"Совершенно особый путь"
Переход из военной службы в статскую оказался для Державина непрост. Хотя официально было предписано "подыскать ему место по его способностям", но никто этим не занимался, и позаботиться о будущем предстояло ему самому. Выходить в отставку он не собирался — все равно, несмотря на обладание несколькими сотнями крепостных, хозяйничать он не умел. Имения под Казанью были разорены. Управляющие, которых по неопытности Державин нанимал довольно случайно, попадались, как на подбор, либо неумелые, либо бесчестные, так что доходов со своих имений он почти не получал. Единственным выходом представлялась государственная служба с твердым жалованьем.
Еще в Преображенском полку Державин свел знакомства с влиятельными светскими людьми и теперь полагал с их помощью получить место, которое могло бы обеспечить ему безбедное существование и сулило бы надежду на будущее.
В начале 1777 года его приятель А. Г. Окунев выдавал дочь замуж за князя Урусова и пригласил поэта на свадебный бал. На этом балу Державин познакомился с одним из самых значительных сановников того времени- генерал-прокурором А. А. Вяземским, во власти которого было "раздавать статские места". Державин сразу понравился вельможе и его жене — двоюродной сестре новобрачного — и стал часто бывать в их доме. Князь любил играть "по маленькой" в вист, поэт охотно садился с ним за зеленое сукно, зачастую проигрывая, но при этом исправно с "веселым духом" расплачивался, чем окончательно расположил к себе хозяина дома.
Жили Вяземские широко в большом прекрасном доме на Итальянской улице (ныне улица Ракова, 25), уже знакомом Державину по первым петербургским впечатлениям: в начале шестидесятых годов он бывал здесь у Ивана Ивановича Шувалова. Когда граф уехал за границу, основной жилой корпус был продан сначала князю И. С. Барятинскому, а в 1773 году его купил Вяземский, и с тех пор он именовался генерал-прокурорским домом. При новом хозяине главный фасад обновили в духе времени, и он утратил свою первоначальную барочную отделку.
У генерал-прокурора было несколько загородных поместий: одно возле Екатерингофа, другое по Шлиссельбургскому тракту — село Александровское, а в трех верстах от него находилась еще одна дача — Мурзинка.
Зимою в городе, а летом в усадьбах Державин стал своим человеком у Вяземского настолько, что его супруга решила женить поэта на своей родственнице — княжне Урусовой. Девица не отличалась красотой, но была страстной любительницей литературы, сочиняла стихи, некоторые из них даже напечатала в журналах. Партия была завидная, Державин после женитьбы, вероятно, смог бы легче и успешнее продвигаться по службе, стать своим в великосветском обществе. Однако он не любил Урусову, даже не был ею увлечен и отказался от предложенной ему чести. Но он сумел при этом навсегда остаться с княжной-поэтессой в дружеских отношениях. Стараясь никого не обидеть, он отшутился. "Она пишет стихи, — сказал он, — да и я мараю, занесемся оба на Парнас, все забудем, так что и щей сварить некому будет". Отказ не испортил его отношений и с Вяземскими; с князем он вечерами продолжал играть в карты, а для княгини "писал стихи похвальные в честь ее супруга, хотя насчет ее страсти и привязанности к нему, — признается сам Державин, — не весьма справедливые, ибо они знали модное искусство давать друг другу свободу".
Летом в Александровском нередко устраивались пышные празднества, на которые съезжался весь петербургский свет. Барский дом и обширный сад, разбитый по моде в пейзажном стиле, украшенный различными павильонами, гротами, горбатыми мостиками и прочими затеями, становились фоном для театральных представлений, маскарадов и фейерверков. Гаврила Романович развлекался вместе с многочисленными гостями и порой сочинял стишки "на случай".
От бывшей усадьбы ныне осталась лишь своеобразная церковь, прозванная в народе "Кулич и Пасха" (проспект Обуховской Обороны, 235; памятник архитектуры, находится под охраной государства). Она была построена во второй половине 1780-х годов по проекту близкого друга Державина Н. А. Львова.
Прошли весна и лето 1777 года. Державин стремился служить, а подходящего места все не находилось. Но вот в августе в первом (административном) департаменте Сената открылась вакансия экзекутора — должность средней руки. Гаврила Романович, узнав об этом, бросился к Вяземскому, жившему тогда ввиду жаркой погоды на взморье около Екатерингофа и там же принимавшему посетителей. Державин, едва заметив в прихожей бедную старуху, ожидавшую приема, заторопился к князю, которого застал за туалетом, и сразу высказал свою просьбу определить его на освободившееся место. Ничего не ответив по существу дела, Вяземский приказал ему принять от старой женщины прошение и, прочитав, кратко изложить его содержание. Выслушав доклад и сверив его с челобитной, генерал-прокурор остался доволен и сказал: "Вы получите желаемое вами место".
Ежедневно бывая у Вяземских, Державин и прежде встречался с некоторыми сенаторами. Теперь круг его знакомых расширился. Среди них оказались люди широко образованные, интересующиеся литературой; общение с ними доставляло удовольствие и было полезно начинающему поэту.
Выражение "начинающий поэт" может показаться здесь несколько странным, если учесть, что Державин, по собственному признанию, "марал стихи" уже около двадцати лет. Но по-настоящему его талант и его вкусы стали формироваться именно теперь, в конце 1770-х годов. По всей вероятности, он внимательно прислушивался к советам таких своих сослуживцев, как О. П. Козодавлев, получивший одновременно с А. Н. Радищевым прекрасное образование в Лейпцигском университете, или А. С. Хвостов, известный в то время остряк и поэт-сатирик, двоюродный брат пресловутого графомана.
30 августа 1777 года, в день Александра Невского, Гаврила Романович сидел в гостях у Козодавлева, который жил тогда на углу Литейной и Невского проспекта. Ежегодно в этот день большой крестный ход шел по городу, направляясь от церкви Рождества Богородицы (на месте которой в начале XIX века появился Казанский собор) в Александро-Невский монастырь. Приятели наблюдали из окна за шествием, когда внимание Державина привлекла очень молоденькая стройная темноглазая девушка с черными, словно нарисованными бровями на бледном лице. В тот раз он не смог подробнее рассмотреть ее, но ее образ запал ему в сердце. Вскоре при случайной встрече в театре прелесть ее поразила его снова.
Державин навел справки. Оказалось, что красавица — дочь любимого камердинера Петра III Якова Бенедикта Бастидона, к тому времени уже покойного, родом португальца, женатого на русской женщине по имени Матрена Дмитриевна. Она была кормилицей великого князя Павла Петровича, и ее дочь Екатерина приходилась наследнику русского престола молочной сестрой. Правда, на положение семьи кормилицы это не оказывало никакого влияния.
Екатерине Яковлевне Бастидон не было еще семнадцати лет. Державину шел тридцать пятый год. Долго ему не удавалось познакомиться со своей избранницей. Но вот на масленице поэт с приятелем Гасвицким отправился в Зимний дворец на ежегодно бывавший при дворе "внесословный" маскарад: не без оснований он предполагал встретить там и ее.
Обставлялись эти маскарады весьма торжественно. Английский путешественник В. Кокс описал один из них: "Двадцать роскошно иллюминованных комнат дворца были открыты для публики. Посередине одной из зал, в которой обыкновенно давались придворные балы, устроено место для танцев особ высшего полета, огороженное низкой решеткой. Другая изящно убранная зала овальной формы, называемая "большой зал Аполлона", отведена для танцев лиц, не имеющих доступа ко двору, мещан и т. п. Остальные комнаты — где подавался чай и разные прохладительные — были заняты карточными столами. Все переполнялось громадной толпой, которая постоянно двигалась взад и вперед. Гостям предоставлено было на выбор оставаться в масках или снять их. Представители дворянства явились в домино, лица низшего сословия — в русских национальных костюмах... Это была как бы выставка одежд, носимых в данное время обитателями Российской империи, что представляло такое разнообразие пестрых фигур, какого не создала самая причудливая фантазия в маскарадах других стран".
Среди праздничной сутолоки Державин вскоре заметил девушку, ради которой приехал во дворец. Едва увидев ее, поэт не удержался от восторженного громкого восклицания: "Вот она!", чем обратил на себя внимание девушки и сопровождавшей ее матери. Друзья, целый вечер следившие за Катенькой Бастидон, отметили "степенное знакомство", ее скромность и застенчивость, "так что при малейшем пристальном на нее незнакомом взгляде лицо ее покрывалось милою розовою стыдливостью". Гасвицкий полностью одобрил выбор приятеля.
Гаврила Романович не отличался красотой — имел довольно толстые нос и губы при сухощавом лице. Но выражение лица было приветливо и вызывало доверие. Он был высокого роста, с хорошей выправкой, а твердую походку, быстрые точные движения, отработанные во время службы в гвардии, он сохранил на всю жизнь.
Задумав жениться, Державин подсчитал свои средства. Служба его сулила повышение в будущем. Он решил: можно свататься.
На следующий после маскарада день Державин обедал у князя Вяземского, и бывший тут же сослуживец и приятель А. С. Хвостов во всеуслышание подшучивал над влюбленным поэтом. Хозяин дома спросил, кто же эта красавица, что так "скоропостижно его пленила". Гаврила Романович назвал ее. Тогда обедавший с ними директор ассигнационного банка П. И. Кириллов, отведя поэта в сторону, сказал ему:
— Слушай, братец, нехорошо шутить насчет честного семейства. Сей дом мне коротко знаком; покойный отец девушки, о коей речь идет, был мне друг, да и мать ее тоже мне приятельница, то шутить при мне на счет сей девицы я тебе не позволю.
— Да я не шучу, я поистине смертельно влюблен.
— Когда так, что ты хочешь делать?
— Искать знакомства и сватать.
— Я тебе могу сим служить.
Тут они порешили назавтра под вечер, будто ненароком, заехать к Бастидонам, которые жили весьма скромно в небольшом доме подле церкви Вознесения, что стояла на углу Вознесенского проспекта (ныне проспект Майорова) и Екатерининского канала (ныне канал Грибоедова).
В сенях нежданных гостей встретила босая девка с сальной свечой в медном шандале и провела их в гостиную. Кириллов отрекомендовал хозяйкам приятеля, которого якобы упросил к ним зайти, так как они вместе проезжали мимо, и, как свой человек, без церемоний заявил, что хочет чаю. В ожидании самовара, поданного той же босоногой служанкой, гости завели оживленный разговор, время от времени умно поддержанный Катенькой, не выпускавшей из рук чулка, который она вязала. Сестры ее хохотали и тараторили без умолку, пересуживая знакомых и желая показать свое уменье жить; рядом с ними сдержанная Катя особенно выигрывала. Гости просидели часа два, и Гаврила Романович уехал обвороженным более чем прежде.
Назавтра было официально сделано предложение, но Матрена Дмитриевна попросила несколько дней на размышление и для наведения справок о женихе. Пока мать собирала сведения по знакомым, нетерпеливый влюбленный улучил минуту и сам объяснился с девушкой. Проезжая мимо их дома, он увидел Катеньку, сидящую у окошка, и решил войти, чтобы узнать от нее самой ее намерения, "почитая для себя недостаточным пользоваться одним согласием матери".
Девушка была одна, Гаврила Романович поцеловал ее руку, сел рядом и, не теряя времени, спросил, знает ли она о его сватовстве.
— Матушка сказывала.
— А что вы думаете?
— От нее зависит.
— Но ежели от вас, могу ли я надеяться?
— Вы мне не противны, — вполголоса ответила зардевшаяся Катенька.
Жених бросился на колени, с жаром целуя ее руки. Вскоре приехала мать, и объявили помолвку.
По поводу столь радостного события даже слабому поэту полагалось браться за перо и поднести своей избраннице стихи. Но счастье Гаврилы Романовича было так глубоко, так непосредственно и безоглядно, что выразить его словами во всей полноте не было никакой возможности — все было не то и не так. Он, правда, написал стихи "Невесте", где прославлялись и ее своеобразная красота, и кроткий нрав:
Лилеи на холмах груди твоей блистают,
Зефиры кроткие во нрав тебе даны,
Долинки на щеках, улыбки зарь, весны;
На розах уст твоих соты благоухают.
Как по челу власы ты рассыпаешь черны,
Румяная заря глядит из темных туч,
И понт1 как голубой пронзает звездный луч,
Так сердца глубину провидит взгляд твой скромный.
Как будто понимая беспомощность этих несколько затертых сравнений, поэт пытается вырваться из замкнутого круга ходульных выражений. Искренней других звучит бесхитростное признание:
Ты лучше всех похвал: тебя я обожаю.
И еще одна строка обращает на себя внимание:
Чем больше я прельщен, тем больше я молчу.
Они прожили душа в душу шестнадцать лет, но поэт и позднее, казалось, не находил слов, чтобы воспеть свою любовь...
Свадьбу отпраздновали 18 апреля 1778 года, и, несмотря на краткость знакомства, нельзя не признать, что выбор Державина был на редкость удачен. Екатерина (или, как ее называли современники, Катерина) Яковлевна, по словам хорошо ее знавшего И. И. Дмитриева, "с пригожеством лица соединяла образованный ум и прекрасные качества души, так сказать, любивой и возвышенной. Она пленялась всем изящным и не могла скрывать отвращения своего от всего низкого". Словом, это была настоящая подруга поэта. Упоминая о ней в своих стихах, Державин называл ее Пленирой.
А Дмитриев в своих "Записках" добавляет подробности, представляющие первостепенный интерес: "Воспитание ее было самое обыкновенное, какое получали тогда в приватных учебных заведениях: но она по выходе в замужество пристрастилась к лучшим сочинениям французской и отечественной словесности. В обществе друзей своего супруга она приобрела верный вкус и здравое суждение о красотах и недостатках сочинения, от них же, а более от Н. А. Львова и А. Н. Оленина, получила основательные сведения в музыке и архитектуре".
Почти одновременно с тем, как Державин, женившись. поселился в снятом им доме на Сенной площади (не сохранился), около него стал группироваться тот постоянный круг его долголетних друзей, который вскоре образовал один из самых значительных культурных центров Петербурга.
Все участники кружка были моложе Гаврилы Романовича, все были одаренны. В значительной мере именно благодаря им Державин стал самим собой, смог сказать новое слово в русской литературе. Но ничто не могло равняться с его могучим самобытным поэтическим даром.
Державин, как и его младшие друзья, находился на государственной службе. По вечерам они собирались то у одного, то у другого. Им было хорошо и интересно вместе. Как-то Гаврила Романович написал:
От должностей в часы свободны
Пою моих я радость дней.
Самым старшим после Державина в этой компании был Иван Иванович Хемницер. Разносторонне образованный и одаренный недюжинным поэтическим талантом, он в течение нескольких лет работал под началом основателя Горного корпуса просвещенного М. Ф. Соймонова. На литературное поприще вступил, опубликовав в 1770 году оду на победу при Журже в первую русско-турецкую войну. Но это был не его жанр, и поэт стал искать иных путей. В 1774 году появился его перевод в стихах "Письма Барвеля к Труману из темницы" французского поэта Ж. Дора.
Ранние произведения Хемницера не отличались ни оригинальностью замысла, ни чеканностью формы, но эти опыты свидетельствуют, в каком направлении шли поиски. По-настоящему поэт нашел себя, обратившись к жанру басни. До него в этой области много было сделано А. П. Сумароковым, но басни Хемницера отличаются большей простотой и естественностью, которые, в соединении с народным духом и известным свободомыслием, позволяют видеть в их авторе прямого предшественника И. А. Крылова. Взять хотя бы последнюю строфу его басни "Паук и мухи":
А это и с людьми бывает,
Что маленьким, куда
Ни обернись, беда:
Вор, например, большой,
Хоть в краже попадется,
Выходит прав из-под суда,
А маленький наказан остается.
Живость и разговорный характер языка вырабатывались постепенно, и нет сомнения, что самое благотворное влияние на Хемницера оказывали советы друзей. Но с другой стороны, эти достигнутые им качества имели и обратное воздействие, прежде всего на поэзию Державина.
Гаврила Романович предпочитал Хемницера другим современным ему баснописцам; доказательством тому служит его четверостишие:
Эзоп, Хемницера зря, Дмитрева, Крылова,
Последнему сказал: ты тонок и умен;
Второму: ты хорош для модных нежных жен;
С усмешкой первому сжал руку — и ни слова.
Хемницер был в некотором роде легендарной фигурой. Некрасивый, неловкий, невероятно рассеянный, сосредоточенно-задумчивый, добродушный и доверчивый, он нередко становился мишенью для дружеских шуток и подтруниваний. В гостях приятели клали ему в карман серебряную ложку или салфетку вместо носового платка, а потом "останавливали его, как вора... он все с совершенным терпением выносил и кроткой улыбкой наказывал тех, которые поднимали его на смех".
Он был влюблен в очаровательную Машеньку Дьякову — дочь сенатского обер-прокурора, которой посвятил все свои басни и стихотворные сказки, но безропотно отстранился, узнав, что счастливым соперником оказался его ближайший друг — Николай Александрович Львов.
Хемницер прожил недолгую, внешне ничем не примечательную жизнь. Получив назначение на дипломатический пост, он уехал из Петербурга в 1782 году, а через два года умер в Смирне, будучи там русским консулом, вдали от родины, от друзей, от всего, что было ему мило. Н. А. Львов написал ему эпитафию:
Жил честно, целый век трудился
И умер гол, как гол родился.
Без этого скромного, умного, талантливого человека немыслим был кружок Державина в конце 1770-х — начале 1780-х годов.
Другим членом содружества был Василий Васильевич Капнист, в будущем автор знаменитой сатирической комедии "Ябеда", обличавшей российское судопроизводство с его взяточничеством и бумажной волокитой; а пока это был молодой поэт то грустно-меланхолический, то язвительно-насмешливый.
Скорей всего, именно с ним раньше, чем с другими, сошелся Державин. К сожалению, точно неизвестно, где, когда и при каких обстоятельствах он познакомился со своими друзьями, но совершенно достоверно, что в 1772 году пятнадцатилетний Капнист перешел из Измайловского полка в Преображенский, где служил Гаврила Романович, и любовь к стихотворству могла помочь их сближению. Правда, Капнист был тогда еще очень юн, но, получив с детства хорошее образование и зная не только французский, итальянский, но и древние классические языки, он увлеченно читал и переводил древнеримских поэтов, предпочитая всем Горация. Молоденький офицер, свободно читавший в подлиннике прославленных западноевропейских и античных авторов, знакомый с историей литературы и законами версификации, легко и складно сочинявший сам стихи, должен был невольно внушить уважение Державину, который постоянно болезненно чувствовал недостаточность собственных знаний. И несомненно Капнист содействовал развитию у Державина интереса, а позднее любви к античной литературе вообще и Горацию особенно. Веселое остроумие Капниста, вопреки меланхолическому тону его стихов, постоянно оживляло беседу друзей.
Нередко Капнист пытался править стихи своего старшего друга; на автографах Державина встречаются пометки, сделанные его рукой. На первых порах Гаврила Романович довольно легко соглашался с дружеской правкой, но чем дальше, тем самостоятельнее и увереннее он становился, тем реже позволял кому-либо менять свой текст, делая исключение разве что для одного человека, чьему вкусу доверял полностью.
Этим человеком был не раз уже упомянутый Николай Александрович Львов. Щедро одаренный от природы, он не зарыл в землю ни одного из отпущенных на его долю талантов, развивая и совершенствуя их постоянно.
В наше время трудно представить себе человека, который бы с великим мастерством и высоким искусством возводил различные здания, используя при этом новые для России строительные материалы, писал прекрасные стихи, либретто к операм и теоретические трактаты по вопросам архитектуры, стихосложения и народной песни; занимался исследованиями земных недр, стремясь обеспечить свою родину отечественным углем и торфом, чтобы не истреблялись на топливо леса. Он же заведовал преподаванием в специально устроенных им для крестьян школах "землебитного строения"; отлично рисовал и гравировал; издавал древнерусские летописи с соответственными комментариями, помогал советами начинающим художникам и музыкантам, много путешествовал и читал, читал, читал.
Не мудрено, что именно Львов, обладавший к тому же веселым и легким характером, был душой и арбитром державинского кружка. Державин впоследствии писал о нем: "Он был исполнен ума и знаний, любил науки и художества и отличался тонким и возвышенным вкусом, по которому никакой недостаток и никакое превосходство в художественном или словесном произведении укрыться от него не могли. Люди, словесностью, разными художествами и даже мастерствами занимающиеся, часто прибегали к нему на совещания и часто приговор его превращали себе в закон".
А самый младший их приятель М. Н. Муравьев (поэт и в будущем отец двух братьев-декабристов — Никиты и Александра) писал о Львове: "Обхождение его имело в себе нечто пленительное, и действие разума его, многими приятностями украшенного, было неизбежно в кругу друзей его". К началу знакомства из четырех основных членов кружка лишь Державин был женат; Капнист- довольно хорошо обеспеченный украинский помещик — был женихом Саши Дьяковой, недавно вышедшей из Смольного института, ревностными поклонниками ее сестры Маши были Хемницер и Львов. Правда, посватавшемуся Львову было отказано в Машиной руке: у него, мелкопоместного дворянина, не было пока даже прочного служебного положения в Коллегии иностранных дел, куда он, по знанию нескольких иностранных языков, перешел из Измайловского гвардейского полка. Влюбленной паре помог Капнист. Почти что накануне собственной свадьбы он должен был сопровождать сестер Дьяковых на бал. Дьяковы жили в 3-й линии Васильевского острова, и родители девушек были бы сильно встревожены, если б увидели, что увозившая их карета свернула в сторону Гавани. Там в небольшой деревянной церкви все было готово к тайному венчанию, и их поджидал радостно взволнованный Львов. По свершении обряда Капнист увез новобрачную на бал, а Львов отправился домой. Более трех лет прожили они врозь, пока ни о чем не подозревавшие родители Маши не дали согласия на брак: Львов уже добился кое-каких успехов по службе, а Дьяковы-старшие начали опасаться, как бы дочь, отказывавшая другим претендентам, не осталась старой девой.
Тем временем Львов усердно работал, стараясь упрочить свое будущее, не раз ездил за границу с дипломатическими поручениями и, как бы между делом, неустанно совершенствовал свои многочисленные таланты.
До женитьбы он не раз менял место жительства: вначале жил у Соймоновых в 11-й линии Васильевского острова, потом у дипломата П. В. Бакунина на Дворцовой набережной, затем переселился в специально отведенные ему комнаты А. А. Безбородко на Ново-Исаакиевской улице (ныне улица Союза Связи, 7). Там же они жили потом вместе с Марией Алексеевной, пока не перебрались в большую удобную квартиру в доме Главного почтового правления, построенном по проекту Львова (ныне Главный почтамт, улица Союза Связи, 9, квартира помещалась в корпусе, выходящем на нынешнюю улицу Якубовича).
У Львова постоянно собирались члены державинского кружка. Кроме них здесь запросто бывали композиторы Д. Сарти и Е. И. Фомин, художники Г. Д. Левицкий, В. Л. Боровиковский, А. Е. Егоров. Есть основания предполагать, что посещал Львова и архитектор Д. Кваренги, с которым он был близко знаком.
Богатое воображение Львова и масса разнообразных сведений, вмещавшихся в его голове, помогали ему порой оказывать дружеские услуги, на которые он был щедр и скор. Одним из примеров подобных услуг было "сочинение" Львовым рельефов для залы заседаний в Сенате.
В 1779 году Державину был поручен надзор за перестройкой сенатского здания на углу набережной Невы и площади поблизости от тогда еще только строившегося по проекту А. Ринальди Исаакиевского собора. Рядом шла установка памятника Петру I работы Фальконе. Такое соседство обязывало. В первой половине XVIII века угловой дом принадлежал И. А. Остерману, затем канцлеру А. П. Бестужеву, наконец в 1763 году перешел в казну, и в нем разместился Правительствующий Сенат со всеми своими шестью департаментами и канцеляриями. Частный жилой дом пришлось приспосабливать под государственное учреждение; менялись при этом и фасады, и планировка, и отделка. Есть основания предполагать, что перестройки велись по проекту И. Е. Старова, а руководил производством работ сенатский архитектор П. Ю. Патон.
Особо важное значение придавалось устройству зала общих собраний. Зал, где заседали сенаторы, должно было украсить торжественно и строго. Внушительное впечатление производили тяжелые драпировки "червленого бархатного занавеса" с золотыми бахромой и кистями. По стенам шли лепные барельефы, исполненные скульптором Ж. — Д. Рашеттом, который был модельным мастером Императорского фарфорового завода в Петербурге. Однако в случае с сенатскими рельефами Рашетт был только исполнителем; подробно разработанные "программы", а может быть и черновые эскизы, были даны Львовым.
Большой аллегорический рельеф, украшавший стену над центральным камином, изображал, по словам Державина, "Истину, Человеколюбие и Совесть, которых Минерва вводит в храм Правосудия; на них сходит сияние и лучами поражает Злость и Ябеду". Под Минервой подразумевалась Екатерина II, обещавшая при образовании "Комиссии о новом уложении" дать России справедливые законы. Слово "ябеда" в те времена означало судебные каверзы, сутяжничество, крючкотворство. Этот рельеф был уничтожен при Павле I.
Содержание рельефа указывает на либеральные, прогрессивные настроения и чаяния участников кружка, что подтверждается в стихах Державина, посвященных путешествию Екатерины II в Белоруссию в 1780 году, где есть почти полная словесная аналогия рельефу:
Человечество тобою,
Истина и Совесть в суд
Сей начальствовать страною
В велелепии грядут.
Генерал-прокурор Вяземский при осмотре работ зала, увидев на рельефе нагую Истину, которая по строго регламентированным правилам изображения символических и аллегорических фигур должна была быть именно обнаженной, обернувшись, сказал Державину: "Вели ее, брат, несколько прикрыть". "И подлинно, — с горечью добавляет Державин, — с тех пор стали более прикрывать правду в правительстве..." Эти слова не свидетельствуют о критическом отношении поэта к социальному укладу жизни. Для него, как и для его друзей, монархия была единственной мыслимой формой правления. Правда, мечтали они о монархии просвещенной, основанной на неукоснительном соблюдении справедливых законов (которых так и не дождались). На главное зло России того времени — крепостное право ни Державин, ни его друзья не посягали, оно казалось им естественным состоянием — существовавшим, а потому и узаконенным. Взгляды поэта на жизнь, на обязанности человека как члена общества определились именно в эти годы и впоследствии не менялись. Понятия о справедливости, добре и зле тоже остались незыблемыми.
Служба в Сенате оставляла время для поэтического творчества, давно ставшего его насущной потребностью. Стихотворения были еще несколько тяжеловесны по форме, автор признавал, что они "писаны весьма нечистым и неясным слогом", и все же он с замечательным упорством, по словам И. И. Дмитриева, "карабкался на Парнас".
Появившиеся в эту пору друзья — сами поэты, да к тому же обладавшие изысканным вкусом и широким образованием, пришлись как нельзя более кстати и своевременно. Гаврила Романович так характеризует их значение для своего творчества: "Правила поэзии почерпал я из произведений Тредьяковского, а в выражении и слоге старался подражать Ломоносову; но так как не имел его таланта, то это и не удавалось мне. Я хотел парить, но не мог постоянно выдерживать изящным подбором слов, свойственных одному Ломоносову, — великолепия и пышности речи. Поэтому с 1779 года избрал я совершенно особый путь, руководствуясь наставлениями Баттё и советами друзей моих Н. А. Львова, В. В. Капниста и Хемницера, причем наиболее подражал Горацию".
Признание Державина представляет необыкновенный интерес. Оно свидетельствует, что поэт не мог следовать Ломоносову, которого считал своим учителем; и дело здесь совсем не в том, что ученик "якобы не имел его таланта", этого ему было не занимать стать. Просто миновало время высокопарных, торжественных од, они ушли в небытие вслед за сатирами А. Д. Кантемира и поэмами В. К. Тредиаковского.
Авторы эпохи классицизма искали в жизни логическую сущность вещей, стремились выразить некую идею. Но классицизм в литературе уступал место чему-то новому, пока еще ясно не определившемуся, однако практически заявлявшему свои права с полной очевидностью. Теперь в Европе умами владели французские энциклопедисты. В России Н. И. Новиков отдавал жизнь делу просвещения, правды искали, каждый по-своему, Д. И. Фонвизин и А. Н. Радищев. Друзья познакомили Державина с теорией Ш. Баттё, главным требованием которой было "подражание изящной природе", а главной целью — "нравиться" и вместе с тем "поучать". Развивая эту теорию, Н. А. Львов писал: "Подлинно надобно, чтобы в сочинении полезное было сопряжено с приятным, ибо тот, который только учит, не утешая, тот долго учить не может; а тот, который веселит пустотами, тот вместо просвещения служит к истинному нашему заблуждению и повреждению в нас правого вкуса". Следуя таким правилам, писал свои басни Хемницер и элегии Капнист; они несомненно давали больше простора таланту и воображению, чем "Новый и краткий способ к сложению российских стихов". Они — эти правила — позволяли поэту быть проще, человечнее и жизнерадостней. Державин сразу увидел для себя новые возможности и, сойдя с классицистических котурн, ласково, как равный к равной, обратился к музе — "подруге Горация":
Веселонравная, младая,
Нелицемерная, простая
Подруга Флаккова и дщерь
Природой данного мне смысла...
Заклятые враги неестественной высокопарности и ходульности, Львов, Хемницер и Капнист помогли Державину в тридцать с лишним лет преодолеть воспитанные с ранней юности вкусы и обратиться в своем творчестве к предметам, взятым прямо из жизни, находить радость в изображении повседневных привычных дел, в общении с кругом друзей. И в поэзии Державина звучат радостные ноты:
А если милой и приятной
Любим Пленирой я моей
И в светской жизни коловратной
Имею искренних друзей,
Живу с моим соседом в мире,
Умею петь, играть на лире:
То кто счастливее меня?
Характерна история одного из первых произведений, написанных поэтом в новом вкусе, "На рождение в Севере порфирородного отрока" (1779). Стихотворение посвящено дню рождения великого князя Александра Павловича (будущего Александра I). Поэт, по собственному признанию, сначала сочинил "оду в ломоносовском вкусе, но, находя, что она не соответствует его собственному дарованию, он ее уничтожил" и написал стихи, "своею игривою легкостью, грацией и самою формою" резко отличающиеся от торжественных од. Изображая лютую зиму Державин писал:
Убегали звери в норы,
Рыбы крылись в глубинах,
Петь не смели птичек хоры,
Пчелы прятались в дуплах;
Засыпали Нимфы с скуки
Средь пещер и камышей;
Согревать Сатиры руки
Собирались вкруг огней.
Необычность стихотворению придает сочетание сказочных элементов и жизненной реальности. Со сказкой роднит его и появление Гениев, одаривающих новорожденного младенца в колыбели:
Тот принес ему гром в руки
Для предбудущих побед;
Тот художества, науки,
Украшающие свет;
Тот обилие, богатство,
Тот сияние порфир2,
Тот утехи и приятство,
Тот спокойствие и мир...
Но последний, самый главный Гений зародил в нем добродетель и вполне согласно с пожеланием самого поэта изрек:
Будь страстям своим владетель,
Будь на троне человек!
Русская литература до сих пор не предъявляла царям подобных требований и еще не знала такого изящного сплава простоты, галантности и поучительности.
О широте диапазона дарования Державина свидетельствует то, что почти одновременно с предыдущим было написано одно из самых мрачных, самых драматических стихотворений "На смерть князя Мещерского". Александр Иванович Мещерский не был человеком замечательным. "Сын роскоши, прохлад и нег", он известен был главным образом своим хлебосольством и роскошными пирами. Державин познакомился с ним вскоре после своего возвращения в Петербург, посещал его дом и был поражен, узнав о его внезапной смерти.
Через несколько лет после Читалагайских од поэта с новой силой одолели размышления о сущности бытия, о тщете всего земного и вылились в совершенной, чеканной форме.
Хрестоматийным стало начало этой оды, посвященной другу умершего С. В. Перфильеву. Звук отсчитывающих секунды часов вызвал у Державина грустные думы:
Глагол времен! Металла звон!
Твой страшный глас меня смущает;
Зовет меня, зовет твой стон,
Зовет — и к гробу приближает.
Мысль о владычестве Смерти, ее неизбежности рождает трагическое чувство безысходности, которое приобретает особую силу благодаря тому, что "утехи, радость и любовь" еще так недавно здесь "купно с здравием блистали".
Как в море льются быстры воды,
Так в вечность льются дни и годы;
Глотает царства алчна Смерть.
Скользим мы бездны на краю,
В которую стремглав свалимся;
Приемлем с жизнью смерть свою;
На то, чтоб умереть, родимся...
В оде одиннадцать восьмистрочных строф, и последняя из них, полная философского раздумья, звучит как разрешающий музыкальный аккорд:
Сей день, иль завтра умереть,
Перфильев! должно нам конечно, —
Почто ж терзаться и скорбеть,
Что смертный друг твой жил не вечно?
Жизнь есть небес мгновенный дар;
Устрой ее себе к покою
И с чистою твоей душою
Благословляй судьбы удар.
Эта ода, напечатанная в 1779 году в "С. — Петербургском вестнике" без подписи, настолько поразила молодого И. И. Дмитриева, который тогда еще не был знаком с Державиным, что он захотел узнать имя автора и хотя бы увидеть его. Думается, что не на одного Дмитриева произвело такое впечатление это произведение и даже не только на его современников. Вероятно, и Пушкин поддался силе его воздействия, не случайно эпиграфом к одной из глав "Дубровского" служит державинская строка: "Где стол был яств, там гроб стоит..." — трудно выразить мысль короче и конкретнее.
А еще позднее отголоски этой оды можно обнаружить в стихах Ф. И. Тютчева "Сижу задумчив и один" или "Бессонница".
За годы, прошедшие со времен Читалагайских од, Державин превратился из робкого, хоть и гениального, ученика в первоклассного мастера. Однако душевный настрой его во многом остался прежним. К примеру, тема торжества или, наоборот, попрания справедливости и человеческого достоинства была для Державина на протяжении всей его сознательной жизни одной из ведущих в его творчестве. В этом отношении он был, правда, не одинок; подобные темы звучали и у А. П. Сумарокова, и у М. М. Хераскова, и у других, менее известных поэтов, тесно сплетаясь с мотивами прославления разумного, доброго человека независимо от его происхождения. У Хераскова это выражено так:
Не титлы славу нам свивают,
Не предков наших имена,
Одни достоинства венчают
И честь венчает нас одна.
Близок к этому настроению Державин в своей Читалагайской оде "На знатность":
Я князь, коль мой сияет дух,
Владелец, коль страстьми владею,
Болярин, коль за всех болею,
И всем усерден для услуг.
По прошествии нескольких лет, обогативших поэта жизненным и литературным опытом и умудривших его, он поворачивает эту тему по-новому. Боль и гнев звучат в его замечательной оде 1780 года "Властителям и судиям".
Поэты XVIII века часто перелагали библейские тексты, особенно псалмы, современным им стихотворным языком. Но Державин извлек из канонического текста 81-го псалма необыкновенно живые ноты. Он не сразу нашел свой окончательный, без сомнения, самый сильный вариант, неоднократно переделывая стихотворение, развивая отдельные мысли, облекая их в наиболее точные слова; и псалом, идеи которого вневременны, получил остро современный характер.
Некоторые выражения его не просто найдены, а выстраданы Державиным; для него служебное поприще и поэтическое творчество были двумя сторонами единого гражданского подвига. Служа в Сенате, Державин часто сталкивался с взяточничеством, наблюдал случаи несправедливого решения спорных вопросов, видел бессилие бедных и торжество богатых. Читая строки псалма, он должен был вспомнить, как его овдовевшая мать, оставшаяся с тремя детьми на руках, "не могши исполнить намерения своего супруга в рассуждении научения детей, хлопотала по делам, возя их с собою для умилостивления судей; но ничто их не трогало. С тех самых пор, — пишет Державин, — в сердце большаго сына врезалась та пламенная черта, что он не мог равнодушно сносить неправосудия и притеснения вдовам и сиротам". Эти детские воспоминания также нашли отражение в оде "Властителям и судиям".
Какими же, по мнению поэта, должны быть те, кому дана верховная власть на земле?
Ваш долг есть: сохранять законы,
На лица сильных не взирать,
Без помощи, без обороны
Сирот и вдов не оставлять.
Ваш долг — спасать от бед невинных,
Несчастливым подать покров;
От сильных защищать бессильных,
Исторгнуть бедных из оков.
Но "земные боги" ни в чем не соответствовали требованиям, предъявленным поэтом, и он их безоговорочно осудил, предрекая им гибель:
Не внемлют! — видят и не знают!
Покрыты мздою очеса:
Злодейства землю потрясают,
Неправда зыблет небеса.
Цари! — я мнил: вы боги властны,
Никто над вами не судья;
Но вы, как я подобно, страстны,
И так же смертны, как и я.
И вы подобно так падете,
Как с древ увядший лист падет!
И вы подобно так умрете,
Как ваш последний раб умрет!
"Властители и судии" на земле не могут или не хотят принимать справедливые решения, поэтому вся надежда — на высшую справедливость:
Воскресни, Боже! Боже правых!
И их молению внемли:
Приди, суди, карай лукавых
И будь един царем земли!
Однако содержание оды показалось слишком смелым, и издатели журнала "С. — Петербургский вестник" испугались. Но было поздно. Ода была напечатана на первом листе ноябрьского номера за 1780 год. По цензурным соображениям она затем была изъята из основной части тиража. До нас дошли лишь единичные экземпляры этого номера журнала, где державинское переложение псалма сохранилось. Оду опубликовали только через шесть лет в журнале "Зеркало света". А еще по прошествии нескольких лет, после революции во Франции, ее объявили якобинской, и Державину пришлось оправдываться тем, что царь Давид — автор псалмов — "не был якобинец; следовательно, песни его не могут быть никому противны". Но какие бы доводы он ни приводил, в этом произведении им создан образ поэта-пророка и гневного обличителя, образ, который получит дальнейшее развитие в творчестве Рылеева и Пушкина.
Несмотря на всю резкость выражений и даже прямые выпады против "властителей", не следует предполагать, что ода направлена лично против русской монархини. Державин и его друзья все еще надеялись, что императрица действительно издаст гуманные и твердые законы, перед которыми все будут равны, и верили в ее доброту, ум, справедливость, в то, что она облегчит народную долю, защитит слабых, усмирит сильных, поддержит и утешит вдов и сирот. Без такой веры Державин не смог бы посвятить ей хвалебные строки в оде "На отсутствие ее величества в Белоруссию", написанной в том же 1780 году:
Лишь о нас твои раченья —
Оживленье всей страны.
Мы уставы получаем,
Вновь блаженство почерпаем
От премудрости твоей...
Словом, в то время Державин еще не утратил иллюзий относительно подлинной сущности Екатерины. И только потому он, обладая характером прямолинейным и ненавидя криводушие, смог искренне воспеть свою Фелицу.
Примечания
1. Понт — море [древнегреч.).
2. Порфира — императорская мантия.