§ 3. Рецепция радикального антибиографизма ОПОЯЗа в науке и критике 1920-х — 1930-х гг.
3.1. Полемика В.М. Жирмунского, Б.В. Томашевского с радикальным антибиографизмом ОПОЯЗа
Радикальный антибиографизм ОПОЯЗа получил значительный резонанс в науке и критике 1920—1930-х гг.
Он оказался неприемлем для ученых, в своей методологии стремившихся совмещать биографический подход (в широком значении этого слова) с исследованиями формалистического характера.
Так, В.М. Жирмунский в программной статье «Задачи поэтики» (1919) утверждал правомочность биографического подхода в рамках изучения поэтики художественного произведения1. Ниже, критикуя формалистскую теорию эволюции, он декларировал решающее значение генезиса: «Эволюция стиля как системы художественно-выразительных средств или приемов тесно связана с изменением общего художественного задания, эстетических навыков и вкусов, но также — всего мироощущения эпохи» (Жирмунский 1977: 38). В другой статье вместо «мироощущения эпохи» Жирмунский употребляет такие же «психологизированные» термины — «чувство жизни», «художественный вкус эпохи» (Жирмунский 1977: 92)2 — и напрямую пишет о «художественно-психологическом смысле» той или иной «системы стиля» (Жирмунский 1977: 92)3. Таким образом, ученый фактически снимает границу между эстетической реальностью художественного произведения и биографической личностью писателя, взятой в ее культурно-психологическом аспекте4, которую стремились провести адресаты его полемики в лице участников ОПОЯЗа.
Против радикального антибиографизма опоязовцев выступил также Б.В. Томашевский.
В статье «Литература и биография» (1923) он указал на существование в современной науке двух крайних точек зрения на проблему биографического значения художественных произведений. С одной стороны, как пишет Томашевский, «многих биографов нельзя заставить осмыслить художественное произведение иначе, чем как факт биографии писателя» (Томашевский 1923: 6). Для представителей же «ОПОЯЗа» и других ветвей «формализма» — «всякий биографический анализ произведения есть вненаучная контрабанда» (Томашевский 1923: 6). Свою концепцию ученый строит, отталкиваясь и от той, и от другой крайности. В этом смысле показателен уже иронический тон в приведенных определениях антагонистических течений («нельзя заставить осмыслить», «вненаучная контрабанда»5), а также взятое в кавычки обозначение научного направления, к которому обычно приписывают Томашевского, — «формализм». Очевидно, эти кавычки символизируют отстраненное отношение ученого к данному явлению (то есть — так называемый «формализм»).
При этом Томашевский отнюдь не считает занятую им позицию нейтральной. По поводу такого status quo он употребляет ироническое сравнение с положением человека, находящегося между двумя стульями6.
Томашевский подходит к решению проблемы с исторической точки зрения. Он указывает, что биография писателя может быть литературным фактом, в зависимости от той или иной культурно-исторической ситуации. Имеются в виду эпохи, когда интерес читателя к биографической личности автора столь силен, что тот сознательно вводит искомое, естественно, функционально преобразованное, в свои литературные произведения и параллельно конструирует свою жизнь по эстетическим законам своего творчества. Так, по Томашевскому, появляются так называемые «писатели с биографией», то есть писатели, создавшие вокруг своего имени легендарную биографию. Эта биография, по мнению ученого, выполняет конструктивную функцию в произведениях этих писателей и потому не может быть проигнорирована исследователем.
Но где в данной концепции место реальной биографии писателя? Имеют ли, по Томашевскому, художественные высказывания писателя реальное, а не только литературное значение?
В данной статье ученый касается этой проблемы попутно, в связи с выяснением главного вопроса о значимости биографии писателя для понимания его творчества. Так, он мотивирует конструктивную роль легендарной биографии писателя для понимания его произведений, в том числе и наличием в них намеков на факты жизни автора: «Для историка литературы только она <идеальная биографическая легенда — В.Ч.> и важна для воссоздания той психологической среды, которая окружала эти произведения, и она необходима постольку, поскольку в самом произведении заключены намеки на эти биографические — реальные или легендарные, безразлично — факты жизни автора <курсив наш — В.Ч.>» (Томашевский 1923: 8).
В другом месте статьи указывается, что при изучении поэтики Блока необходимо учитывать «элементы интимного признания и биографического намека» (Томашевский 1923: 9). А поскольку, как говорится чуть выше, «читатели <Блока — В.Ч.> из третьих рук всегда были осведомлены о главнейших событиях его жизни» (Томашевский 1923: 9) и, следовательно, имели возможность убедиться в аутентичности их представлений о биографической личности Блока, то, таким образом, под упомянутыми «намеками» имеется в виду не только их литературный субстрат (иначе лирика Блока оказалась бы дискредитированной в глазах биографически ориентированного читателя).
Прямой ответ на обсуждаемый в данном параграфе вопрос Томашевский дал в монографии «Пушкин: современные проблемы историко-литературного изучения» (1925).
Прежде всего, он отверг всякий догматизм, в том числе, очевидно, и формалистский, при решении этого вопроса. Негативная позиция мотивируется им спецификой гуманитарного знания: «Пора перестать вообще в гуманитарных науках оперировать с непреложностями, с "канонами", догмами и т. п. Все дело в одной вероятности, и гипотеза отличается от утверждения только тем, что вероятность гипотезы есть совершенно неизвестная величина (искомая), а вероятность утверждения есть величина определенная» (Томашевский 1990: 50). Лирика, по Томашевскому, «намечает вехи для биографической гипотезы» (Томашевский 1990: 50), степень вероятности которой проверяется с помощью побочных свидетельств. А гипотеза иногда оказывается единственным средством для познания темных мест биографии писателя. Отсюда вытекает признание биографического значения лирики: «Лирика — вовсе не негодный материал для биографических разысканий. Это лишь — ненадежный материал» (Томашевский 1990: 50). Таково заключение Томашевского.
3.2. Формалистский «антибиографизм» как литературный прием в фикциональном дискурсе В.В. Вересаева
Все же призыв формалистов не доверять художественным высказываниям писателей нашел сторонников в неакадемической среде. Мы имеем в виду прежде всего Вересаева как автора книги «В двух планах» (1929) и знаменитого монтажа «Пушкин в жизни»7.
Первая из них представляет собой сборник эссе, в которых излагается и обосновывается взгляд писателя на проблему биографической значимости художественных произведений Пушкина.
Здесь Вересаев полемизирует главным образом с гершензоновским методом буквального биографического прочтения лирики Пушкина. Именно полемической установкой обусловлена категоричность его утверждений об абсолютной недостоверности стихотворных признаний поэта, вроде следующего: «Кто вздумал бы судить о Пушкине по его поэтическим произведениям, тот составил бы о его личности самое неправильное и фантастическое представление» (Вересаев 2000: 9). Подобные утверждения дали даже повод одному из первых рецензентов книги определить методологический подход Вересаева к изучению творчества Пушкина как «наивный антибиографизм» (Прянишников 1930: 215).
На самом деле, Вересаев не отрицал в принципе автореферентности лирических признаний Пушкина. Он только настаивал на их предварительной верификации посредством соответствующих документальных данных. Так, он резюмировал в концовке наиболее концептуального в этом смысле эссе «Об автобиографичности Пушкина»: «...пользоваться его <Пушкина> поэтическими признаниями для биографических целей можно только после тщательной их проверки имеющимися биографическими данными, и лишь постольку, поскольку эти данные их подтверждают. Иначе говоря, пользоваться ими можно только в качестве иллюстраций, а никак не в качестве самостоятельного биографического материала». И далее следует утверждение, направленное специально против Гершензона, которое, будучи вырванным из контекста8, звучит совершенно так же, как только что цитированное, послужившее Н. Прянишникову мотивировкой для объявления Вересаева «антибиографистом»: «Распространенный обычай конструировать настроения и факты жизни Пушкина на основании поэтических его признаний должен быть признан недопустимым и совершенно ненаучным» (Вересаев 2000: 95).
Другой вопрос — критерии отбора Вересаевым «биографических данных», которые призваны подтвердить или опровергнуть лирические свидетельства поэта.
Уже первые критики «Пушкина в жизни» заметили определяющую роль художественного задания в отборе монтируемых материалов9. Наиболее ярко и развернуто эту мысль высказал Б.В. Томашевский в рецензии на второе издание книги. Приведя примеры некритического отношения писателя к документам, и особенно отметив его ссылки на лирику Пушкина как противоречащие собственной декларации о ее биографической недостоверности, критик объясняет эти отступления от нормы научного изложения художественной задачей создания собственного образа поэта. «...в книге чувствуется сильный субъективный отбор, нанизывание документов на предвзятое представление о Пушкине, на собственное, вересаевское понимание его образа. В летописце нетрудно угадать романиста, строящего из обширного чужого материала свою повесть о Пушкине. Чувствуется, куда был направлен интерес составителя, выписывавшего цитаты. "Оригинальнейшая и увлекательнейшая книга", как ее характеризует Вересаев, получилась в результате того, что об оригинальности и увлекательности цитат решал он сам и образ "гениального гуляки праздного" строил путем мелочного отбора "интересного" из огромной кучи "неинтересного". "Грешный, увлекающийся, часто действительно ничтожный, иногда прямо пошлый, — и все-таки в общем итоге невыразимо привлекательный и чарующий человек", — вот авторское задание Вересаева, и оно чувствуется на протяжении всей книги» (Томашевский 1927)10.
То же самое, по нашему мнению, следует сказать о книге «В двух планах». Вызывающая противоречивость ее дискурса11 мотивирована художественным заданием: создать яркий и запоминающийся образ «двупланного» Пушкина. В этой связи определение концептуальных установок Вересаева как «наивного антибиографизма» либо, наоборот, как «наивного биографизма» представляется нерелевантным. Реализуя каламбурное значение заглавия, писатель сменяет маски представителей того или другого научного направления в соответствии с их целесообразностью в художественной структуре книги, которую следует понимать как единый текст12.
Итак, Вересаев употребил продекларированный формалистами радикальный антибиографизм как литературный прием. С его помощью он произвел операцию по отсечению тех художественных высказываний Пушкина, которые не укладывались, а часто и опровергали его концепцию, и, наоборот, привлек в качестве полноценных биографических документов анекдотические сведения о биографической личности поэта. Этот прием послужил Вересаеву эффективным средством в борьбе с теми учеными и критиками, которые стремились представить личность Пушкина в соответствии с его статусом великого поэта (М.О. Гершензон, Б.Л. Модзалевский, П.Н. Сакулин, В.Ф. Ходасевич, П.Е. Щеголев13 и др.). Таким образом, так сказать, «перегибая палку с другого конца», Вересаев стремился разрушить «канонический образ личности Пушкина», с его точки зрения, «фальшивый и совершенно несоответствующий действительности» (цит. по: Левкович 1966: 284).
Примечания
1. «...вопрос об искусстве как о социальном факте или как о продукте душевной деятельности художника, изучение произведения искусства как явления религиозного, морального, познавательного остаются как возможности; задача методологии — указать пути осуществления и необходимые пределы применения подобных приемов изучения» (Жирмунский 1977: 18).
2. Имеется в виду статья «Мелодика стиха (По поводу книги Б.М. Эйхенбаума "Мелодика стиха", Пб., 1922)» (1922).
3. В данном фрагменте статьи Жирмунский полемизировал с радикальным антипсихологизмом Р.О. Якобсона, который в трактате «Новейшая русская поэзия» (Прага, 1921) свел отразившиеся в романтической лирике чувства и мысли автора к функции мотивировки «иррационального поэтического построения» (Якобсон 1987: 277). Как иронизирует Жирмунский: «...Р. Якобсон вполне последовательно рассматривает мистическое чувство в романтической лирике как "мотивировку" известных приемов словесного искусства» (Жирмунский 1977: 92).
4. Для взгляда Жирмунского на проблему биографического значения художественных произведений весьма показательны также его лекции, читанные в Ленинградском университете в рамках курса «Введение в литературоведение» (стенограмма датируется 1945/1946 учебным годом (Плавскин 1996: 6). Так, в отличие от Якобсона (см. сноску 71), Жирмунский считает, что у романтиков поэтическое произведение является «дневником чувства, исповедью, выражением личной жизни поэта» (Жирмунский 1996: 125). Это утверждение обосновывается общим законом романтической эстетики, согласно которому поэзия рассматривается «прежде всего как выражение личных переживаний поэта» (Жирмунский 1996: 125). Вообще говоря, в этом курсе Жирмунский уделил значительное внимание вопросам биографии писателя.
5. В советской антиформалистской критике 1920-х гг. термины из Уголовного кодекса обычно применялись для характеристики исследовательской деятельности В.Б. Шкловского. Так, «талантливым налетчиком» назвал его А.Г. Горнфельд (см.: Постоутенко 1995—1996: 232). В письме к Горнфельду Томашевский отредактировал его аттестацию Шкловского: «...формалисты есть хорошие и дурные. Хорошие — это "Нос" Виноградова, кое-какие талантливые эклектики, но есть и скверные — "налетчики", "обострители"» (цит. по: Постоутенко 1995—1996: 232). «Осторожным эклектиком» среди формалистов Горнфельд называл Жирмунского. Таким образом, по данному письму Томашевского Горнфельду можно судить, насколько отчетливо сознавал его адресант расклад сил, существующий в формалистических кругах.
6. «Занять нейтральную позицию в вопросе о том, есть ли стихотворение "Я помню чудное мгновенье" художественное претворение человеческих отношений Пушкина к Керн, или же это есть свободная лирическая композиция с использованием образа Керн как безразличного, не имеющего отношения к биографии "значка", "конструктивного материала" — быть в этом вопросе нейтральным — не значит ли сесть между двумя стульями?» (Томашевский 1923: 6). Для сравнения: в поздней монографии «Пушкин» (1956) Томашевский толковал данное стихотворение в психолого-биографическом ключе как отражение того «чувства прилива жизненных и творческих сил» (Томашевский 1990а II: 336), которое поэт испытал летом 1825 года, к моменту свидания с А.П. Керн.
7. Первое издание вышло из печати в 1926 году.
8. Именно так поступила Я.Л. Левкович, автор академического обзора биографической пушкинианы, опубликованной до 1966 года. Процитировав данное утверждение в качестве примера вересаевского отказа от «биографической интерпретации творчества Пушкина», чуть ниже она упоминает о сопоставлении фактов из жизни поэта с их интерпретацией в лирике как о типичном для исследователя приеме анализа и говорит в этой связи уже о «путах наивного биографизма», в которых тот якобы оказался (Левкович 1966: 283—284). В результате, вересаевский дискурс в его отношении к биографическому методу оказался непроясненным.
9. См. оценку И.В. Евдокимова (писателя): «Это <"Пушкин в жизни"> — увлекательнейшее художественное произведение» (Евдокимов 1926: 237). Любопытно, что Евдокимов считает мемуары в принципе фикциональным жанром. При этом он опирается на априорное убеждение в субъективности установки мемуаристов. Именно поэтому, по мнению Евдокимова, неоправданны упреки Вересаеву в некритическом отборе материала. Сергиевский считает использование Вересаевым апокрифических источников удачным литературным приемом, оправданным «вненаучным характером авторского задания и его ориентацией на широкую читательскую массу, а не на узкий круг специалистов» (Сергиевский 1926: 187). «Зачастую ведь фольклор, которым обрастает та или иная историческая личность, — пишет критик, — дает более яркое ее ощущение, нежели многие томы наинаучнейших биографических разысканий; в мелком, даже заведомо выдуманном, случае индивидуальная специфика выражается иногда отчетливее, чем в целой груде научно-проверенных фактов» (Сергиевский 1926: 187). Позже Сергиевский критиковал Вересаева за «голую документалистику» «Гоголя в жизни» (1933) (Сергиевский 1933а: 144). По его мнению, этот монтаж построен по шаблону «массовой монтажной продукции», с ее установкой на фактографию и «академический критицизм» в отборе материалов (Сергиевский 1933а: 144). Этой книге явно не хватает продемонстрированной Вересаевым в предыдущем монтаже «вольности в обращении с материалом, любви к сочным и остропахнущим бытовым деталям, как бы апокрифичны они ни были» (Сергиевский 1933а: 144).
10. См. также лапидарную и изложенную нейтральным тоном формулировку Г.А. Гуковского: «Он <Вересаев> не пытается конструировать научные теории, а стремится внушить читателям определенный образ Пушкина человека. Верен или не верен этот образ — вопрос другой. Во всяком случае, задача Вересаева — задача художественная, а не научная, и это спасает его монтаж от многих нареканий» (Гуковский 1930: 197). В поздней монографии «Пушкин» (1956) Томашевский оценивает вересаевскую теорию «двух планов» исключительно как наукологический дискурс: «Именно наивно-биографическая интерпретация творчества Пушкина привела В.В. Вересаева к его теории "двух планов", постоянного противоречия между поэзией Пушкина и действительностью» (Томашевский 1990а II: 330).
11. В качестве примеров непоследовательного отношения Вересаева к собственным антибиографическим декларациям Н. Прянишников приводит «слишком буквальное восприятие "Поэта"» (Прянишников 1930: 216), а также использование лицейских стихов в качестве аргумента для доказательства тезиса о Пушкине-«чистом художнике» (Прянишников 1930: 217). Довольно наивно критик считает, что Вересаев попросту «забыл» собственные утверждения о биографической недостоверности лицейской лирики поэта.
12. Вересаевский квазинаучный дискурс сопоставим с наукологическим дискурсом Шкловского и Эйхенбаума (в первую очередь — Шкловского) с его установкой на художественное (игровое) задание. Об этой установке как о конструктивном факторе научной прозы Шкловского и Эйхенбаума см.: Разумова 2004. Тезисное изложение этой статьи содержится в издании: Разумова 2005: 8—9. См. также замечание Ханзен-Лёве по поводу внесения Шкловским художественного момента в свои, как выразился исследователь, «псевдоисторические монографии» (Ханзен-Лёве 2001: 401), а также наблюдения М.Л. Гаспарова о художественном дискурсе в одной из таких монографий — «Краткой, но достоверной повести о дворянине Болотове» (1929) (Гаспаров 2006).
13. Показательна в этой связи полемика Вересаева с Щеголевым по поводу так называемого «крепостного романа» Пушкина. В очерке «Крепостная любовь Пушкина» (1928) Щеголев, ссылаясь на лирические признания поэта, интерпретировал эту связь с крестьянкой как истинную любовь. (См. текст очерка в издании: Щеголев 2006: 162—199). Вересаев в ответной статье «Крепостной роман Пушкина» опровергал их биографическую значимость. При этом он снизил образ поэта в соответствии с теорией «двух планов». (Эта статья вошла в книгу «В двух планах». См.: Вересаев 2000: 138—158). Суть расхождения антагонистов в оценке «крепостного романа» содержится в весьма эмоциональном и откровенном признании Щеголева о тяжелом чувстве, которое он пережил, знакомясь с полемической статьей Вересаева. «...меня поразили, — пишет исследователь, — особая предвзятость в оценке Пушкина, как особливого циника в любовном быту, и необычайно высокомерный подход к мужицкому роману Пушкина. Вересаеву противна попытка раздвинуть рамки сближения Пушкина и крестьянки за пределы физиологии; он стремится изобразить эту связь как половой налет барина на крепостную» (Щеголев 1928: 97—98).