия или чрезвычайно вспыльчивый нрав все то в ничто обратили".
Державин написал оду "На Новый 1797 год", а по сути своей — на воцарение Павла не потому, что чувствовал в этом внутреннюю потребность, а потому, что "так надо было". Но поэзия не переносит насилия и мстит за него безжалостно: стихи получились холодные, бескрылые.
Однако в эти годы Державин писал и для собственного удовольствия. Один из лучших способов самовыражения — переписка с друзьями, в значительной своей части — стихотворная. Так переписывался Державин с Львовым, с Капнистом, с Храповицким. Все они порой подправляли тот или иной шероховатый, по их мнению, стих своего великого собрата, все его любили и ценили его творения.
Как-то Храповицкий написал Державину:
Я пред тобою откровенно
Прямую правду дерзновенно,
Не обинуясь, говорю:
Орел державный ты — я пташка;
Хоть в крыльях не сильна замашка,
Но мнится, в облаках парю.
Люблю твои я стихотворства:
В них мало лести и притворства,
Но иногда — "полы лощишь"...
Я твой же стих напоминаю
И сам поистине не знаю,
Зачем ты так, мой друг, грешишь...
В своем ответном послании Державин высказался на редкость откровенно:
Храповицкий! Дружбы знаки
Вижу я к себе твои:
Ты ошибки, лесть и враки
Кажешь праведно мои;
Но с тобой не соглашуся
Я лишь в том, что я орел...
А по-твоему коль станет,
Ты мне путы развяжи;
Где свободно гром мой грянет,
Ты мне небо покажи;
Где я в поприще пущуся
И препон бы не имел?
Где чертог найду я правды?
Где увижу солнце в тьме?
Покажи мне те ограды
Хоть близ трона в вышине,
Чтоб где правду допущали
И любили бы ее.
Страха связанным цепями
И рожденным под жезлом,
Можно ль орлими крылами
К солнцу нам парить умом?
А хотя бы и взлетали, —
Чувствуем ярмо свое...
Так ясно, недвусмысленно и страстно Державин еще никогда не выражал свои мысли. Отсюда — прямой путь к гражданской лирике декабристов и молодого Пушкина.
В последние годы XVIII века произошел определенный сдвиг в мировоззрении Державина, во всяком случае, в его взглядах на самодержавную власть. В оде "На рождение в. кн. Михаила Павловича" (1798) есть такие строки:
Престола хищнику, тирану
Прилично устрашать рабов;
Но богом на престол воззванну
Любить их должно, как сынов.
Гаврила Романович отдавал отчет в своей резкости, он писал: "Сей стих великий сделал шум в городе, ибо император Павел весьма поступал строго, или, лучше сказать, тиранически, что за всякие безделки посылал в ссылку; то и заключила публика, что на счет его сие сказано".
Некоторые знакомые от Державина отшатнулись. Сохранился рассказ о том, что Козодавлев, встретившись в дверях эрмитажного театра с поэтом, так испугался прослыть его соумышленником, что, "побледнев, бросился опрометью прочь, как от язвы, и во время представления, увидев его на скамье перед собою, пересел подальше, чтоб не разговаривать с ним. На первой неделе великого поста Державин с женою был в церкви: вдруг среди обедни входит фельдъегерь и подает ему толстый пакет. Жена обмерла от испуга, но Державин, распечатав пакет, нашел в нем золотую табакерку с бриллиантами" и письмо, объяснявшее, что этот подарок император жалует ему в награду за оду. Павел предпочел принять стихи как хвалу себе.
На следующий день Державин увидел в Сенате Козодавлева, который, узнав о награждении поэта, "первый бросился к нему на шею с лобызаниями и поздравлением. Державин, отступя от него, сказал: "Поди прочь от меня, трус! Зачем ты намедня от меня бегал, а теперь ищешь?"
За Державиным ходила слава неуживчивого человека, но его репутация была чрезвычайно высока. Безупречная честность и точное знание законов привели к тому, что люди стали прибегать к нему как к третейскому судье или, будучи на грани разорения или в каком-нибудь другом сложном положении, просили его взять на себя опеку. В конце жизни Державин сам скажет: "Вот что более всего меня утешает: я окончил миром с лишком двадцать важных запутанных тяжб; мое посредничество прекратило не одну многолетнюю вражду между родственниками".
Кроме того, в конце XVIII столетия он был назначен опекуном нескольких высокопоставленных лиц, в том числе графа Г. И. Чернышева, князя П. Г. Гагарина, графини Е, Я. Брюс, графини А. А. Матюшкиной, генерала С. Г. Зорина и других. В 1798 году Павел поручил ему быть опекуном прелестной молодой женщины — Н. А. Колтовской. Эта опека, по признанию Державина, "была весьма щекотлива, потому что император в нее влюбился и хотел, по его нраву, круто благосостояние ее исправить".
Державин относился к такого рода занятиям очень серьезно; они отнимали много времени и потребовали целого штата специальных служащих. В 1800 году Державин решил при своем доме на Фонтанке завести особую контору. В связи с этим он испросил у петербургского генерал-губернатора графа Палена разрешение сделать к своему дому несколько деревянных пристроек, "где бы нужные для тех опек служители жительствовать могли". Впоследствии в этих пристройках постоянно живали многочисленные родственники Державиных.
В 1798 году в Москве вышел первый том сочинений Державина. Наблюдал за его изданием Карамзин, но отнюдь не по его вине там не оказалось оды "Властителям и судиям" — ее не пропустила цензура. Иные стихотворения по той же причине появились с купюрами. Державин был очень расстроен, он писал куратору Московского университета Ф. Н. Голицыну: "Сочинения мои перепортили в Москве. Кроме того что не по тому порядку напечатали, как я приказал, и не те пьесы, коим в 1-й части быть следует; но само по себе так скверно, что истинно в руки взять не можно..." Он хотел было даже откупить весь тираж и его уничтожить, но потом поостыл: как-никак в первый раз его стихотворения появились собранные вместе. Том, небольшой по формату, получился увесистым — 399 страниц, не считая предуведомления, оглавления и поправок. Книга внушила поэту желание увидеть и второй том своих сочинений, а также заставила подумать о следующем, лучшем их издании.
Московское издание способствовало распространению известности Державина. Он был очень тронут, когда два юных воспитанника Московского университетского пансиона — Семен Родзянко и Василий Жуковский прислали переведенную ими на французский язык оду "Бог" и письмо, в котором, обращаясь к Гавриле Романовичу, писали: "Творения ваши, может быть, столько ж делают чести России, сколько победы Румянцевы. Читая с восхищением "Фелицу", "Памятник герою", "Водопад" и проч., сколь часто обращаемся мы в мыслях к бессмертному творцу их и говорим: "он Россиянин, он наш соотечественник"".
Несмотря на деятельность, связанную с опеками и третейскими судами, у Державина все же оставалось достаточно времени для своего основного занятия — сочинения стихов.
Одной из существенных тем той поры была для него тема, связанная с образом и подвигами А. В. Суворова. Они были знакомы давно: еще со времен восстания Пугачева. Оба имели характер столь независимый, столь своеобразный, каждый по-своему был не только талантлив, но гениален, что полководец и поэт возвышались среди современников, как горные утесы над холмами.
Великий поэт не раз воспел в своих стихах великого полководца, сближая его облик с обликом сказочного "вихря-богатыря":
Ступит на горы — горы трещат,
Ляжет на воды — воды кипят,
Граду коснется — град упадает,
Башни рукою за облак кидает.
Встречались они редко, но неизменно дружески. В декабре 1795 года полководец был приглашен в Петербург. Екатерина назначила местом его пребывания Таврический дворец, где он прожил три месяца. Здесь Суворова посещал Державин. Поэт живо помнил пышный потемкинский праздник в этом дворце. Теперь же его встретил фельдмаршал, славившийся своим аскетизмом, равно как и причудами; поэта, видимо, и пленил, и позабавил прием, оказанный ему полководцем.
Адъютант Суворова П. Н. Ивашев подробно рассказал об одном их свидании. На другой день по прибытии в столицу после аудиенции в Зимнем дворце "граф не желал никого принимать, кроме избранных лиц; первого он дружески принял Г. Р. Державина в своей спальне; будучи едва прикрыт одеждою, долго с ним беседовал и даже удерживал, казалось, для того, чтобы он был свидетелем различия приемов посетителям; многие знатные особы, принадлежащие ко двору, поспешили до его обеда (в Петербурге назначен был для обеда 12-й час) с визитом, но не были принимаемы: велено было принять одного князя П. А. Зубова. Зубов приехал в 10 часов; Суворов принял его в дверях своей спальни, так же точно одетый, как бывал в лагерной своей палатке в жаркое время (в одной рубахе. — Авт.); после недолгой беседы он проводил князя до дверей... и, сказав Державину "vice-versa" (обратно. — Авт.), оставил его у себя обедать.
Через полчаса явился камер-фурьер: императрица повелела узнать о здоровье фельдмаршала и прислала ему богатую соболью шубу, покрытую зеленым бархатом с золотым прибором (галунным шитьем. — Авт.), с строжайшим наказом не приезжать к ней без шубы и беречь себя от простуды при настоящих сильных морозах. Граф попросил камер-фурьера стать на диван, показать ему развернутую шубу; он перед нею три раза низко поклонился, сам ее принял, поцеловал и отдал своему Прошке на сохранение...
Во время обеда докладывают графу о приезде вице-канцлера И. А. Остермана; граф тотчас встал из-за стола, выбежал в белом своем кителе на подъезд; гайдуки отворяют для Остермана карету; тот не успел привстать, чтобы выйти из кареты, как Суворов сел подле него, поменялись приветствиями и, поблагодарив за посещение, выпрыгнул, возвратился к обеду со смехом и сказал Державину: "Этот контрвизит самый скорый, лучший и взаимно не отяготительный"".
Вскоре после этого Державин написал стихи "Суворову на пребывание его в Таврическом дворце", которые начинались так:
Когда увидит кто, что в царском пышном доме
По звучном громе Марс почиет на соломе,
Что шлем его и меч хоть в лаврах зеленеют,
Но гордость с роскошью повержены у ног...
Однако года через два Державин стал свидетелем, как полководца постигла немилость Павла за резкую критику новых военных порядков и он был сослан в свою новгородскую деревню Кончанское, где жил под присмотром. В 1797 году поэт обращается "К лире":
Петь Румянцева сбирался,
Петь Суворова хотел;
Гром от лиры раздавался,
И со струн огонь летел...
Но завистливой судьбою
Задунайский кончил век. А
Рымникский скрылся тьмою,
Как неславный человек...
Ссылка Суворова оказалась не слишком длительной; в начале 1799 года он был назначен главнокомандующим союзной русско-австрийской армией против войск Французской республики в Италии, захвативших часть подчиненной до того Австрии территории. Руководимые Суворовым войска одержали ряд блистательных побед, и после получения первых известий об их успехах Державин написал оду "На победы в Италии". В этой оде отразилось увлечение Державина поэзией Оссиана и древней Скандинавии: здесь упоминаются Валки (Валкирии), Валгала, священные дубы и арфы, но при этом речь идет о реальных событиях и реальном полководце.
В том же году Державин в оде "На переход Альпийских гор" воспел ставший легендарным подвиг русских войск. Поэт не жалел высоких образов и слов, а поэтический строй его стихов невольно вызывает совершенно определенные ассоциации, — как не вспомнить Пушкина, читая:
Идет в веселии геройском
И тихим манием руки,
Повелевая сильным войском,
Сзывает вкруг себя полки.
Еще перед отправлением Суворова в поход Державин предрекал ему величайшие триумфы, что и оправдалось — ему были даны высшие награды, какие только возможны; все ордена он уже имел; теперь он получил титул князя Италийского и звание генералиссимуса. Одного Державин не мог предвидеть: новой опалы. Она была так неожиданна и ничем не оправдана, что некоторые пытались приписать ее зависти Павла к славе Суворова. Полководец возвращался на родину больной и слабеющий день ото дня. Предполагалось при его въезде в Петербург устроить торжественную встречу с колокольным звоном. Император ее отменил. Впрочем, Суворову было не до нее.
Обессиленный, он добрался до квартиры графа Д. И. Хвостова (мужа своей племянницы), у которого, приезжая в столицу, обычно останавливался. Родственники жили в двухэтажном каменном доме в Коломне, принадлежавшем вдове полковника А. И. Фомина; он и теперь стоит на берегу Крюкова канала, напротив Никольского рынка (Крюков канал, 23). Граф Хвостов был притчей во языцех, весь город знал его как неисправимого графомана, который наводнял гостиные своими длинными бездарными стихами. Рассказывали, что как-то сатирик М. В. Милонов, проходя по Толкучему рынку, увидел перед одной из лавочек портрет графа и сочинил двустишие:
Прохожий! не дивись, на эту рожу глядя;
Но плачь, и горько плачь: ему Суворов — дядя!
Суворов ценил в своем родственнике добродушие и гостеприимство.
Старый полководец понимал, что больше не встанет. Боясь царской немилости, высокопоставленные особы больного не навещали, но Державин бывал у него постоянно. За несколько дней до кончины Суворов в разговоре как бы между прочим спросил Гаврилу Романовича:
— Какую же ты мне напишешь эпитафию?
— По-моему, много слов не нужно, — отвечал Державин, — довольно сказать: "Здесь лежит Суворов".
— Помилуй бог, как хорошо! -произнес полководец, пожимая руку старого друга.
Эти слова и были начертаны на могильной плите в Благовещенской церкви Александро-Невской лавры, где с великими почестями похоронили генералиссимуса.
Суворов умер 6 мая 1800 года. Державин присутствовал при его кончине. На другой день он писал Львову в Москву: "Герой нынешнего, а может быть, и многих веков, князь Италийский с такою твердостию духа, как во многих сражениях встречал смерть, вчерась в три часа пополудни скончался".
Похороны Суворова превратились в событие народного значения. Тысячи знакомых и незнакомых людей сопровождали его гроб от дома на Крюковом канале в Лавру. Казалось, его оплакивает вся Россия.
Вот как описывает их свидетель — А. С. Шишков: "Погребение Суворова, несмотря на желание Павлово похоронить его просто, было, по великому стечению народа, превеликолепное. Все улицы, по которым его везли, усеяны были людьми. Все балконы и даже крыши домов наполнены печальными плачущими жителями". Почтить память великого полководца вышли на улицы города и мелкие служащие с семьями и знатнейшие вельможи. "Государь, — продолжает Шишков, — не для почести, но из любопытства, выехал верхом, и сам при мне рассказывал, что лошадь его окружена была народом, и две женщины, не приметя, кто на ней сидит, смотрели, облокотясь на его стремена..."
Державин присутствовал при отпевании. Прощаясь, он низко поклонился гробу, закрыл лицо платком и отошел.
На смерть друга-полководца, воплощавшего славу России, поэт откликнулся не пышным некрологом-одой, а совсем по-другому, непривычно просто и глубоко человечно.
У Гаврилы Романовича был ученый снегирь, умевший выводить, как бы на флейте, колено военного марша; когда поэт, по кончине Суворова вернулся домой, он услышал песню своей птички, которая послужила внешним толчком к созданию одного из самых задушевных его стихотворений.
Что ты заводишь песню военну,
Флейте подобно, милый снигирь?
С кем мы пойдем войной на Гиену?
Кто теперь вождь наш? Кто богатырь?
Сильный где, храбрый, быстрый Суворов?
Северны громы в гробе лежат.
Кто перед ратью будет, пылая,
Ездить на кляче, есть сухари;
В стуже и в зное меч закаляя,
Спать на соломе, бдеть до зари;
Тысячи воинств, стен и затворов
С горстью россиян все побеждать...
............................
Нет теперь мужа в свете столь славна:
Полно петь песню военну, снигирь...
............................
Львиного сердца, крыльев орлиных
Нет уже с нами! — Что воевать?
Наряду с героической тематикой в течение нескольких последних лет значительное место в творчестве Державина занимала любовная лирика. Когда-то в юности он немало написал таких стихотворений. Был он по натуре влюбчив, ему приятно было поднести даме сердца куплеты. Порой друзья обращались к нему с просьбой сочинить что-нибудь и для их избранниц. Мало дошло до нас подобных произведений; утешаться можно только тем, что не ими Державин велик.
Как это ни парадоксально, но когда в его жизнь вошла Пленира, любовная лирика вовсе исчезла из его творчества. И не потому, что недостаточно любил жену, скорее наоборот, потому что любил слишком глубоко, словами невыразимо. На других женщин он тогда не смотрел. Куда делась юношеская резвость! Лишь однажды, в 1782 году, он написал шутливое стихотворение "Разные вина".
Вот красно-розово вино:
За здравье выпьем жен румяных.
Как сердцу сладостно оно
Нам с поцелуем уст багряных!
Ты то ж румяна хороша!
Так поцелуй меня, душа!
Дальше воспевались блондинки, русые, смуглянки — все были равно хороши, равно приятны.
Позднее, когда Державин диктовал объяснения на свои сочинения, об этой веселой песенке он сказал: "Писано без всякой цели для молодых людей".
Но после смерти Плениры, когда самому Державину, казалось, пора бы и "о душе подумать", за ним утвердилась репутация "страшного волокиты". И это несмотря на молодость и красоту второй жены.
В слегка игривых, чуть восторженных стихах он воспел юных племянниц Дарьи Алексеевны: трех сестер Бакуниных — Парашу, Варю и Палашу (последняя прекрасно играла на арфе); трех дочерей Н. А. Львова — Лизу, Веру и Пашу, которых назвал своими грациями. Среди адресатов его стихов — воспитанница Е. А. Стейнбок — хорошо танцевавшая Люси, проказливая графиня Соллогуб, семнадцатилетняя Дуня Жегулина, славившаяся прекрасной игрой на гитаре, и другие.
Обращаясь "К лире", поэт в 1797 году как бы высказывает свою программу:
Так не надо звучных строев:
Переладим струны вновь;
Петь откажемся героев;
А начнем мы петь любовь.
Державин, шутя, рассказывал, что поводом к сочинению подобных стихов был недостаток денег на отделку сада при петербургском доме и что, когда Дарья Алексеевна об этом тужила, он, смеясь, отвечал ей, что музы дадут ему денег, и принимался сочинять стихи во вкусе Анакреона.
Этому намерению Державина весьма помогла опубликованная в Петербурге в 1794 году книга "Стихотворения Анакреона Тийского". В книге был приведен текст на древнегреческом и русском языках. Очень близкий к оригиналу перевод сделал с большим вкусом и тактом Н. А. Львов.
Анакреонтическая лирика Державина в значительной мере основана на текстах этого сборника. Иногда стихотворения Державина представляют собой почти дословное переложение Львовского перевода, но он пользовался другими стихотворными размерами, и строки у него, в отличие от оригинала, как правило, рифмуются.
При сравнении державинских стихотворений с древними оригиналами читатель замечает, что вместо античных Венеры и Эрота поэт упоминает славянские божества Ладу и Леля. Это не случайно. Державин постоянно напоминает, что он не греческий поэт, а русский, хотя темы и образы частенько заимствует у своего далекого собрата.
Посмейтесь, красоты российски,
Что я в мороз у камелька,
Так с вами, как певец Тиисский,
Дерзнул себе искать венка.
Многие "анакреонтические песни" Державина не имеют античного прототипа. Одна из самых совершенных называется "Русские девушки" и содержит поразительное описание народного танца. Наш поэт обращается к Анакреону:
Зрел ли ты, певец Тиисский,
Как в лугу весной бычка
Пляшут девушки российски
Под свирелью пастушка;
Как, склонясь главами, ходят,
Башмачками в лад стучат,
Тихо руки, взор поводят
И плечами говорят...
В лучших традициях своего века Державин "живописует":
Как сквозь жилки голубые
Льется розовая кровь,
На ланитах огневые
Ямки врезала любовь;
Как их брови соболины,
Полный искр соколий взгляд,
Их усмешка — души львины
И орлов сердца разят.
Русский поэт не сомневается:
Коль бы видел дев сих красных,
Ты б гречанок позабыл.
Державин и раньше не раз наблюдал, как водят хороводы или пляшут русские девушки; но с тех пор как в 1797 году Дарья Алексеевна на деньги из своего приданого купила в 120 верстах от Петербурга деревню Званка, стоявшую на берегу Волхова, поэт постоянно проводил там летние месяцы и мог близко наблюдать деревенскую жизнь с ее тяжкими буднями и редкими, но веселыми праздниками. Барщина представлялась ему совершенно закономерной, а праздничное веселье рисовалось идиллически.
Предание изображает Анакреона беззаботным старцем в кругу юных граций, такой образ вполне импонировал стареющему Державину; верно, потому так удалось ему его "Шуточное желание":
Если б милые девицы
Так могли летать, как птицы,
И садились на сучках:
Я желал бы быть сучочком,
Чтобы тысячам девочкам
На моих сидеть ветвях...
Это одно из стихотворений, о которых поэт, издавая "Анакреонтические песни", в обращении к читателям пишет: "По любви к отечественному слову, желал я показать его изобилие, гибкость, легкость и вообще способность к выражению самых нежнейших чувствований, каковые в других языках едва ли находятся. Между прочим, для любопытных в доказательство его изобилия и мягкости послужат песни, в которых буквы "р" совсем не употреблено".
Не случайно современники называли Державина Северным Анакреоном. Он этому сам немало способствовал, совмещая в стихах черты поэзии античного певца и свои собственные. В то же время он утверждал творческую независимость и неподкупность:
Цари к себе его просили
Поесть, попить и погостить;
Таланты злата подносили, —
Хотели с ним друзьями быть.
Но он покой, любовь, свободу
Чинам, богатству предпочел;
Средь игр, веселий, хороводу
С красавицами век провел.
"Анакреонтические песни" были изданы в 1804 году отдельной книжкой и восторженно приняты читателями. Журнал "Северный вестник" писал: "Желая известить публику о сем новом произведении лиры г. Державина, что можно сказать нового? Державин есть наш Гораций — это известно. Державин — наш Анакреон — и это не новость. Что же новое? То, что в сей книжке содержится 71 песня, то есть 71 драгоценность, которые современниками и потомками его будут выучены наизусть и дышать будут гением его в отдаленнейших временах".
Что же касается практичной и заботливой Дарьи Алексеевны, то от издания произведений мужа она получила необходимую сумму на благоустройство сада при доме на Фонтанке.
Больше двух лет воздерживался Державин от участия в бурных спорах на заседаниях Сената, отшучивался: "Мне велено сидеть смирно, то делайте вы, как хотите, а я сказал уже мою резолюцию". Дважды посылали его за это время в Белоруссию разобраться в непорядках, а больше не трогали, и был он как бы сторонний наблюдатель и в Сенате, и при дворе.
Чем незаметнее он держался, тем неожиданнее казались внезапно, как из рога изобилия, посыпавшиеся на него знаки "высочайшего" благоволения. Вот несколько выписок из его послужного списка: 2 апреля 1800 года ему "повелено присутствовать в комиссии о составлении законов Российской империи"; 14 июля того же года он получил чин действительного тайного советника; 30 августа сделан президентом восстановленной Ком-мерц-коллегии; 20 ноября назначен присутствующим в совете Воспитательного общества благородных девиц (Смольного института); 21 ноября "повелено быть вторым министром при Государственном казначействе";
22 ноября "повелено быть государственным казначеем";
23 ноября "повелеваем присутствовать в нашем Совете"; 25 ноября "повелено присутствовать в 1-м департаменте Правительствующего Сената" (до тех пор он был в межевом департаменте); наконец, 27 ноября ему пожаловано 6000 рублей столовых ежегодно.
За этими последними, следующими почти ежедневно, указами скрывалась придворная интрига, в которой Державин оказался только орудием. Любимец Павла — Кутайсов и генерал-прокурор Обольянинов хотели сместить бывшего еще при Екатерине II государственным казначеем А. И. Васильева. И, зная дотошность Державина, надеялись, что он непременно найдет непорядки и тем поможет отстранить Васильева от управления финансами. Но Державин разгадал интригу и не счел нужным скрывать от генерал-прокурора своего раздражения:
— Где же полная ко мне доверенность? Я не что иное, как рогожная чучела, которую будут набивать бумагами...
Он не видел особых нарушений в порученном ревизии ведомстве и, зная силу приближенных императора, побаивался, "чтобы, снисходя к Васильеву, себя самого вместо его не управить в крепость". Правда, сторону Васильева держали весьма высокие сановники, и Державин в этой сложной ситуации "балансировал на ту и другую сторону", прикрывая, сколько можно, безвинные ошибки и поддерживая справедливость.
11 марта в Совете рассматривали рапорт Державина, из которого следовало, что в отчетности казначейства имеются недостатки, но в общем "счеты между собой согласны".
На следующий день предстояло докладывать императору для окончательного решения. Но в ночь на 12 марта Павел был задушен в Михайловском замке.
Утром наследник престола вышел бледный, потрясенный случившимся и еле слышно произнес: "Батюшка скончался апоплексическим ударом; все при мне будет, как при бабушке".
Приближенные сановники и гвардия приветствовали молодого императора.
Жители Петербурга, по свидетельству современника, "знакомые и незнакомые, встречаясь между собой, поздравляли друг друга, как в праздник...".
Все горожане, словно сговорившись, "утром 12 марта появились в таких костюмах, в таких прическах и с такой упряжкою, какие были строжайше запрещены Павлом. Можно было видеть прически "а la Titus"; коса исчезла, длинные панталоны, круглые шляпы, сапоги с отворотами могли безнаказанно показываться на улицах...
В столице закипела жизнь и движение в противоположность гробовой тишине, господствовавшей так долго". В выражении восторгов доходили до крайностей. "Я сама видела, — пишет мемуаристка графиня Головина, — гусарского офицера, скакавшего верхом по тротуару набережной с криком: "Теперь можно делать все, что угодно"".
Петропавловская крепость "опустела от заключенных в ней, и, — по словам А. С. Шишкова, — неизвестною рукою написано было (как пишется на обывательских домах, уволенных от постановления солдат): "свободен от постоя"".
Державин откликнулся на это событие одой "На восшествие на престол императора Александра I" и сразу почувствовал особый, двойственный характер молодого царя: он наградил поэта бриллиантовым перстнем, но стихотворение печатать запретил. Оно начиналось строками, в которых увидели намек на убийство Павла:
Умолк рев Норда сиповатый,
Закрылся грозный, страшный взгляд.
Что касается государственной службы поэта, то в первый же день нового царствования вышел именной указ, коим повелевалось "барону Васильеву вступить во все свои прежние должности, а... Державину остаться при Сенате". Положение его осложнилось еще больше, когда вскоре был упразднен прежний Совет, как "временное установление без ощутительного влияния на дела общественные", и через четыре дня учрежден новый "Непременный совет" (позже названный Государственным), а Державин в него включен не был. Этот Совет был задуман как основной законодательный орган, его членами назначили двенадцать вельмож, "почтенных доверенностью государя и общею". Это были Н. И. Салтыков, братья П. А. и В. А. Зубовы, А. Б. Куракин, А. А. Беклешов, А. И. Васильев, Г. Г. Кушелев, Д. П. Трощинский и другие. Державину среди них места не нашлось.
Ему стало совсем обидно, когда с его мнением не посчитались даже в Сенате. Еще по установлению Петра I голос каждого сенатора, даже если он оставался в одиночестве, должен был доходить до слуха императора. А тут вышло так, что генерал-прокурор А. А. Беклешов нарушил этот закон.
Недоразумение произошло из-за опеки Державина над имением упоминавшейся уже красавицы Колтовской. Павел устно поручил Державину принять опеку, а Беклешов теперь к этому придрался и требовал восстановления прежней опеки, члены которой блюли интересы мужа, разведенного с Колтовской. Державин воспротивился, решил подать свое особое мнение, и был крайне удивлен и разгневан, когда узнал, что Беклешов, докладывая Александру, даже не упомянул о его несогласии. Гаврила Романович добился аудиенции у Александра I, напомнил ему о роли Сената по мысли Петра и спросил: "На каком основании угодно вам оставить Сенат? Ежели генерал-прокурор будет так самовластно поступать, то нечего сенаторам делать и всеподданнейше прошу меня из службы уволить".
Державина волновала судьба вверенной его опеке женщины. Она была родом из очень состоятельной семьи Турчаниновых, владевших богатыми медными приисками около Екатеринбурга. Отец умер рано, и мать выдала ее четырнадцатилетней девочкой за приехавшего по делам из Москвы горного чиновника — обер-бергмейстера Колтовского. Приданое за ней было большое — около 400 000 рублей, и ее опекуном стал муж, который увез девочку-жену в Москву. Сразу же пошли дети: за шесть лет их родилось четверо, а муж тем временем в значительной мере растрачивал приданое. Но однажды, вернувшись из долгой командировки домой, не застал жены — двадцатилетняя женщина, оставив детей, сбежала в Петербург с камергером Д. П. Татищевым. Связь оказалась непрочной, родился внебрачный ребенок, а средств к существованию не было, так как юридически и фактически всем имуществом владел "оскорбленный" муж. Тут-то Колтовская и кинулась во дворец, умоляя помочь ей, а император не устоял перед ее очарованием, хотя, при его понятиях о нравственности, она не должна была казаться ему правой. Но молодая женщина была так хороша, а он имел свои представления о рыцарственности и галантности... Словом, он поручил Державину вести ее дела и обеспечить ее будущее. Гаврила Романович оказался сраженным той же стрелой; общение с этой женщиной, возможность помочь ей были ему очень дороги. Он знал, что ей нужен, понимал, что ей будет плохо, если опеку от него отберут. Вдобавок он чувствовал себя обойденным перед лицом закона. Он решился спросить Александра I, на каком основании он должен будет оставить Сенат.
Александр I тогда размышлял о формах правления, обсуждал эти вопросы со своими "молодыми друзьями"- П. А. Строгановым, В. П. Кочубеем, Н. Н. Новосильцевым и А. Чарторыйским, составившими так называемый "Негласный комитет". Вскоре после разговора с Державиным Александр предложил сенаторам рассмотреть права Сената и подать мнения, каким ему следует быть.
"Мнения" с предложением более или менее радикальных изменений не заставили себя долго ждать. По свидетельству современника, "трое ходили тогда с конституциями в кармане... Державин, князь Платон Зубов со своим изобретением и граф Никита Петрович Панин (сын бывшего начальника Державина во время восстания Пугачева. — Авт.) с конституциею английскою, переделанною на русские нравы и обычаи". Известно, что подобным проектом занимался тогда и Н. С. Мордвинов.
Гаврила Романович в своих "Записках" сообщает, что Александр приказал ему "чрез князя Зубова написать организацию или устройство Сената". До нас дошло державинское "Мнение о правах, преимуществах и существенной должности Сената", которое современники считали предисловием к его конституции.
Основываясь на законах петровского времени, Державин считал, что Сенат должен сосредоточить в себе власть законодательную, судебную, исполнительную и сберегательную, с тем, "чтобы лица, которым они присвоены будут, имели свободный доступ к монарху по делам, управлению их вверенным". Хотя пункт о законодательной власти Сената предложено было исключить, Державина наградили за работу орденом Александра Невского.
Однако на окончательном тексте указа от 8 сентября 1802 года относительно положения Сената мнение Державина, как и многих других, вовсе не отразилось. Указ был разработан членами "Негласного комитета", и Сенат превратился в высшую юридическую инстанцию, наблюдавшую за исполнением законов.
Одновременно были учреждены министерства, и Державин назначен министром юстиции "с названием купно генерал-прокурора".
По вторникам и пятницам Комитет министров заседал в Зимнем дворце в присутствии императора. Поскольку в манифесте функции министров не были точно определены, Державин на первом же заседании заявил, "что без инструкций не можно с пользой действовать сему комитету", ибо его члены неизбежно "будут впадать в обязанности один другого". Некоторое время управление государством шло "по прихотливой воле каждого министра", "но как Сенат отменен не был... то и пошла путаница день ото дня боле".
Острый, наметанный взгляд Державина сразу же стал примечать, что "зачали министры тащить казну всякий по своему желанию... равным образом... заключать контракты, сверх власти им данной, на превосходные суммы, без уважения Сената" и вообще "все дела потянули ко вреду государства, а не к пользе". Естественно, не в характере Державина было смолчать, да он и не молчал. А когда понял, что словопрениями ничего не добиться, стал настаивать, чтобы министры представили отчеты за первый год своей деятельности. В результате, признается Гаврила Романович, "по таковым с одной стороны министров беспорядкам, а с другой, то есть Державина, беспрестанным возражениям и неприятным государю докладам, и стал он скоро приходить час от часу у императора в остуду, а у министров во вражду".
В Сенате и в Комитете министров Державин сумел всех восстановить против себя. Непозволительно повышая голос, он обличал своих сослуживцев:
— Сенат благоволит давать откупщикам миллионы, а народу ничего!
Уязвленные сенаторы по-прежнему дружно противостояли своему генерал-прокурору, и ему не приходилось рассчитывать на их поддержку. Это проявилось особенно ясно при обсуждении вопроса о сроках службы дворян. По установленному порядку они, если не выслуживали офицерского чина, не имели права уйти в отставку до истечения двенадцатилетнего срока. Такая служба была единственной обязанностью дворян перед Русским государством, даровавшим им многочисленные привилегии. И вдруг граф С. О. Потоцкий заявил, что обязательность службы унизительна для российского дворянства. Державин был уверен, что дворяне не должны уклоняться от службы, но кроме того разглядел не только тайное стремление польского магната ослабить русскую армию, но и покушение на единовластие царя. Он доложил об этом Александру, однако тот ответил в свойственном ему тогда либеральном тоне:
— Что же? Мне не запретить мыслить, кто как хочет! Пусть его подает, и Сенат пусть рассуждает.
На очередном заседании страсти разбушевались; оказалось немало сенаторов, желавших ограничить монархию за счет олигархии аристократов, "и восстал такой крик, что и сладить было невозможно". Вернувшись домой, Державин занемог "от чрезвычайной чувствительности и потрясения всех нерв". Его поразило единодушие сенаторов — все были против него. Он пытался воздействовать на них собственным примером: прослужив двенадцать лет в унтер-офицерских чинах, дошел до чина генерал-прокурора. Ничего не помогало. Дома "разлилась желчь", доктора запретили ему выезжать, но до него дошли сведения, что московские дворяне бурно приветствовали мнение Потоцкого, "не проникая, — по словам Державина, — в то, что попущением молодого дворянства в праздность, негу и своевольство без службы подкапывались враги отечества под главную защиту государства".
Следующую пятницу Державин поехал в Сенат с намерением довести дело до конца. Сенаторы шумели пуще прежнего, вскакивали со своих мест "и говорили между собою с горячностию, так что едва ли друг друга понимали". Тогда Державин употребил по назначению лежавший в ящике стола генерал-прокурора деревянный молоток, служивший еще Петру I вместо колокольчика. Державин ударил им по столу. Дальнейшее он описал так: "Сие как громом поразило сенаторов; побледнели, бросились на свои места, и сделалась чрезвычайная тишина... Не показалось ли им, что Петр Великий встал из мертвых и ударил своим молотком, к которому по смерти его никто не смел прикоснуться". Державин насладился произведенным им впечатлением, но торжество его было недолгим: сенаторы проголосовали против него.
С императором отношения тоже обострялись. Александр терял с ним терпение:
— Ты меня всегда хочешь учить. Я самодержавный государь и так хочу.
Само присутствие Державина стало ему несносно, и он начал избегать его. В начале октября Александр отказался встретиться с ним в приемный день. Однажды царь упрекнул Державина:
— Ты очень ревностно служишь.
— А когда так, государь, я иначе служить не могу. Простите.
— Оставайся в Совете и Сенате.
— Мне нечего там делать.
— Но подайте же просьбу о увольнении вас от должности юстиц-министра, — переходя на "вы", холодно сказал император.
— Исполню повеление.
Казалось, говорить больше не о чем, а между тем к Дарье Алексеевне из "самых высоких сфер" присылали людей, которые просили ее убедить мужа написать "уничижительное прошение о увольнении его от должности юстиц-министра по ее трудности" и остаться в Совете и Сенате. В этом случае ему обещали полностью оставить министерское жалованье в 16000 рублей и дать высший русский орден — Андрея Первозванного.
То ли Дарья Алексеевна недостаточно его убеждала, то ли он, несмотря ни на что, остался непреклонен, только он написал по всей форме прошение, чтобы "государь его от службы своей уволил". 8 октября 1803 года он получил полную отставку с пенсией 10 000 рублей ежегодно.
Ровно тринадцать месяцев, день в день, пробыл Державин министром юстиции. Характер его деятельности на этом посту, несмотря на разницу во времени и приобретенный им опыт, поразительно напоминал, казалось, забытое кабинет-секретарство при Екатерине II. Но теперь уже не было надежды, что его позовут снова. Пришлось ему с горечью признать, что "заботливая его и истинно-попечительная, как верного сына отечества, служба потоптана, так сказать, в грязи",