Гавриил Державин
 






§1. Конфронтация между теоретическими декларациями и конкретными результатами историко-литературных исследований в биографическом дискурсе М.Л. Гофмана

В зарубежной науке и критике также существовала антибиографическая тенденция в подходе к художественным произведениям. Мы имеем в виду прежде всего концептуальные установки М.Л. Гофмана. Ученый выразил их еще до своего отъезда за границу в трактате «Пушкин. Первая глава науки о Пушкине» (1922).

Здесь Гофман критикует пушкинистов, практикующих в своих исследованиях биографический метод, в частности, за «склонность отождествлять реальную действительность с действительностью творческой, видеть в каждом поэтическом факте факт биографический, в каждом стихе автобиографическое признание, понимаемое буквально, à la lettre» (Гофман 1922: 11). Сам ученый чуть ниже указывает на формалистов как на своих идейных союзников в данном аспекте полемики с «биографистами»1.

Однако гофмановская критика направлена отнюдь не против каузальности, подразумеваемой при биографическом подходе к жизни и творчеству того или иного изучаемого писателя. Она направлена в другую сторону: против изучения биографической личности писателя как самоцели. Так, Гофман протестует против превращения творчества «в комментарий для жизнеописания» (Гофман 1922: 11), но изучение биографии как средства для «объяснения творчества» (Гофман 1922: 12) считает безусловно необходимым. В этом пункте он подчеркивает свое несогласие с формалистами2.

В своем подходе к соотношению искусства и реальности ученый, очевидно, руководствуется традиционнейшей теорией мимесиса. В самом деле, он образно сравнивает явления действительности, нашедшие отражение в художественном произведении, с мраморной глыбой, из которой «художник высекает творчески-новое поэтическое создание» (Гофман 1922: 14), и объявляет главной целью изучения истории литературы приемы преломления действительности в данном произведении. По его мнению, это окажется невозможным, если будет игнорироваться изучение самой «мраморной глыбы», то есть, в нашем случае, биографической личности писателя3.

Противоречивость теоретических взглядов ученого нашла свое отражение в его критических и историко-биографических трудах4.

Так, с одной стороны, он одобряет вересаевский принцип монтажирования, в качестве достоверного материала, свидетельств современников о жизни Пушкина5; резко критикует пушкинистов «гершензоновской» школы за прямое биографическое прочтение художественных произведений поэта6; в собственной биографии Пушкина ограничивается пересказом внешних фактов по типу curriculum vitae7. С другой — сплошь и рядом допускает «вычитывание» биографических фактов из художественных произведений Пушкина8.

В книге «Пушкин. Психология творчества» (1928) Гофман отвергал обвинения критиков в свой адрес по поводу отмеченного противоречия, указывая, что он выступает только против подхода к стихам Пушкина как к «исповеди личной жизни» <курсив Гофмана>, но отнюдь не считает их негодным материалом для изучения творческой личности поэта («его творящей, искренней личности» (Гофман 1928: 9))9. Таким образом, Гофман существенно уточняет свою формулировку понятия «жизнеописания поэта» из трактата 1922 года. Кроме того, по уверению ученого, поэтические свидетельства Пушкина используются им в исключительно символической функции и лишь в случае их верифицируемости «объективными» данными10.

В собственно исследовательских пассажах своего дискурса Гофман даже выработал особый тип оговорки, призванной напоминать читателю о его якобы антибиографической установке — столь тонка, видимо, была в сознании ученого грань между собственными представлениями об «истинной» научной методологии и третируемым биографическим методом. Так, в концовке длиннейшего, растянувшегося на два больших газетных «подвала», исследования о пресловутом объекте «утаенной любви» Пушкина, он парадоксально заявляет: «А может быть, для нас и не так важно знать имена женщин, которых любил Пушкин, а важно только то чувство, которое рождалось в душе Пушкина, и еще неизмеримо важнее его претворение в прекрасных художественных образах поэтического Вымысла?»11 (Гофман 13.06.1928).

Методологическая беспомощность Гофмана, характерно проявившаяся в подобных оговорках, была полемически заострена в нарочито наивном изумлении Ходасевича по поводу целесообразности собственных биографических штудий ученого12, а также в пародийном плане комментаторской статьи В.В. Набокова по поводу знаменитой XXXIII-й строфы I-й главы «Евгения Онегина». В частности, последний, посвятив вопросу о реальном прототипе хозяйки ножек, воспетых в данной строфе, один из самых объемных в книге комментариев, венчает свое «исследование» таким карикатурным образом: «Окончательное мое впечатление: если ножки, воспетые в строфе XXXIII, и имеют конкретную хозяйку, то одна из ножек принадлежит Екатерине Раевской, а другая — Елизавете Воронцовой» (Набоков 1998: 166). То есть, мы хотим сказать, в данном «выводе» Набокова пародируется сам прием дезавуации результатов всего предшествующего, и весьма педантического по изложению, исследования, который характерен для пушкинистского дискурса Гофмана.

Примечания

1. «<Формалисты> обрушиваются на биографов, как на исследователей, подъезжающих с "заднего крыльца" к писателю и, упрекая их в замене творчества — биографией, поэта — человеком, предлагают рассматривать литературный факт, как данный, не обращая внимания на житейский генезис данного литературного факта, данного литературного явления. <...> Справедливые упреки, поскольку все творчество превращается в материал для биографии, в комментарий для жизнеописания...» (Гофман 1922: 12).

2. «...несправедливые <упреки формалистов> — поскольку исследователь пользуется биографией, биографическим материалом для объяснения творчества, поскольку Wahrheit оттеняет и объясняет Dichtung» (Гофман 1922: 12).

3. «Цель изучения — само творчески-новое создание и способы, приемы его создания, исследователь-историк литературы должен прежде всего иметь в виду вопрос о том, как поэт высекает из мраморной глыбы создание Гения своим творчески-художественным чутьем, подсказывающим новые приемы на основе поэтической традиции, данной поэтическим опытом современных ему и предшествовавших литературных школ. Но, игнорируя эту мраморную глыбу, он роковым образом обрекает себя на бессильные попытки постичь художественное создание...» (Гофман 1922: 14—15). При цитации соблюдена пунктуация подлинника.

4. Имеются в виду следующие работы Гофмана: Фантазии о Пушкине // Руль (Берлин). № 1271. 7 февраля 1925. С. 2—3; Еще о смерти Пушкина // На чужой стороне: историко-литературный сборник. Прага. 1925. Т. XI, 5—48; Клевета на Боратынского // Благонамеренный (Брюссель). 1926. № 1, 73—81; Дуэль и смерть Пушкина (В. Вересаев. Дуэль и смерть Пушкина.) <Рецензия> // Последние новости (Париж). № 2220. 21 апреля 1927. С. 3; Пушкин. Психология творчества. Париж, 1928; Первая любовь Пушкина // Иллюстрированная Россия (Париж). 1928. № 23, 11—13; Крепостная любовь Пушкина <Рецензия на книгу П.Е. Щеголева «Пушкин и мужики»> // Последние новости (Париж). № 2612. 17 мая 1928. С. 2; «Утаенная любовь» Пушкина // Руль (Берлин). № 2290. 10 июня 1928. С. 2—3; № 2292. 13 июня 1928. С. 4—5; Пушкин — Дон-Жуан. Париж: Издательство Сергея Лифаря, 1935.

5. См. отзыв Гофмана на IV-й выпуск «Пушкина в жизни»: «Нельзя не признать целесообразности такого способа изложения: живые голоса современников красноречивее и живее описаний говорят о последних трагических днях Пушкина...» (Гофман 21.04.1927). То есть мы считаем характерным для Гофмана его молчаливое согласие с нигилистической позицией Вересаева по вопросу о биографическом значении стихотворных высказываний Пушкина.

6. Здесь главной мишенью для критики Гофману послужила упомянутая статья Ходасевича о пушкинской «Русалке». Ей ученый посвятил рецензию с говорящим заглавием «Фантазии о Пушкине» (см.: Гофман 07.02.1925). В монографии «Пушкин. Психология творчества» Гофман, критикуя Ходасевича за якобы наивно-биографическое прочтение IV-й главы «Евгения Онегина», пытается его «поймать» на курьезной ошибке. По словам ученого, тот увидел «в "младом и свежем поцелуе черноокой белянки" (т.е. белицы, монашенки) — "портрет" дворовой девушки и указание на связь с этой девушкой...» (Гофман 1928: 42). Он добился только того, что дал повод своему оппоненту для симметричного обвинения в слабом знании русского языка. Как совершенно справедливо объясняет Ходасевич: «"Белянка" значит только одно: белолицая, белокурая. <...> (Заметим, что и белица — не монахиня, а послушница)» (Ходасевич 1928: 290). Об этой микрополемике, пожалуй, можно было бы и не упоминать, если бы курьезное обвинение Гофмана не нашло парадоксального продолжения в новейшей и, притом, пионерской работе, посвященной научному творчеству ученого. Диссертантка, подвизавшись на исправление ошибки Гофмана, что называется, «возвела ее в куб»: «"Белец" (!) — это не монах, а напротив, мирянин. Слово же белянка у Пушкина образовано по типу обычного поэтического "селянка" и означает просто деревенскую девушку» <при цитировании сохраняется пунктуация подлинника — В.Ч.> (Кондратьева 1998: 16).

7. Имеется в виду пионерская биография А.С. Пушкина, написанная Гофманом на французском языке (M. Hofmann. Pouchkine. Paris: Payot, 1931). Ссылаемся на характеристику этой книги В.Ф. Ходасевичем: «Жизнь Пушкина прослежена М. Гофманом почти исключительно в ее внешних фактах. Перед нами биография прежде всего фактическая. Душевная жизнь Пушкина в ней замечена лишь в самых общих, бесспорных чертах, как это обычно и делается в биографиях, носящих характер учебного пособия» (Ходасевич 09.07.1931). Как замечает критик, Гофман обошел молчанием вопрос о «внутреннем соотношении жизни и творчества» Пушкина. В результате, он обезличил и жизнь, и творчество поэта.

8. Указанное противоречие между антибиографическими декларациями ученого и его биографическим подходом к творчеству Пушкина было замечено в критике 1920-х — 1930-х гг., насколько нам известно, Г.О. Винокуром, Б.В. Томашевским (см.: Томашевский 1990: 50), Д. Выгодским и В.Ф. Ходасевичем. Выгодский писал в рецензии на книгу Гофмана «Пушкин. Первая глава науки о Пушкине»: «Гофман предупреждает исследователя от слишком поспешных выводов о действительной жизни поэта на основании его произведений. <...> "Необходимо точно протокольно знать Wahrheit не для того, чтобы в Dichtung найти Wahrheit". И тут же (стр.15) "иллюстрируя это на пушкинском материале" пытается из Dichtung "пока не требует поэта" вывести Wahrheit пушкинского взгляда на поэта» (Выгодский 1922: 158—159). Ходасевич, отзываясь на книгу Гофмана «Пушкин — Дон-Жуан», с удовлетворением отмечал некоторое «смягчение» позиции ученого в вопросе о биографическом прочтении произведений Пушкина и связывал этот процесс с существующей в его сознании конфронтацией между теоретико-методологическими и историко-литературными интересами (см.: Ходасевич 25.04.1935).

9. Тем не менее, и в этом отношении Гофман, очевидно, противоречил сам себе, когда, например, в статье «Еще о смерти Пушкина» занимался выяснением вопроса о характере отношений Н.Н. Пушкиной и Дантеса или о степени ее вины в гибели мужа. Как заметил по этому поводу Ю.И. Айхенвальд, подвергший данную работу жесткой критике, в частности, за чересчур большой интерес ее автора к интимным подробностям жизни Пушкина: «В области подобных проблем чувствует себя привольно не столько научный интерес, сколько праздное любопытство, и здесь легко нарушить меру и такт, здесь легко исследователю стать обывателем» (Айхенвальд 30.09.1925).

10. «...я пользуюсь его словами-символами, только как символами — и только потому, что они мною объективно проверены (я мог бы обойтись и без символов Пушкинской поэзии и прозаически констатировать факты — "низкие истины")» (Гофман 1928: 9). На практике данная «проверка объективными данными» часто сводилась к перекрестному сопоставлению так называемых автобиографических произведений Пушкина, написанных в прозе, с его стихами.

11. См. аналогичный «прием», использованный Гофманом для подытоживания собственных догадок по поводу реального прототипа записи Пушкина в лицейском дневнике, а также лицейской любовной лирики поэта: «Имя ли Бакуниной, "милой Бакуниной" было написано в лицейском дневнике или какое-нибудь другое, может быть, даже совсем незнакомое нам имя? — На все эти вопросы мы не можем дать определенного ответа, и, как ни интересны они сами по себе, они представляются нам второстепенными по сравнению с тем чувством, какое испытал Пушкин-юноша. Кто бы ни внушил это чувство Пушкину — Бакунина, Кочубей, N.N. — это чувство было создано чистой и пламенной душой поэта, и его "идол" был далек от реальной женщины» (Гофман 1928б: 12).

12. «Боясь, как бы не вздумали каждое слово Пушкина толковать биографически, — пишет Ходасевич по поводу книги Гофмана "Пушкин. Психология творчества", — М. Гофман идет и дальше: "Знание биографии Пушкина ничего не прибавляет к пушкинскому произведению, ничего не объясняет в нем". Но зачем нам тогда вообще знать биографию Пушкина? Ради чего над некоторыми ее частностями трудится и сам Гофман? Зачем, например, публикует и комментирует он дневник Вульфа, всего только "современника", вовсе уж не так близко стоявшего к Пушкину? Ведь не ради какого-то пушкинского спорта, и не из подражания, и не из праздного любопытства к частной жизни великого человека?» (Ходасевич 1928: 278). Далее критик намекает на упомянутую выше конфронтацию между теоретико-методологическими и историко-литературными интересами, которая существует в сознании ученого: «Нет, причины другие: он сам хорошо знает, что если не в творениях, то в творчестве Пушкина биография вскрывает и объясняет больше, чем в творчестве едва ли не всякого другого поэта. Знает, что биография приоткрывает подчас одну из дверей, ведущих в глубочайшие тайники творчества» (Ходасевич 1928: 279).

© «Г.Р. Державин — творчество поэта» 2004—2024
Публикация материалов со сноской на источник.
На главную | О проекте | Контакты