А.С. Курилов. «Творчество Г.Р. Державина и начало формирования понятия о народности русской литературы»
Проблема народности литературы встала перед нашими писателями, когда они, точно так же, как и их европейские собратья по перу, остро почувствовали необходимость вернуться к самобытному, самостоятельному творчеству, обратиться к национальным художественным традициям и источникам вдохновения. Это предопределило закат эпохи безраздельного господства Классицизма и положило начало Романтизму, высоко поднявшему именно знамя народности литературы и искусства1.
1
Активное теоретическое осознание проблемы падает у нас на середину 20-х годов XIX в., когда, как заметил еще А.С. Пушкин, «вошло у нас в обыкновение говорить о народности, требовать народности, жаловаться на отсутствие народности в произведениях литературы». Решить проблему тогда не удалось лишь потому, считал Пушкин, что «никто не думал определить, что разумеет он под словом народность»2. При этом Пушкин имел в виду «народность» не вообще, как таковую, а собственно «русскую».
К вопросу о «разумении» самого слова «народность», а также понятия о народности литературы («словесности народа», «поэзии народной»), утверждение Пушкина имело лишь косвенное отношение. Под «народностью» как таковой «разумели» в то время особенности характера и душевного склада, «черты народные», отличавшие один народ от другого. А под «народностью литературы» — отражение в художественных произведениях этих «черт», своеобразие которых определялось «нравами, обычаями и образом жизни» народов3. Пушкин полностью разделял такое «разумение»: «Климат, образ правления, вера дают каждому народу особенную физиономию, которая более или менее отражается в зеркале поэзии. Есть образ мыслей и чувствований, есть тьма обычаев, поверий и привычек, принадлежащих исключительно какому-нибудь народу»4.
Иное дело — «народность русская». Действительно, требуя от отечественных писателей именно такой народности, сетуя на ее отсутствие в литературных произведениях, никто из наших критиков вместе с тем не определяет, что же конкретно он «разумеет» под словом «русская народность». Активно ратовавшие тогда за придание нашей литературе народного характера ограничивались в основном призывами «писать прямо по-русски»5, создавать «поэзию народную», одновременно указывая на источники «народности», где «лучшими, чистейшими, вернейшими» выступали «вера пратцев, нравы отечественные, летописи, песни и сказания народные»6. Однако и выбор «предметов из отечественной истории», в изобилии предоставляемых летописями, и изъяснение по-русски, употребление «русских выражений» не составляли, как тогда же отметил Пушкин, собственно определения «русской народности»7.
Конечно, неясность в этом вопросе сказывалась и на эффективности критики, и на деятельности писателей. Одни, в борьбе за новое качество отечественной литературы, не имели надежного критерия, позволявшего находить и безошибочно выделять «черты народные» в произведениях. Другие были лишены четких творческих ориентиров, необходимых для приобретения нового художественного качества. В результате, все адресованные на этот счет писателям претензии и требования (кроме требования национального содержания и необходимости «изъясняться» по-русски) оказывались беспредметными, а жалобы на отсутствие в их произведениях народности — беспочвенными и бесполезными.
И все-таки Пушкин в своей категоричности: «... никто не думал определить...», — неточен. Были тогда критики, которые не только думали о таком определении, но и пытались его дать. Они понимали, что прежде, чем выделять в литературных произведениях «черты народные», их необходимо как-то осознать и уразуметь. Уразуметь же их можно было, лишь разобравшись в том, какие собственно нравы, обычаи, привычки, поверья, какой «образ мыслей и чувствований» можно считать исключительно русскими, свойственными только нашему народу. Иначе немыслимо установить своеобразие наших народных черт, следовательно, получить и сколько-нибудь удовлетворительное представление о сущности «русской народности». Выявить «исключительно русское», то, что составляло «особенную физиономию» нашего народа, характеризовало его, отличало его черты, — и значило получить четкое определение «русской народности».
Сразу же открылись две сферы, две области исканий: мир художественный и мир социальный, бытовой, произведения литературы и собственно жизнь народная. Соответственно обозначились и два пути, которыми пошли наши критики в решении проблемы «черт народных».
Один предполагал внимательное, целенаправленное — под данным углом зрения — изучение всех произведений отечественной литературы. Раз «словесность народа, — считали романтики, — есть говорящая картина его нравов, обычаев и образа жизни» и в «каждом писателе, особливо в стихотворце, как бы невольно пробиваются черты народные», по которым «почти безошибочно можно угадать сочинение немца, англичанина или француза, хотя бы в переводе, хотя бы даже переводчик скрыл имя автора и утаил, с какого языка переложено сочинение»8, — то и собственно русские народные черты не могли не пробиться в сочинениях отечественных писателей. Их отражение — безусловное свидетельство народности нашей литературы, а сами они — важнейшая составная часть понятия о «русской народности». Эти черты, как уже реально — «невольно» — отраженную «особенную физиономию» нашего народа «в зеркале поэзии», и нужно выявить в первую очередь, что поможет понять и своеобразие наших народных черт, и сущность понятия о «русской народности».
Другой путь требовал от критиков придирчивого взгляда на самих себя, на историческую нашу жизнь и быт, чтобы в результате такого самопознания установить, чем же мы в своем поведении, нравах, обычаях, образе мыслей и чувствований отличаемся от других народов. Выявление «исключительно русского» как в нас самих, так и в нашей жизни, было необходимым условием «разумения» сущности «русской народности». Таким путем можно было не только придти к ее пониманию и четкому определению, но и выяснить, что «более», а что «менее» из наших «черт народных» отразилось в «зеркале поэзии» — т.е. оценить степень народности нашей литературы.
Пути эти были обозначены уже в самом начале XIX в. в речи Андрея Тургенева «О русской литературе». Выступая в марте 1801 г. на очередном заседании «Дружеского литературного общества», он пенял нашим писателям, что не хотят они «вникать в характер российского народа, в дух российской древности... в частные характеры наших древних героев», не желают показывать «великое, важное и притом истинно русское», а без этого невозможно решить главную задачу — создать «истинно русскую литературу», самобытную, оригинальную, что отвечало требованию времени, общеевропейскому романтическому движению.
Так определился первый источник познания характера нашего народа, «народных черт» — «все пространство нашей древности», ее дух, «древние характеры российских князей», а также «древние происшествия», где этот дух и эти характеры проявились9.
Одновременно Андрей Тургенев обратит внимание на сказки и песни — сии «драгоценные остатки» русской литературы, где только и можно было, «а особливо в песнях», найти и почувствовать «характер нашего народа». И тут же отметит одну исконно национальную нашу черту — «унылость»: отраженная в русских песнях, особенно печальных, она была поистине «пленяющая»10.
Так был указан второй источник познания наших народных черт — произведения «истинно русской литературы» и прежде всего ее «драгоценные остатки» — собственно народные песни и сказки. По произведениям же отечественной литературы нового времени, XVIII века, считал Андрей Тургенев, судить о нашем национальном характере невозможно. «... Что можешь ты узнать о русском народе, читая Ломоносова, Сумарокова, Державина, Хераскова, Карамзина»? — задается он вопросом и сам же на него отвечает: «В одном только Державине найдешь очень малые оттенки русского, в прекрасной повести Карамзина "Илья Муромец" также увидишь русское название, русские стопы и больше ничего»11.
Несколько лет спустя А.Ф. Мерзляков, в свое время также бывший активным членом «Дружеского литературного общества», прямо призовет своих соотечественников собирать народные песни. Именно там можно увидеть «русские нравы и чувства, русскую правду, русскую доблесть!»12, — утверждает он в своем «Слове о духе, отличительных свойствах поэзии первобытной и о влиянии, какое имела она на нравы, на благосостояние народов», произнесенном 30 июня 1808 г. на публичном акте в Московском университете.
К сожалению, речь Андрея Тургенева не стала ни тогда, ни впоследствии достоянием широкой литературной общественности и была обнародована лишь в 1912 г.13 «Слово» Мерзлякова, хотя и было сразу же опубликовано, но в дальнейшем не переиздавалось и со временем практически забыто. И нашим критикам 1820-х годов — эпохи расцвета и теоретического осознания русского Романтизма — пришлось в этих вопросах все начинать как бы с нуля.
2
На первый путь — поиск «черт народных» в литературных произведениях — встал А.А. Бестужев-Марлинский. Ему, как говорится, с ходу удалось выделить одну черту, получившую отражение в «Слове о полку Игореве»: «Непреклонный, славолюбивый дух народа...». Да из народных песен извлечь еще две — «сердечную теплоту» и — вослед за Андреем Тургеневым — «уныние». Появление последней — «уныния» — А. Бестужев прямо связывает с «бедами отечества и туманным его небом»14, т.е. с историческими и климатическими факторами, оказавшими воздействие на формирование образа жизни и чувствований россиян (русичей).
На славолюбие как исконно русскую черту, дарованную нам самой судьбой, еще в 1802 г. обратил внимание Н.М. Карамзин15. Теперь она была выявлена и в самом древнем, известном на то время, памятнике нашей литературы.
Затем А. Бестужев отметит произведения, где на его взгляд можно было «найти черты русского народа» или ощутить присутствие «народности», не говоря уже — ее «изобилие». Одновременно он подчеркивал, какие стороны нашей национальной (народной) жизни и у каких писателей получили художественное отражение. Тем самым обозначая круг литературных источников, причем в хронологической их последовательности, обращение к которым открывало возможности для уразумения наших «народных черт» и определения сущности «русской народности».
Первыми здесь выступали «Песня о битве Донской» («Сказание о Мамаевом побоище») вкупе «со всеми древностями нашего слова». С их чтения и
надобно («должно») начинать поиски «черт русского народа». Следующий этап — творчество «остроумного Кантемира», дающее представление о «нравах и обычаях века»: он был их «верным живописцем». Потом идет Д.И. Фонвизин, который «в комедиях своих "Бригадире" и "Недоросле" в высочайшей степени умел схватить черты народности...». К этим чертам А. Бестужев относит «мелкие страсти деревенского дворянства», правда, не конкретизируя, какие именно страсти, но подчеркивая, что они есть «съемок (facsimile) нравов того времени». Далее он отметит народность сатир Д.П. Горчакова, «изобилие» народности в «Дмитрии Донском» В.А. Озерова, «народную идиллию» Н.И. Гнедича, водевили («фарсы») А.А. Шаховского «Два соседа» и «Полубарские затеи», отнеся их к лучшим созданиям драматурга, «ибо в них схвачены черты народные...»16.
Через год он укажет на повесть «Иван Костин» В.И. Панаева как на оригинальное произведение с «отпечатками народности». А еще через год — на «живую картину московских нравов» — «рукописную комедию г-на Грибоедова "Горе от ума"», поставив ее «в число первых» по своему значению «творений народных»17.
Называя произведения, где можно было «найти» или были «схвачены» черты народные, имелись «отпечатки» и даже «изобилие» народности, А. Бестужев, однако, сам ни поисками этих черт, ни определением признаков «русской народности» не занимается. И не потому, что не хочет. Аналогичным образом поступали и П.А. Вяземский и В.К. Кюхельбекер. Один, причисляя «Дмитрия Донского» Озерова к «народным трагедиям» и отмечая, что «Недоросль» Фонвизина и «Чужой толк» И.И. Дмитриева «носят на себе отпечаток народности»18. Другой — заявляя: «Печатью народности ознаменованы какие-нибудь 80 стихов в "Светлане" и в "Послании к Воейкову" Жуковского, некоторые мелкие стихотворения Катенина, два или три места в "Руслане и Людмиле" Пушкина»19, — не приводя в подтверждение ни одного стиха Жуковского, ни одного стихотворения Катенина, ни одного «места» из поэмы Пушкина.
Почему же, встав на верный путь, наши радетели Романтизма дальше самых общих указаний на наличие в творчестве отечественных писателей «черт народных» и «печати народности» не идут? Почему, видя в тех или иных произведениях отражение наших «нравов и обычаев», «народных» страстей, чувствуя их национальное своеобразие, активно при этом пользуясь словами «народность», «народное», даже не пытаются определить, что же они «разумеют» под этими словами? Ведь говорили они о вещах далеко не общеизвестных, всем и каждому понятных, не требовавших никаких пояснений и доказательств. В противном случае не стал бы сетовать по данному поводу Пушкин...
Ответ на эти вопросы находим у того же А. Бестужева, «...Мы, — писал он, — воспитаны иноземцами. Мы всосали с молоком безнародность...». Чувствуя в произведениях отечественных писателей что-то родное, русское, но «не согретые народной гордостью (поразительная по точности самохарактеристика. — А.К.)»20, они — увы — были не способны перевести эти чувствования в плоскость «разумения», а значит, и осознать их источник, понять, что же конкретно в изображенном вызывает у них то особое ощущение, какое бывает при встрече с чем-то очень близким, родным, дорогим, до боли знакомым, свойственным только своей национальной, народной жизни.
Подсознательно уже чувствуя «народное» (национальное) в литературных произведениях, но еще — в силу своей «безнародности» — не осознавая его предметно, они потому и не могли определить, отражение «в зеркале поэзии» каких собственно черт говорит о наличии, «отпечатке» народности. Единственно, что в таких условиях можно было сделать «всосавшим с молоком безнародность» — это обозначить круг произведений, где уже чувствуется или встречается что-то свое, национальное, коротко знакомое, т.е. проявляется самый первый — на уровне ощущения — признак «народности литературы». И они такой круг обозначили.
Второй путь — самопознание и выявление «исключительно русского» — избрал О.М. Сомов. «Но как же мы, — писал он, — смешаем в общих свойствах всех народов эту твердость духа, презирающую все опасности и самую смерть? Это безропотное повиновение властям законным и нетерпение ига чуждого? Это радушное гостеприимство русских, прославленное даже иноплеменниками?»21. Однако приложить эти критерии к произведениям отечественной литературы и определить, отразились ли где отмеченные им «черты народные», и если отразились, то как, каким образом, в какой форме, О. Сомов не сумел.
В то же время он подчеркнул, что кроме отмеченных им «есть <...> многие, не столь величественные, черты отличия в нашем народе, есть многие и недостатки — мы их видим, и если не примечаем потому, что видим очень часто...». И призвал все эти «отличия» — «приметить», а в качестве самого верного и надежного для достижения данной цели средства предложил сравнение. Можно даже сказать — сравнительно-историческую методологию. «...Нам, — пишет О. Сомов, — стоит только обратить внимание на сходные поступки разных лиц в разных сословиях, сравнить их с поступками других народов в тех же случаях, и тогда мы отдельно и ясно увидим оттенки нравственные, казавшиеся нам слитно и как бы в тумане»22. Именно такие «оттенки» и определяли лицо каждого народа, его «особенную физиономию».
Но призвав и предложив действенный способ решения проблемы, О. Сомов сам ничего в этом направлении не предпринимает, сосредоточив свое внимание на «пособиях», необходимых для создания у нас «поэзии народной», и подробно их «исчисляет». К таковым «пособиям» он относит «поверья, предания и мифологии», «воспоминания исторические и баснословные», летописи, «картины нашего отечества» во всем многообразии его природных, географических и климатических факторов, «памятники веков прошедших» — развалины городов и т.д.23. Это «исчисление пособий», не будучи собственно определением «русской народности», указывало на источники самобытного, оригинального творчества, что было первым необходимым условием создания национальной по своему содержанию литературы, без чего невозможно было обретение ею народности как особого художественного качества.
Не идет дальше исчисления источников «поэзии истинно русской» и Кюхельбекер: «Вера праотцев, нравы отечественные, летописи, песни и сказания народные...»24.
Кроме литературы и народного бытия, имелась еще одна сфера, которая находилась как бы на стыке двух миров — художественного и социально-бытового, — составляя немаловажную часть духовной жизни народов. Это — сфера их «пиитических» интересов и пристрастий, где были свои «отличия», также позволявшие судить о «чертах» и «нравах», присущих тому или иному народу.
Насколько плодотворным в решении проблемы «русской народности» может стать обращение к этой сфере показал П.А. Вяземский.
Озадаченный феноменом необычайной, начиная с середины XVIII в., популярности басни среди русских читателей и писателей, он пытается понять «источник изобилия нашего в сем роде литературы». И обнаруживает его в самом «уме русском», «яркой чертой» которого выступает «насмешливость лукавая». Отсюда — пристрастие россиян к шутке и остротам, а «русские пословицы» — вообще непосредственный «отголосок» этого ума. Стремясь «приискать особенно нам сродную и нравственную причину укоренения баснотворства у нас», Вяземский приходит к выводу, что «укоренилось» оно благодаря «законам нашего общежития», «законам государственным», которые не позволяли «насмешливому уму русскому... преступать тесные границы, назначенные строгим уважением к личности и ко многим освященным условиям», тем самым вынуждая его «прибегать к уловкам лукавства», благодаря чему под «покровом» басни можно было «утаивать... обнажение истины или слишком смелой, или слишком язвительной»25.
Так, из «общенародного» у нас интереса к басне Вяземский сумел вывести «яркую черту ума русского», а выясняя условия, при которых данная черта появилась и сформировалась, раскрыл причину и самого этого интереса. Известное высказывание А.С. Пушкина: «... отличительная черта в наших нравах есть какое-то веселое лукавство ума, насмешливость и живописный способ выражаться...»26, — целиком основывалось на наблюдениях и выводах Вяземского.
3
В начале 30-х годов XIX в. к решению проблемы «русской народности» обратится Н.А. Полевой, возвращая отечественную литературно-критическую мысль на путь, открытый работами О. Сомова.
Откликаясь на выход четырехтомного (Смирдинского — 1831 г.) собрания сочинений Державина, Н. Полевой говорит о своем соотечественнике как первом русском национальном поэте, чье творчество стало «зеркалом» жизни России XVIII в., одновременно отражая и выражая особенности русского национального характера. До Н. Полевого никто не рассматривал творчество Державина под таким утлом зрения, никто не видел в нем поэта истинно русского.
Поначалу (если не считать замечания Андрея Тургенева о «малых оттенках русского» у Державина) в нем видели, говоря современным языком, поэта общечеловеческого, «певца всех веков и всех народов»27. Затем — «лирика-философа»: он «нашел искусство с улыбкою говорить царям истину, открыл тайну возвышать души, пленять сердца и увлекать их то порывами чувств, то смелостью выражений, то великолепием описаний»28. Наконец — «певца возвышенного, который первый извлек из отечественного слова те сладостные звуки, ту неподражаемую гармонию небес, кои нас восхищают, очаровывают, увлекают»29. Отмечали, что он явился «к славе народа и века», что творения его «суть говорящие памятники нашей славы народной» и что при упоминании только одного имени поэта «сердце русское невольно трепещет от благоговения и радости, народная гордость невольно пробуждается...»30. И ни слова о том, что же конкретно в творениях Державина пробуждает и питает «народную гордость», составляет его неподражаемость.
Н. Полевой старается одновременно прояснить и «сущность поэзии Державина», и определить основные черты его характера, и убеждается в полном их соответствии. «Восторг самодовольный, жар души, сила и живопись словом — вот, — отмечает Н. Полевой, — отличительные свойства созданий Державина». В свою очередь и «гений Державина носит все отпечатки русского характера: увлекаемость, самодовольство, силу»31. Таким образом, русский характер Державина полностью отразился в зеркале русской поэзии.
В предложенной Н. Полевым триаде первые две составляющие явно нуждались в разъяснении. И критик их дает. «Увлекаемый» означает «пламенный, пылкий, раздражительный». «Самодовольный» — полноту, с какою Державин «весь проникается каждым предметом и воссоздает сей предмет в самом себе и своем творении», это «совершенное соединение поэта с идеею», когда идея «удовлетворяет полнотою» и поэт горд, доволен тем, что может художественно пересоздать все, к чему ни прикоснется. «Самодовольство» — не любование самим собою в нашем понимании, а ощущение полноты своего бытия, своей жизни и возвышающая, духоподъемная «вера в свой гений». И «вера» эта была у Державина «изумительна»32.
Наряду с чертами «русского характера» Н. Полевой не оставляет без внимания и особенности «русской души». Душа Державина была русской потому, замечает он, что в нее не проникали «ни испытующая отвлеченность германца, ни отчаянная безнадежность британца. Также недоступна ему веселая беззаботность француза: в самом веселье это разгульность русская, которая не веселится, но хочет забываться»33. Н. Полевой, как видим, не только с успехом пользуется предложенным в свое время О. Сомовым сравнительно-историческим методом, отмечая, чем «веселье» русское отличается от «веселости» французской. Он обогащает этот метод принципом «от противного», указывая на то, чего, сравнительно с другими народами, в русской душе быть не может, в то время, как все предшественники Н. Полевого касались исключительно того, что русским свойственно, что в русском уме, чертах и нравах есть.
Особо, как характерно русскую черту, Н. Полевой отметит «повсюдную унылость души», своего рода печальную озабоченность, которой противостоит «веселая беззаботность француза». «Унылость» эта, считает он, также свойственна поэзии Державина: «... это веселье забывчивости, это разгулье русское, прорывающееся сквозь восторг и радость, сквозь громы и бури гения: это из русского сердца выхвачено!». Присовокупив ко всем этим чертам и «отпечаткам» характера «добродушие насмешки и русский гумор, и родную шутку в образах», неизменно присутствующие в произведениях поэта, Н. Полевой назовет все это «русизмом», «национальностью», «русским духом», каковым «исполнены» сочинения Державина и которого видом не видать, слыхом не слыхать у других, мнимо русских поэтов наших»34. Год спустя он подтвердит сказанное: «... Державин был полный представитель русского духа своего времени»35.
В отличие от О. Сомова, Н. Полевой, отмечая те или иные «родные сердцу черты», прямо называет и цитирует произведения, где они получили свое отражение — оды «Бог», «Водопад», «На взятие Измаила» и др. Лишь одна черта, отмеченная еще Андреем Тургеневым и А.А. Бестужевым-Марлинским, — «уныние» («унылость») — остается у него без соответствующего примера, не получает художественного подтверждения. Почему? — Тема особого разговора, выходящего за рамки данной статьи.
Раскрыв прямую связь между характером поэта и сущностью его поэзии, Н. Полевой как бы вернул нашей критике утраченный ею ключ к решению проблемы «русской народности». С этого момента «отпечатки» русского характера в «гении» Державина и особенно его души становятся основой представлений о «чертах» нашего народа и составной частью понятия о «русской народности», а «русизм» его поэзии — ориентиром в формировании понятия «народность русской литературы» и достаточно четким критерием если еще не собственно ее народности, то уже национального ее своеобразия, ее «рус-скости», по терминологии Н. Полевого.
4
Чтобы то или иное понятие стало осязаемым, обрело плоть, наполнилось реальным содержанием, необходим яркий наглядный пример, раскрывающий это содержание, олицетворяющий (опредмечивающий) эту плоть, делающий ее осязаемой. Для понятия «народность русской литературы» таковым могли быть либо ряд произведений, принадлежность которых к «истинно русской литературе» ни у кого не вызывала и тени сомнения, либо творчество хотя бы одного писателя, народность которого признавалась безоговорочно и критиками, и собратьями по перу, не говоря уже о массе читателей соотечественников.
Первым такое признание получает у нас именно Державин. Его творчество становится той «художественной плотью», которая сделала понятие о народности русской литературы наглядным, осязаемым, наполнив его конкретным, реальным содержанием. И хотя Н. Полевой нигде прямо не называет Державина народным поэтом и даже не пользуется словом «народность» при разговоре о его поэзии, тем не менее сказанное им о Державине, его гении и творчестве подводило нашу литературно-критическую мысль непосредственно к такому выводу. И он был сделан В.Г. Белинским в «Литературных мечтаниях».
Задавшись вопросом: чем была наша литература в XVIII в. — «выражением общества или выражением духа народного», — молодой критик приходит к выводу об уникальности творчества Державина, в поэзии которого имело место и то, и другое. Выражением нашего общества были его «громозвучные песни», ставшие «торжественным гимном, пламенным дифирамбом века Екатерины, с его лирическим одушевлением, с его гордостию настоящим и надеждами на будущее, его просвещением и невежеством, его эпикуреизмом и жаждою великих дел, его пиршественною праздностию и неистощимою практическою деятельностию!». «Выражением духа народного» явились «послания и сатиры» Державина. Они, замечает Белинский, представляли «мир не менее прекрасный и очаровательный. В них видна практическая философия ума русского; посему главное отличительное их свойство есть народность, народность, состоящая не в подборе мужицких слов или насильственной подделке под лад песен и сказок, но в сгибе ума русского, в русском образе взгляда на вещи». И заключает: «В сем отношении Державин народен в высочайшей степени»36.
Безоговорочно соглашаясь с теми, кто считал Державина первым «оригинальным» русским писателем, отказавшимся от творчества «по образцам», от заемной «кисти и красок»37, критик приходит к еще одному выводу, что оригинальность и самостоятельность нашего поэта прямо связаны с его народностью — они закономерное и неизбежное ее следствие, потому что нельзя «быть оригинальным и самостоятельным не будучи народным...». И подчеркивает: Державин был «оригинален и народен...» (47, 50). Так художественный опыт Державина позволил определить важнейшее условие «народности» писателя, ее атрибуты и первейшие признаки: собственные, не взятые взаймы «кисть и краски» (П. Вяземский), «незаемное вдохновение» (Кс. Полевой38), «оригинальность и самостоятельность» (Белинский).
Затем Белинский выделит два, собственно «державинских» критерия народности нашей литературы: отражение в ней «сгиба ума русского» и «русского образа взгляда на вещи». Суть первого критерия раскрывается в его характеристике ума Державина: это «ум русский, положительный, чуждый мистицизма и таинственности39 <...> его стихиею и торжеством была природа внешняя, а господствующим чувством патриотизм...» (49). Второй критерий определялся отношением поэта к самой русской действительности, пониманием им искусства как художественной летописи жизни Отечества, «поэтической вести» о современниках и современности.
Именно в творчестве Державина впервые четко обозначился поистине непостижимый «русский взгляд на вещи», который нашел поэзию там, где, казалось, ее просто невозможно найти: в самодержавном правлении «царицы счастья» — Фелицы, в сибаритстве ее вельмож, в барстве, нежившемся «на бархатном диване», веселящем свой дух «музыкой и певцами» или «кулачными бойцами», в помещичьем быте с его хозяйственными заботами, «резвыми рабами» и охотничьими забавами. А потому, творения Державина, считает Белинский, навсегда останутся «живой летописью», «поэтической вестью» о том, «как велика была несравненная, богоподобная Фелица киргиз-кайсацкия орды, как этот ангел во плоти разливал и сеял повсюду жизнь и счастие и, подобно Богу, творил все из ничего, как были мудры ее слуги верные, ее советники усердные<...>, как жили и были вельможи русские с своим неистощимым хлебом-солью, с своим русским сибаритством и русским умом...» и т.д. (49).
Творческий опыт Державина дал основание Белинскому поставить вопрос о разных степенях «народности» и предложить следующую их градацию: «бессознательная» (естественная), «безотносительная» и «истинная», — каждая из которых, в свою очередь, предполагала существование себе противоположной: «сознательной» (искусственной, «насильственной»), «относительной» и «ложной» (неистинной).
«Бессознательная» народность — это естественное, непроизвольное выражение («отпечатывание») в литературных произведениях «народной физиономии, типа народного духа и народной жизни». При этом в понятие «народ» Белинский вкладывает широкое содержание, считая, что к нему относятся не только и не столько «низшие слои», но «среднее и верхнее сословия», которые являются «головой» народного тела, составляя «народ по преимуществу» (92).
«Бессознательная» народность проявилась в творчестве Державина (был «народен, сам не зная того». — 50), баснях Крылова, «Евгении Онегине» и «Борисе Годунове» Пушкина. Она — признак народности «истинной». А вот «народные» сказки Пушкина, будучи, по мнению Белинского, сознательной, «насильственной» подделкой под народное творчество, совсем не народны. Их народность «искусственная», заведомо «ложная», «неистинная» (91).
В то же время «бессознательная» народность Крылова и Пушкина является «относительной», так как «безотносительная народность доступна только для людей, свободных от чуждых иноземных влияний ...» (94). Крылов — увы — даже в басенном творчестве, не говоря уже о других его сочинениях, не избежал такого рода «влияний». Пушкин же вообще «заплатил дань каждому великому явлению» — «Шенье, Байрону и другим», показав себя подлинно русским поэтом лишь в «Евгении Онегине» и «Борисе Годунове», а «"Кавказского пленника", "Бахчисарайский фонтан", "Цыган", — замечает Белинский, — мог написать всякий европейский поэт...» (72, 94).
Таким образом, в глазах молодого Белинского и Крылов, и Пушкин «народны» лишь отчасти, это — достоинство далеко не всех сторон их творчества. И только Державин «народен» весь, «народен» вполне, целиком, полностью, отразив «в зеркале поэзии» как современное ему общество, так и «дух народный», запечатлев картины исключительно русской жизни и быта. Его «народность» была одновременно и «бессознательной», и «безотносительной», и «истинной». Он «для себя не имел никого образцом.., он один был свободным и торжественным выражением своего великого народа и своего дивного времени» (50, 52). Единство этих качеств составляет основу особого «державинского критерия» — критерия творческого поведения всецело народного писателя.
Составляющие «державинского критерия» позволили молодому Белинскому оценить степень народности других русских писателей и увидеть, что «народность наша покуда состоит в верности изображения картин русской жизни» (93). Выражением «русского духа», «образа мыслей и чувствований» нашего народа, полагает он, литературе еще предстоит стать. Тогда она и обретет народность «безотносительную» и «истинную».
Не пройдет и двух месяцев после публикации «Литературных мечтаний», как критик познакомится с песнями А.В. Кольцова. Эта встреча откроет Белинскому новые горизонты представления о «русской народности» и положит начало формированию понятия о «народности» современной ему русской литературы, где исходным, отправным становится «кольцовский критерий», основанный на «безотносительной», «бессознательной» и «истинной» народности поэта40.
Примечания
1. См.: Методология современного литературоведения: Проблемы историзма. М., 1978. С. 127-136.
2. Пушкин А.С. Поли. собр. соч.: В 10 т. Изд. 4-е. Л., 1978. Т. 7. С. 28.
3. См.: Сомов О.М. О романтической поэзии // Литературно-критические работы декабристов. М., 1978. С. 264.
4. Пушкин А.С. Полн. собр. соч. Т. 7. С. 28-29.
5. Бестужев-Марлинский А.А. Соч.: В 2 т. М., 1958. Т. 2. С. 551.
6. Кюхельбекер В.К. Путешествие. Дневник. Статьи. Л., 1979. С. 458.
7. См.: Пушкин А.С. Полн. собр. соч. Т. 7. С. 28.
8. Сомов О.М. О романтической поэзии. С. 264.
9. См.: Литературная критика 1800-1820-х годов. М., 1980. С. 44-45.
10. См.: Там же. С. 45.
11. См.: Там же. С. 44.
12. Мерзляков А.Ф. Слово о духе, отличительных свойствах поэзии первобытной и о влиянии, какое имела она на нравы, на благосостояние народов. М., 1808. С. 14.
13. См.: Русский библиофил. 1912. № 1. С. 26-30.
14. Бестужев-Марлинский А.А. Соч. Т. 2. С. 522.
15. См.: Карамзин Н.М. О любви к отечеству и народной гордости // Вестник Европы. 1802. № 4. С. 58-60; Его же. О случаях и характерах в Российской истории, которые могут быть предметом художеств // Вестник Европы. 1802. № 24. С. 308. А. Бестужев мог познакомиться с этими статьями по одному из трех, вышедших к тому времени, собраний сочинений Карамзина (3-е изд. испр. и доп. М., 1820. Т. 7. С. 126-139, 264).
16. Бестужев-Марлинский А.А. Соч. Т. 2. С. 523, 524, 526, 528, 529, 532, 535.
17. Там же. С. 545, 555.
18. Вяземский П.А. Соч.: В 2 т. М., 1982. Т. 2. С. 31, 65.
19. Кюхельбекер В.К. Путешествие. Дневник. Статьи. С. 457.
20. Бестужев-Марлинский А.А. Соч. Т. 2. С. 547-548.
21. Сомов О.М. О романтической поэзии. С. 265-266.
22. Там же. С. 266.
23. Там же. С. 266-269.
24. См.: Кюхельбекер В.К. Путешествие. Дневник. Статьи. С. 458.
25. Вяземский П.А. Соч. Т. 2. С. 69-70.
26. Пушкин А.С. Поли. собр. соч. Т. 7. С. 23.
27. Вяземский П.А. Соч. Т. 2. С. 11.
28. Бестужев-Марлинский А.А. Соч. Т. 2. С. 536.
29. Сомов О.М. О романтической поэзии. С. 269.
30. Бестужев-Марлинский А.А. Соч. Т. 2. С. 526; Сомов О.М. О романтической поэзии. С. 269-270.
31. Полевой Н.А., Полевой Кс.А. Литературная критика. Л., 1990. С. 179.
32. Там же. С. 174, 179-180, 181.
33. Там же. С. 179.
34. Там же. С. 182.
35. Там же. С. 234.
36. Белинский В.Г. Полн. собр. соч.: В 13 т. М., 1953. Т. 1. С. 34, 47, 48, 50. Далее ссылки на это издание в тексте с указанием страницы.
37. Вяземский П.А. Соч. Т. 2. С. 8.
38. Полевой Н.А., Полевой Кс.А. Литературная критика. С. 373.
39. Здесь и в ряде других утверждений Белинский идет за Н. Полевым.
40. См.: А.В. Кольцов и русская литература. М., 1988. С. 77-93.