Гавриил Державин
 






§ 2. Полемика Ходасевича с концепцией личности Державина в критике 1860-х гг.

2.1. Полемическая установка статьи Ходасевича «Лопух»

Как уже говорилось выше, Ходасевич посвятил критике взглядов Н.Г. Чернышевского статью «Лопух» (1932)1. Непосредственным поводом для ее написания послужила публикация в Советском Союзе дневников одного из главных идеологов шестидесятничества.

Из всего многообразного материала, содержащегося в этих текстах, Ходасевич избрал для рассмотрения тему любви. Он полагает, что именно взгляды Чернышевского на эту тему служат источником нового социалистического мироощущения, когда считается возможным заключать брачные союзы «на основе общего служения заветам Ильича, следования директивам партии или предначертаниям заводского комитета» (Ходасевич 13.07.1932), и цитирует для доказательства своего тезиса два дневниковых фрагмента. Вот они:

1. «Надежда Егоровна (жена его приятеля В.П. Либедовского <так!>. В.Х.) сидела в открытом платье... Поэтому плечи были открыты, но был платок, и только середина груди была видна; я смотрел, чего, конечно, раньше не сделал бы; смотрел, должно сказать, решительно с братским чувством и собственно в надежде и желании убедиться, что Василий Петрович (муж. В. Х.) должен быть очарован этим, особенно когда она будет образована» (цит. по: Ходасевич 13.07.1932).

2. По словам Ходасевича, в следующем эпизоде изображается «объяснение самого Чернышевского с его будущей невестой и женой. Действие происходит на балу» (Ходасевич 13.07.1932). Далее следует дневниковый фрагмент: «Начну откровенно и прямо: я пылаю к вам страстною любовью, но только с условием, если то, что я предполагаю в вас, действительно есть в вас... Через несколько времени Палимпсестов (общий знакомый, играющий роль наперсника В.Х.) сказал мне: "Она демократка". Я подошел к ней и сказал: "Мое предположение верно, и теперь я обожаю вас безусловно"» (цит. по: Ходасевич 13.07.1932).

«Этот человек состоял (да и до сих пор состоит для многих) в числе "властителей дум"» (Ходасевич 13.07.1932), — заключает Ходасевич свое выступление, видимо считая, что приведенные им дневниковые фрагменты не нуждаются в комментарии, говорят сами за себя по поводу мировоззрения их автора.

Очевидно, что в том и в другом фрагменте Чернышевский стремится заместить возникшее у него бессознательное чувство симпатии теоретическими представлениями о женской привлекательности, понимаемой в духе учения об эмансипации. Он убежден, что именно демократические убеждения либо соответствующее образование играют определяющую роль в создании семьи, а влияние женской красоты, возникающее отсюда иррациональное чувство любви, по его мнению, или ничего не значат, или отходят на второй план.

По Ходасевичу, таковое отношение к любви столь же условно, то есть, как он выразился по поводу позиции сентименталистов, чуждо «реальным запросам человеческого духа» (Ходасевич 1991: 149), как и, например, романтическое. Эта мысль выражается сопоставлением «лопуха», символизирующего, по Ходасевичу, социалистическое мировоззрение «по Чернышевскому», и такого традиционного оценочного символа романтического мировоззрения, как «черемуха»2.

Мы полагаем, что Ходасевич акцентировал данную идейную установку Чернышевского по поводу места в человеческой жизни любовного чувства, имея в виду его статью «Прадедовские нравы», как наиболее показательную в этом отношении для взглядов шестидесятников в целом. Во всяком случае, как будет показано ниже, освещение эпизодов с участием Екатерины II, Державина и Потемкина, а также сцены аудиенции Державина у Александра I по поводу дела Н.А. Колтовской, как оно представлено в биографии Ходасевича «Державин», тематически связано со статьей «Лопух».

Ключевой в этом смысле в «Державине» является сюжетная линия Н.А. Колтовской. Во-первых, Ходасевич при изложении дела Колтовской, в отличие от Чернышевского, акцентирует мотив ее женских чар как одной из главных причин состоявшейся министерской реформы. То есть писателем подчеркивается как раз тот момент в общественных отношениях, который для людей типа Чернышевского, судя по рассмотренному фрагменту статьи «Прадедовские нравы», попросту не учитывался, а, судя по статье Ходасевича «Лопух», и не мог учитываться ввиду характерной аберрации их взглядов на место в человеческой жизни любовного чувства. Во-вторых, в системе персонажей биографии Ходасевича образ Колтовской в известной мере связан с образом Екатерины II. Внешним знаком этой связи являются такие постоянные портретные атрибуты этих героинь, как голубые глаза и вообще красота и привлекательность3. Через образ Колтовской можно выяснить ходасевичевскую трактовку взглядов Екатерины на роль женской красоты в общественных отношениях в самом широком смысле этого слова. А выяснение этих взглядов, в свою очередь, имеет непосредственное отношение к полемике Ходасевича с Чернышевским по поводу интерпретации тем уединенных бесед императрицы с Державиным и реакции на них Потемкина. В связи с вышесказанным подробнее остановимся на анализе указанной сюжетной линии в биографии Ходасевича.

2.2. Сюжетная линия Н.А. Колтовской в биографии Ходасевича «Державин»

Согласно Ходасевичу, во времена Державина, которые Чернышевский и его современники считали дикими, любовь способна была привести к деяниям государственного значения, так как ей были подвластны сами императоры. Другими словами, не «предначертания заводского комитета» определяли, кого любить, а сами эти «предначертания» определялись потребностями возникшей симпатии, служили знаками внимания по отношению к предмету обожания. И, судя по добродушному тону Ходасевича в биографии «Державин», такое положение вещей было по-человечески более понятным.

Следуя «Запискам» Державина, Ходасевич подробно останавливается на обстоятельствах дела Н.А. Колтовской, обнажая таким образом тенденциозность Чернышевского в его характеристике как мелкого и ничего не значащего. По Ходасевичу, Державину пришлось заняться опекой по делам Колтовской, только что разошедшейся с мужем, еще в прошлое царствование, по личному приказанию Павла, неравнодушного к «молоденькой» двадцатилетней красавице (Ходасевич 1996 III: 318). При вступлении на престол Александра генерал-прокурор Беклешов, желавший угодить императору в его желании «на каждом шагу означить различие между собой и своим предшественником» (Ходасевич 1996 III: 318), попытался и в случае с опекой Колтовской отменить приказание Павла и назначить по этому делу других опекунов, державших сторону мужа. Державин, как было сказано, протестовал по этому поводу в Сенате, справедливо усмотрев в действиях Беклешова произвол, однако его мнение, также вопреки закону, не было учтено в докладе, конфирмованном Александром. Тогда Державин добился аудиенции у государя, где прямо поставил вопрос о границах полномочий генерал-прокурора и о правах Сената. К мнению Державина присоединился авторитетный голос Трощинского, противника Беклешова, и Александр, замечает Ходасевич, «вынужден был уступить» (Ходасевич 1996 III: 319), издав указ о подтверждении прав Сената. Этот указ повлек за собой необходимость «пересмотреть всю систему управления» (Ходасевич 1996 III: 320).

По Ходасевичу, Державин в данном случае «действовал <...> по совести: он отстаивал справедливость, закон и достоинство Сената. Но горячности придавали ему два обстоятельства посторонних: Беклешова считал он одним из виновников своего устранения из Совета, а голубые глаза Колтовской заронили огонь и в его сердце» (Ходасевич 1996 III: 319). Последний мотив Ходасевич подчеркивает, повторяя его в качестве концовки всего эпизода: «Голубые глаза оказались не без влияния на ход истории» (Ходасевич 1996 III: 320). То есть в подтексте влияние женской красоты объявляется решающей причиной указа Александра о подтверждении прав Сената.

Ходасевич намекает, что всей горячности Державина и авторитета Трощинского оказалось бы не достаточно, чтобы перевесить чашу решения Александра в пользу Сената и вопреки действиям Беклешова, являвшегося верным орудием императора в деле отмены павловских указов. Ведь, незадолго до этого, поддержал же Александр своего генерал-прокурора в деле расторжения соляных контрактов, заключенных правительством Павла с откупщиками Перетцом и Штиглицем, хотя Державин и не менее горячо, чем в деле Колтовской, выступал против этого противозаконного акта?! Другими словами, по Ходасевичу, и Александр оказался неравнодушен к чарам Колтовской и поэтому решил дело в ее пользу.

При этом вряд ли необходимость соблюдения законности руководила императором в данном случае. Как показывает Ходасевич в другом эпизоде своей биографии, ради чар М.А. Нарышкиной (урожденной Четвертинской) Александр готов был совершить и незаконный поступок в подобном деле по опеке имения графини Соллогуб4, и Державин, отказавшийся ему в этом содействовать, вызвал его неудовольствие (Ходасевич 1996 III: 330).

Подробнее о взаимоотношениях Державина и Колтовской Ходасевич повествует ниже, комментируя частые посещения летом 1808 года тридцатилетней «красавицей, модницей и богачкой» (Ходасевич 1996 III: 349) 64-летнего поэта в его имении Званка.

По Ходасевичу, чувства, которые испытывал Державин к Колтовской, были «мечтательные и нежные, почти молитвенные» (Ходасевич 1996 III: 349). Поэт «не смел перед нею явиться Анакреоном. Он смотрел на нее снизу вверх и прелагал для нее сонеты Петрарки, те, в которых было наиболее меланхолии» (Ходасевич 1996 III: 349). Однако для его избранницы эти чувства были предметом забавы. «В конце концов, — продолжает Ходасевич, — во время уединенных прогулок, его воздыхания были вознаграждены: Колтовская не собиралась походить на Диану. Но чем сладостней и внезапнее было счастие, тем более мук оно в себе заключало. Державин каждый миг чувствовал всю его случайность и непрочность. Колтовская, наконец, уехала. Державин затосковал, кинулся следом за ней в Петербург, но здесь она не в пример была холоднее. Что было летом, то ни к чему не обязывало ее зимой. Державин мучился и с прощальною нежностью вспоминал блаженные те места, где

Воздух свежестью своею
Ей спешил благоухать;
Травки, смятые под нею,
Не хотели восставать;
Где я очи голубыя
Небесам подобно зрел,
С коих стрелы огневыя
В грудь бросал мне злобный Лель.
О места, места священны!
Хоть лишен я вас судьбой;
Но прелестны вы, волшебны
И столь милы мне собой,
Что поднесь о вас вздыхаю
И забыть никак не мог;
С жалобой напоминаю:
Мой последний слышьте вздох»

      (Ходасевич 1996 III: 349—350).

Строки, которые цитирует Ходасевич, представляют собой фрагмент из стихотворения Державина «Водомет» (1808), входящее в цикл, посвященный Колтовской. По предположению Я.К. Грота, к этому же циклу относятся такие стихотворения, как «Альбаум» и упомянутые Ходасевичем переводы сонетов Петрарки «Посылка плодов», «Прогулка», «Задумчивость» (см.: Державин 2002: 682). Все эти произведения также датируются 1808 годом.

Однако Ходасевич, как мы полагаем, включает в данный цикл еще два стихотворения, которые хотя и были созданы в 1770 году, но окончательный свой вид приобрели как раз в 1808 году: «Всемиле» и следующее сразу за ним «Нине».

Вот наши аргументы.

Общий характер лирической героини цикла Ходасевич обозначил символическим именем Дианы — «девственницы и защитницы целомудрия» (Тахо-Годи 1991: 61). Наиболее отчетливо об этом говорится в концовке стихотворения «Альбаум»:

Но Гений, благ твоих свидетель,
На белых листьях в блеске слов
Покажет веру, добродетель
И беспорочную любовь

      (Державин 2002: 497).

Ситуация, представленная в стихотворении «Водомет», в передаче Ходасевича, является постскриптумом нечаянного счастия, обретенного поэтом с Колтовской, и, как таковая, несколько выпадает из общего контекста цикла, где только выражается стремление к обретению этого счастья. Однако и в нем поэт возводит пережитые им мгновения реализованной любви на прежний уровень чистого, платонического чувства.

Примерно в таком же отношении друг к другу, как прочие стихотворения из цикла Колтовской к «Водомету», находятся и стихотворения «Всемиле» и «Нине». В первом из них Державин воспевает рыцарственное чувство любви, в его идеальном, традиционном смысле. Поэт, между прочим, писал:

Так, красота владеет миром,
Сердца ей трон и олтари;
Ее чтут мудрые кумиром,
И покланяются цари.
Прочти деяния великих,
Все к нежности склоняли слух;
Причина подвигов толиких
Их вкус к добру, их пылкий дух

      (Державин 2002: 459).

Стихотворение завершается следующей сентенцией:

Так! Добродетелью бывает
Сильна лишь — женщин красота

      (Державин 2002: 459).

Его общая идея выражается в программе заставки, воспроизведенной на полях рукописи Державина: «Красота и добродетель на кубическом постаменте держат сферу» (Державин 1987а: 158 (вторая пагинация)). Иллюстратор И.А. Иванов поместил в качестве варианта державинской программы аллегорическое изображение Дианы (см.: Державин 1987а: 158 (вторая пагинация)).

Изображение заставки к стихотворению «Нине» точно соответствует ее программе: «Молодая женщина, опершись на рог изобилия, сыплющий цветы. При ногах ее сидит кролик, а от нее убегает с отвращением сорвавшийся с цепи Купидон» (Державин 1987а: 160 (вторая пагинация)). Главная тема этого стихотворения — печальные последствия для любовного чувства его реализации. Сюжет этого стихотворения почти параллелен сюжету взаимоотношений Державина с Колтовской, выстроенному Ходасевичем, и потому приведем его полностью:

Не лобызай меня так страстно,
Так часто, нежный, милый друг!
И не нашептывай всечасно
Любовных ласк своих мне в слух;
Не падай мне на грудь в восторгах,
Обняв меня, не обмирай.
Нежнейшей страсти пламя скромно;
А ежели чрез меру жжет,
И удовольствий чувство полно:
Погаснет скоро и пройдет.
И ах! тогда придет вмиг скука,
Остуда, отвращенье, к нам.
Желаю ль целовать стократно;
Но ты целуй меня лишь раз,
И то пристойно, так, бесстрастно,
Без всяких сладостных зараз,
Как брат сестру свою целует:
То будет вечен наш союз

      (Державин 2002: 459—460).

То есть Колтовская, в изображении Ходасевича, «не собиралась походить на Диану» (Ходасевич 1996 III: 350), лирическую героиню стихотворений «Всемиле», «Альбаум» и т. д. (кроме «Водомета»), и оказалась слишком доступной «молодой женщиной» с «рогом изобилия» в руках, небескорыстно, как мы видели на примере ее взаимоотношений с Павлом, Александром и Державиным, раздаривающей свою красоту. Колтовская, по Ходасевичу, на практике убедилась, что не «добродетелью» «сильна» женская красота, и сполна воспользовалась своим даром для устройства себе беззаботной и веселой жизни.

Теперь мы можем перейти к рассмотрению того аспекта в образе Екатерины II, героини биографии Ходасевича «Державин», который обозначен сюжетной линией Колтовской.

2.3. Колтовская в Екатерине II

Выше, в связи с обсуждением библейского кода в поведении Екатерины по отношению к Державину, с одной стороны, и к вельможам-нарушителям закона, с другой, проводилось намеком указание на эротический подтекст, который присутствует в ходасевичевской интерпретации государственной деятельности императрицы. В связи с рассмотрением системных связей между образами Екатерины и Колтовской также можно вспомнить акцентирование Ходасевичем в стихах Державина мотива обожествления той и другой и их одинаковое нежелание походить на идеальных лирических героинь, для которых они послужили реальными прототипами.

По Ходасевичу, Екатерина прекрасно сознавала власть своей красоты и активно использовала этот дар для собственных, а, значит, и государственных целей.

Эротический момент подчеркивается уже в сцене первого появления Екатерины на страницах биографии «Державин», когда она лично возглавила поход на Петергоф полков, принявших участие в июньском перевороте 1762 года: «Наконец, появились всадники. Впереди, на белом коне Бриллианте, сидя верхом по-мужски, в сапогах со шпорами, в преображенском мундире, медленно ехала Екатерина. Опускаясь, вечернее летнее солнце, солнце Петербурга, светило ей прямо в лицо — ясное, благосклонное, с тонким носом, круглеющим подбородком и маленьким, нежным ртом. Распущенные волосы, лишь схваченные бантом у шеи, падали из-под треуголки до лошадиной спины. Ветер их шевелил. Маленькая ручка в белой перчатке поднимала вверх узкую серебристую шпагу. Полки кричали ура. Барабаны били. Такою впервые увидел ее Державин» (Ходасевич 1988: 40—41).

Так изображает Ходасевич зачарованность юного Державина — ему на днях должно было исполниться всего лишь девятнадцать лет! — образом будущей императрицы. В то время, по словам Ходасевича, Державин был «новичком в жизни и несмышленышем в делах государственных, вряд ли он даже понимал смысл и необходимость переворота» (Ходасевич 1988: 40). К тому же, с низвержением Петра III он терял, как ему казалось, последнюю надежду вырваться из тисков солдатчины, стать офицером. Тем сильнее, в передаче Ходасевича, заметна искренность и чистота восторга Державина, увидевшего перед собой, прежде всего, прекрасную женщину, за которую, как казалось, не жаль отдать и жизни, а не то что добровольно принять участие «в разрушении своей мечты сделаться голштинским офицером» (Ходасевич 1988: 41). А ведь Державин был только одним из многих. Такое воодушевление придало действиям заговорщиков одно появление Екатерины.

Сам Державин в передаче П.Н. Львовой излагал события переворота гораздо прозаичнее. По словам поэта, его успех был обеспечен искусным руководством Орловых и самой императрицы, действовавших быстро и слаженно и просто не давших опомниться войскам, преданным Петру III. Проезд Екатерины на белой лошади состоялся не до похода на Петергоф, а после того как этот город был взят верными ей войсками и голштинцы добровольно принесли ей присягу на верность. Само изображение Екатерины выглядит довольно сухо и схематично: «...императрица, надев преображенский мундир и сев на прекрасную белую лошадь, с обнаженною шпагою в руках, вступила торжественно в Петербург» (Державин 1864 IX: 223). Таким образом, сопоставление с источником обнажает фикциональный статус данной сцены проезда Екатерины на Бриллианте в биографии Ходасевича «Державин», указывает на ее художественную функцию характеристики поведения императрицы при решении вопросов государственного значения.

Далее. Выше отмечалось двусмысленное значение, которое придал Ходасевич в своей биографии такому постоянному атрибуту образа Екатерины II в поэзии Державина, как «щит» правосудия «Минервы Российской». Столь же двусмысленно выглядит трактовка Ходасевичем другого постоянного атрибута образа императрицы в скульптурном изображении Ф.И. Шубина, а именно — рога изобилия, «из которого сыплются звезды и ордена» (Ходасевич 1996 III: 270).

Ходасевич вспомнил это аллегорическое изображение в связи с характеристикой методов государственного управления Екатерины и назвал его «простодушным» (Ходасевич 1996 III: 270). Почему? Мы полагаем, что этой оценкой писатель указывал читателю на то обстоятельство, что скульптор не учел древнего символического значения рога изобилия и невольно скаламбурил. Как известно, рог изобилия, в отличие от просто рогов, символизировавших «мужской боевой дух и фаллическую силу, а также <...> плодородие, процветание и мужскую плодовитость» (Тресиддер 1999: 306), — это сосуд, символ как раз той самой женской власти, проявление которой мы заметили в связи с обсуждением образа действий Колтовской и Екатерины времени переворота 1762 года. «Считалось, что ритуальное питье из рога медовухи или вина сохраняет потенцию» (Тресиддер 1999: 306). Вообще говоря, рог изобилия в античной мифологии и в более позднем европейском искусстве — постоянный атрибут богов плодородия и виноделия, таких как Деметра (Церера), Дионис (Бахус), Приап и Флора (Тресиддер 1999: 307). Таким образом, рог изобилия в руках Екатерины II находит неожиданное соответствие в роге изобилия в руках анакреонтической красавицы «Нины»-Колтовской, «рассудительное сладострастие»5 которой вызывает «отвращение» у бога любви.

Ниже Ходасевич намекает на каламбурное значение шубинской аллегории упоминанием «временщиков», с которыми Екатерина «делилась» «властию и Россией»; ее умения «пользоваться и слабостями человеческими, и самими пороками» (Ходасевич 1996 III: 270); наконец, — присущей ей «снисходительности» к этим человеческим слабостям и понимания «и умом, и сердцем» «людей самых обыкновенных, подверженных искушениям» (Ходасевич 1996 III: 271).

В качестве конкретного примера взаимоотношений императрицы с «временщиками» Ходасевич предлагает рассмотреть, по-видимому, как наиболее показательные, сцены последних встреч с нею Г.А. Потемкина. Дело в том, что перед шубинской статуей Ходасевич, не побоимся этого слова, ставит на колени именно светлейшего князя. Произошло это событие во время упомянутого торжества в Таврическом дворце, когда императрица посетила зимний сад. «Посреди сада возвышается храм; — повествует Ходасевич, — восемь колонн из белого мрамора поддерживают его купол; серые мраморные ступени ведут к жертвеннику, служащему подножием статуи, изображающей государыню в царской мантии, с рогом изобилия. Потемкин бросается на колени пред алтарем и изображением своей благодетельницы. Екатерина сама его поднимает и целует в лоб» (Ходасевич 1996 III: 263).

Я.К. Грот, которому в данном случае не было никакого резона каким-то образом «сглаживать» информацию, дает другое описание как статуи Екатерины II, так и поведения Потемкина. Сравнить: «В этом саду, против середины или выхода галереи, устроен был небольшой открытый храм с жертвенником, на котором высилась статуя Екатерины II из белого мрамора, в античной мантии» (Грот 1997: 393). То есть никакого рога изобилия не было. А Потемкин встал на колени перед самой императрицей (а не перед ее статуей в присутствии самого оригинала!) уже в самом конце празднества, непосредственно перед ее отъездом. Здесь Грот цитирует Державина: «По окончании последнего из них <хоров, сочиненных Державиным — В.Ч.> "хозяин, — как рассказывает поэт, — с благоговением пал на колени перед своею самодержицею и облобызал ее руку, принося усерднейшую благодарность за посещение"» (Грот 1997: 395).

Теперь обратимся к сценам державинских «Записок», с интерпретацией которых Чернышевским, как мы полагаем, полемизировал Ходасевич.

Согласно биографии «Державин», государственная деятельность Потемкина напрямую зависела от личных отношений с Екатериной. Все великолепие торжества в Таврическом дворце было устроено им едва ли не с единственной целью — «вернуть себе ее сердце» (Ходасевич 1988: 134). Вот этого-то, личного, момента и не учел, по Ходасевичу, Чернышевский, когда объяснял гнев Потемкина по поводу державинского описания торжества отсутствием похвал в его адрес.

Критик не понял намека Державина в «Записках» по поводу настоящей причины вспышки светлейшего князя, который, в свою очередь, раскрывает Ходасевич. Если бы Чернышевский внимательно прочитал стихи, посвященные Потемкину в описании торжества, то обнаружил бы сходство их тона с «Фелицей». Уже И.И. Дмитриев заметил некоторую шутливость этих стихов в характеристике Потемкина (см.: Дмитриев 1985: 488). Это замечание Дмитриева посчитал справедливым Я.К. Грот. Ученый подробно его развернул в своей «Жизни Державина»: «...Потемкин являлся в нем <описании торжества — В.Ч.> каким-то смешным селадоном; например, в стихах:

Нежный, нежный воздыхатель,

позднее напечатанных под заглавием "Анакреон в собрании", выставлялись "любовные искания" Потемкина во время праздника. Уже Дмитриев поражен был в этом описании шутливою, хотя и довольно верною характеристикой вельможи, и ей-то приписывал он неудовольствие, с которым оно было принято последним. В стихах:

Он мещет молнию и громы...

не забыта привычка Потемкина вертеть ("чистить", как выразился поэт) пальцами брильянты, и тут же говорится о нем:

То крылья вдруг берет орлины,
Парит к луне и смотрит вдаль;
То рядит щеголей в ботины,
Любезных дам в прелестну шаль,
И естьли б он имел злодеев,
Согласны были б все они:
Что видят образ в нем Протеев,
Который жил в златые дни»

      (Грот 1997: 397).

От себя добавим, что эти стихи, построены по тому же самому принципу, как и стихи «Фелицы»: на контрастном сочетании «высоких» и «низких» понятий.

Мы полагаем, что указанное сходство стихов из описания торжества с «Фелицей» имел в виду Ходасевич, когда писал, вопреки Дмитриеву и Гроту, о «торжествующем и счастливом Потемкине, представленном в описании» (Ходасевич 1988: 137).

«Фелица» была создана Державиным в то время, когда Потемкин находился на пике своего могущества. Оценивая подарок Екатерины Державину за «Фелицу» с точки зрения резко изменившегося социального статуса поэта, Ходасевич пишет: «...она разом ставила Державина очень высоко, как бы вводила его в круг людей, с которыми императрица шутит» (Ходасевич 1988: 106). Но это означает также, что Потемкин в то время входил в этот круг людей. Таким образом, по Ходасевичу, подобными стихами в описании торжества Державин напомнил Потемкину то доброе старое время, когда он удостаивался «witz'ев» («шуток», «острот») императрицы (Ходасевич 1988: 106), ее человеческого, женского внимания. И вот теперь, несмотря на все его старание добиться прежнего расположения, тронуть сердце Екатерины, он не увидел ничего, кроме вежливого равнодушия «жестокой женщины» (Ходасевич 1988: 139). «Праздник не достиг цели и тем самым превратился для Потемкина в лишнее унижение. Державин невольно ему напомнил об этом» (Ходасевич 1988: 137).

Но если в момент создания стихов из описания торжества Державин, по Ходасевичу, только мог догадываться, какие глубокие душевные струны Потемкина будут ими затронуты, то уже в процессе работы над «Водопадом» (1791—1794) поэт ясно осознал «личную трагедию» князя, которой «отмечена» его смерть, и смог о ней «только намекнуть» (Ходасевич 1988: 138). Неразрывную связь судьбы Потемкина и его выдающихся подвигов с Екатериной здесь олицетворяет водопад, теряющий, в конце концов, свою мощь в «светлом сонме» (Державин 2002: 185) Онежского озера6.

Этот же намек, по Ходасевичу, содержится и в «Записках». Писатель цитирует ключевое в этом смысле указание мемуариста на положение Потемкина при дворе: «"Князю при дворе тогда очень было плохо..."» (Ходасевич 1988: 137). «Тогда» — это во время вспышки Потемкина по поводу державинского «Описания торжества...». А чуть ниже Державин вспоминает о миролюбивом отношении светлейшего князя к «Фелице» как о доказательстве присущего ему великодушия. Особенно выгодно это отношение выделяется на фоне недовольной реакции других вельмож, затронутых в оде: «Должно справедливость отдать князю Потемкину, что он имел сердце весьма доброе и был человек отлично великодушный. Шутки в оде Фелице насчет вельмож, а более на его, вмещенные, которые императрица, заметя карандашом, разослала в печатных экземплярах по приличию к каждому, его нимало не тронули или, по крайней мере, не обнаружили его гневных душевных расположений, не так, как прочих господ, которые за то сочинителя возненавидели и злобно гнали; но напротив того, он оказал ему доброхотство и желал, как кажется, всем сердцем благотворить, ежели б вышеписаные дворские обстоятельства не воспрепятствовали» (Державин 2000: 134—135). То есть неадекватная реакция Потемкина на стихи из «Описания торжества...» объясняется потерей расположения императрицы, о чем и писал Ходасевич, заметивший разницу между «торжествующим» лирическим героем стихов из «Описания торжества...» и читавшим их униженным и отвергнутым Потемкиным7.

Ниже Ходасевич педалирует мотив душевных мучений Потемкина, вызванных холодным отношением к нему Екатерины: «Потемкин метался. В те дни причудам и странностям его не было меры. При встрече народ кланялся ему с благоговением. На гуляньях он являлся, окруженный пленными генералами, офицерами и пашами. Но он знал, что подо всем этим — бездна, конец. Он пьянствовал и не находил себе места. Иногда, вырвавшись из дому, носился по городу, заезжал к малознакомым женщинам, ища утехи; открывал душу пред кем попало; слушателям казалось, что он бормочет нелепицу и сходит с ума. Потом силы его покинули — он изумлял окружающих необычайною кротостью, но ехать к армии все еще не решался: знал, что враги без него восторжествуют окончательно» (Ходасевич 1988: 140). В связи с нашей темой женской власти показательны эти безуспешные попытки Потемкина найти, может быть, замену Екатерине. Единственный человек, перед которым он мог бы открыть душу по-настоящему, оставался безжалостен.

Очевидно, что в данном состоянии болезненной экзальтации всех чувств каждый даже самый малозначащий укол со стороны любимой женщины способен вызвать и не ту реакцию, которую описывает Державин в «Записках» в сцене поручения надписи на бюст Чичагова.

А императрица, по Ходасевичу, к тому же и не шутила, как полагал Чернышевский, в подобных уединенных сценах с Державиным, но испытывала всю мощь своей женской власти на непокорном секретаре и придворном поэте. Ходасевич контаминирует пример описания уединенных разговоров Екатерины и Державина, приведенный Чернышевским, с другим, им не учтенным, в котором отчетливо проявляется заинтересованность императрицы в своем собеседнике, целенаправленность приемов ее обращения с ним: «Это странное секретарство длилось почти два года. Они ссорились и мирились. Если ей нужно было его смягчить и чего-нибудь от него добиться, она нарочно при всех отличала его, зная, что ему это льстит: "в публичных собраниях, в саду, иногда сажая его подле себя на канапе, шептала на ухо ничего не значащие слова, показывая, будто говорит о каких важных делах... Часто рассердится и выгонит от себя Державина, а он надуется, даст себе слово быть осторожным и ничего с ней не говорить; но на другой день, когда он войдет, то она тотчас приметит, что он сердит; зачнет спрашивать о жене, о домашнем его быту, не хочет ли он пить, и тому подобное ласковое и милостивое, так что он позабудет всю свою досаду и сделается по-прежнему чистосердечным. В один раз случилось, что он, не вытерпев, вскочил со стула и в изумлении сказал: — Боже мой! кто может устоять против этой женщины? Государыня, вы не человек. Я сегодня наложил на себя клятву, чтоб после вчерашнего ничего с вами не говорить; но вы против воли моей делаете из меня, что хотите. — Она засмеялась и сказала: — Неужто это правда?"» (Ходасевич 1988: 143). Показательно, что Державин говорит именно о женственной манере обращения с ним («кто может устоять против этой женщины?»); удивляется, что вся его решимость постоянно исчезает перед силой женского обаяния императрицы. И Екатерина прекрасно сознает свою неотразимость (ее добродушный смех и немного кокетливый вопрос) и всякий раз с успехом пользуется ею для своих целей.

Как человек Державин, по Ходасевичу, и был покорён Екатериной: «Он научился находить в ней обаяние, которого не знал прежде: обаяние ума, ласки, легкости, мягкости. Научился ценить ее доброту и великодушие» (Ходасевич 1988: 143). Однако всего обаяния императрицы оказалось не достаточно, чтобы заглушить осознание Державиным-поэтом разницы между созданным им идеалом и его воплощением в реальности: «Но все это было человеческое. Той богини, которую создал мечтою и воспевал двадцать лет, во имя которой стоило и прославиться, и страдать, он в ней не нашел» (Ходасевич 1988: 143). Напрасной оказалась лесть Екатерины по отношению к поэтическим способностям Державина: вместо желаемых ею новых «Фелиц» поэт написал «язвительное четверостишие» (Ходасевич 1988: 144) «Поймали птичку голосисту...» на тему свободы как необходимого условия существования искусства.

Итак, по Ходасевичу, Державин был не далек от истины, предполагая особенный интерес императрицы в его услугах. Так называемые Чернышевским честолюбивые мысли Державина только подчеркивают человеческую скромность поэта. В самом деле, чаемый им в сцене поручения надписи для бюста Чичагова пост «докладчика по военным делам» превращается в прах в свете величественного призвания поэта-пророка, которое Державин ощущал за собой и которому благоговейно следовал всю свою сознательную жизнь. Пророческое служение он завещал потомкам в «Памятнике» как единственную цель истинной поэзии. А силе женской красоты сам Державин отвел область своих человеческих, суетных желаний. Мы имеем в виду концовку упомянутого выше программного стихотворения «Признание», которое Ходасевич цитирует полностью как имеющее центральное значение в его концепции личности главного героя биографии «Державин». Вот эти стихи:

Если ж я и суетою
Сам был света обольщен, —
Признаюся, красотою
Быв плененным, пел и жен.
Словом: жег любви коль пламень,
Падал я, вставал в мой век, —
Брось, мудрец, на гроб мой камень,
Если ты не человек

      (цит. по: Ходасевич 1996 III: 353).

Подробное рассмотрение Ходасевичем ясных и естественных взглядов Державина на любовь, женскую красоту и ее роль в общественной и государственной жизни объективно работает на обнажение лицемерности морали «новых людей» в эпоху Чернышевского и Добролюбова, морали, основанной не на традиционном обожествлении идеала женственности и красоты, а на удовлетворении «материалистических» потребностей «раскрепощенной» женщины, фактически потакании ее низменным инстинктам. Мы имеем в виду прежде всего практику ménage à trois, обычную среди шестидесятников8.

В 1923 г. были опубликованы воспоминания родственницы Чернышевского В.А. Пыпиной, из которых можно было узнать о явно ненормальной обстановке в семье главного идеолога шестидесятничества. Приведем только один яркий пример из приведенных Пыпиной признаний супруги Чернышевского Ольги Сократовны по поводу ее замужней жизни: «Ольга Сократовна предалась отдаленным воспоминаниям: как сиживала она здесь, окруженная молодежью, как перегонялась на рысаке с великим князем Константином Николаевичем, закутав лицо вуалью, иногда опуская ее, чтобы поразить огненным взглядом, как он был заинтригован, как многие мужчины ее любили. "А вот Иван Федорович (Савицкий, польский эмигрант, Stella) ловко вел свои дела, никому и в голову не приходило, что он мой любовник... Канашечка-то знал: мы с Иваном Федоровичем в алькове, а он пишет себе у окна"...» (Пыпина 1923: 105). В связи с этим название статьи Ходасевича «Лопух» приобретает дополнительное значение в качестве оценки положения мужчин-шестидесятников в заключаемых ими браках.

Однако, по Ходасевичу, генезис «новой» морали шестидесятников, точнее говоря, их лицемерия, оправдываемого идеологическими соображениями, можно обнаружить уже во взглядах их кумиров — А.Н. Радищева и его окружения. Рассмотрению этого вопроса мы посвятим следующий параграф.

2.4. А.Н. Радищев и его окружение в биографии Ходасевича «Державин»

2.4.1. «Радищевский» эпизод в «Державине»: Яжелбицы — Валдай — Зимогорье. В биографии «Державин» Ходасевич прямо ссылается на повесть Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву» при описании обстоятельств командировки Державина в Яжелбицы и Зимогорье, состоявшейся в начале 1767 года. Тот, под началом двух офицеров, братьев Лутовиновых, должен был надзирать за приготовлением лошадей по случаю проезда двора в Москву. Приведем полностью интересующий нас фрагмент «Державина»: «Один Лутовинов был послан в Яжелбицы, другой — в Зимогорье. То были две станции, расположенные вблизи знаменитого Валдая, о котором Радищев писал: "Кто не бывал в Валдаях, кто не знает Валдайских баранок и Валдайских разрумяненных девок? Всякого проезжающего наглые Валдайские и стыд сотрясшие девки останавливают и стараются возжигать в путешественнике любострастие, воспользоваться его щедростью на счет своего целомудрия". Разумеется, Лутовиновы проводили все время в гостеприимном Валдае. Они либо играли в карты с проезжими, либо пьянствовали, иной раз на всю ночь запираясь в кабаке и никого, кроме девок, к себе не пуская. Державин волей или неволей делил забавы начальства. Правда, от вина он воздерживался, но карты мало-помалу его увлекли, он к ним пристрастился. Так жил он четыре месяца. Наконец, в конце марта, двор проехал, старший Лутовинов попал под суд за растраты и буйство, а Державин благополучно добрался до Москвы» (Ходасевич 1988: 45—46).

Прежде всего, обращает на себя внимание иронический комментарий Ходасевича по поводу ригористического осуждения Радищевым валдайских развратных нравов: «гостеприимный Валдай». Согласно словарю В.И. Даля, «гостеприимство» — это «радушие в приеме и угощении посетителей; безмездный <даровой — В.Ч.> прием и угощение странников или странноприимство». «Гостеприимствовать, быть гостеприимным, приглашать и угощать людей» (Даль 2002 I: 387). То есть, по Ходасевичу, валдайские «девки», что называется, «даром» (очень дешево), «угощают» путешественников как в прямом смысле — баранками, так и в переносном — так сказать, своим «целомудрием»: иначе не понятно, почему братья Лутовиновы, в данном случае, «обыкновенные смертные», без всякого сомнения («разумеется») «кинулись в омут удовольствий». Вообще говоря, вряд ли дороговизна способствовала бы популярности валдайских «промыслов»9. В таком контексте сетования «печального путешественника»10 на попытки «девок» «воспользоваться его щедростью», то есть, однозначно, кошельком, выглядят комично. В самом деле, Ходасевич своим ироническим эпитетом смещает акценты в радищевском тексте, представляет дело так, будто «путешественник» возмущается не распутством «девок», а дороговизной продаваемых ими баранок и сексуальных услуг. В таком же значении трактуется обвинение Радищевым «девок» в потере стыда, благодаря широте значения употребленной идиомы: «потерять стыд» можно и назначая чрезмерно высокую плату за свой товар. Мало того, ходасевичевская ироническая трактовка смысла радищевского текста оказывается, пожалуй, единственной более или менее приемлемой с логической точки зрения. В самом деле, если возмущение «путешественника» вызвано нравственными причинами, то почему с этой точки зрения торговля баранками должна подвергнуться остракизму?

Таким образом, Ходасевич доводит до абсурда моралистическую позицию Радищева, так сказать, оттеняя невольный каламбур, возникающий из употребления слова «баранки» в контексте осуждения половой распущенности11.

Описывая поведение братьев Лутовиновых, Ходасевич еще более акцентирует данный каламбур. Он показывает настоящие вкусы любителей валдайских увеселений: не из-за дороговизны же баранок, в собственном смысле этого слова, пострадала «щедрость» братьев! Зато в списке этих удовольствий в избытке присутствует то, что символически обозначается данным гастрономическим лакомством, плюс к этому — изобилие вина. Словом, Ходасевич контаминирует радищевские «баранки» с шубинским «рогом изобилия», дабы показать «простодушие», то есть, в данном контексте, обыкновенную безграмотность авторов этих образов в священном языке символического искусства. Любопытно, что Державин, по Ходасевичу, оказывается равнодушен как к «баранкам», в прямом и переносном смысле этого слова, так и к вину. Другими словами, как уже говорилось, Державин был устойчив к влиянию женских чар, в их пошлом, «земном» варианте. Нравственность у поэта была в крови и не нуждалась в подстегивании посредством моралистических кликов либо ригористической позы «просветителя» народа.

Как раз этого не скажешь о самом Радищеве. В данном контексте биографии Ходасевича обнажается условность позы главного героя повести «Путешествие из Петербурга в Москву», или, в более корректной для нашего исследования терминологии Белинского — шестидесятников, — «риторизм», «неискренность», «лицемерие» и т. д. самого автора этой повести (поскольку в критике 1860-х гг. было принято, как мы видели, биографическое прочтение «Путешествия...»). Покажем это, обратившись к анализу автореферентных мотивов обсуждаемой филиппики Радищева.

2.4.2. Автореферентные мотивы «валдайского» эпизода из «Путешествия...» А.Н. Радищева. В композиции «Путешествия из Петербурга в Москву» цитируемый Ходасевичем фрагмент находится в начале главы «Валдаи», посвященной осуждению бытующих в этом селе развратных любовных отношений. Преамбулой к этой теме, по-видимому, следует считать сетования отца, винящего себя, по причине полученного им в молодости венерического заболевания, в смерти сына. Описанию встречи с ним «путешественник» посвятил главу «Яжелбицы», которая предшествует «Валдаям».

Известно, что биографическая интерпретация этого эпизода принадлежит одной из первых читательниц и критиков повести Радищева — Екатерине II. В частности, она заметила, что эти страницы из главы «Яжелбицы» «описывают следствия дурной болезни, которую сочинитель имел» (цит. по: Кулакова, Западов В.А. 1974: 159).

Это мнение свидетельствует об осведомленности императрицы в том образе жизни, которую вели Радищев и его товарищи во время обучения в Лейпцигском университете. Информация этого рода содержится, в том числе, в «Житии Федора Васильевича Ушакова» (1789), принадлежащем перу Радищева. Здесь писатель признавался, что главный герой его произведения, который являлся безусловным лидером их группы, «не отъезжая еще в Лейпциг, почувствовал в теле своем болезнь, неизбежное следствие неумеренности и злоупотребления телесных услаждений» (Радищев 1949: 210) и что деньги, получаемые им и его товарищами из дома, «послужили к <их> в любострастии невоздержанию» (Радищев 1949: 218). В последнем Радищев обвиняет надзирателя майора Е.Ф. Бокума, с которым конфликтовала вся группа: «Нерадение о нас нашего начальника и малое за юношами в развратном обществе смотрение были оного корень, как то оно есть и везде, в чем всякий человек без предубеждения признается» (Радищев 1949: 218). Известно, что Ф.В. Ушаков умер 7 июня 1770 года от венерического заболевания. Другой участник группы Радищева В.П. Трубецкой умер летом 1771 года в России, «по предположению А.И. Старцева12, от болезни, полученной в Лейпциге» (Кулакова, Западов В.А. 1974: 159).

В контексте биографии Ходасевича, при обнажении автореферентности яжелбицкого эпизода, филиппика Радищева против развратных валдайских «девок» приобретает дополнительный комизм.

Дело в том, что поведение «печального путешественника» оказывается травестированным вариантом любовной стратегии другого, так называемого «русского путешественника» — жизнетворческой маски Н.М. Карамзина. Ниже будет показана пародийная переадресация Ходасевичем Карамзину иронических девизов по поводу ханжеского отношения к светской морали, которые были выражены в стихотворении последнего «Исправление» (1797). Здесь же процитируем фрагменты этого стихотворения, необходимые для доказательства выдвинутого тезиса.

В начале лирический герой Карамзина призывает своих друзей «беспутство кинуть», забыть об «утехе» «беспечной юности». Далее эта установка уточняется в деталях:

<...>
Прямым раскаяньем докажем,
Что можем праведными быть.
Простите, скромные диваны,
Свидетели нескромных сцен!
Простите хитрости, обманы,
Беда мужей, забава жен!
Отныне будет все иное:
Чтоб строгим людям угодить,
Мужей оставим мы в покое,
А жен начнем добру учить...

<...>
Искусство нравиться забудем
И с постным видом в мясоед
Среди собраний светских будем
Ругать как можно злее свет;
Бранить все то, что сердцу мило,
Но в чем сокрыт для сердца вред;
Хвалить, что грешникам постыло,
Но что к спасению ведет.
Memento mori! Велегласно
На балах станем восклицать
И стоном смерти ежечасно
Любезных ветрениц пугать —
Как друг ваш столь переменился,
Угодно ль вам, друзья, спросить?
Сказать ли правду?.. Я лишился
(Увы!) способности грешить!

      (Карамзин 1966: 238—239).

Очевидно, что обсуждаемый автореферентный сюжет в повести Радищева, прочерченный Ходасевичем, является буквальной реализацией фигурального дискурса «Исправления»: Радищев, вследствие приобретенного венерического заболевания «лишившийся способности грешить», то есть предаваться любимым «телесным услаждениям», бросился в другую крайность и стал завзятым ханжой.

Следует сказать, что это не единственная связь между образами Радищева и Карамзина в системе персонажей биографии Ходасевича. Ниже мы еще остановимся на этом вопросе в связи с обсуждением жизнетворческого поведения Карамзина в сцене знакомства с Державиным.

Указание на комизм, присутствующий в ригористической позе «печального путешественника», является сопутствующим фактором при обнажении Ходасевичем глубоко серьезного, идеологического аспекта в радищевском подходе к теме эротики. Здесь мы вплотную приблизились к рассмотрению затронутого выше вопроса о генезисе социалистической морали.

Как видим, в «Путешествии из Петербурга в Москву» Радищев предстает нравственным человеком, осуждающим собственные ошибки молодости. В этом же смысле писатель высказывается и в «Житии Федора Васильевича Ушакова», делая упор на возраст и, таким образом, в известной степени оправдывая как свое собственное развратное поведение, так и поведение своих товарищей. По Радищеву, если он и допускал безнравственные поступки, то все это — в прошлом, и потом, кто же не пробовал запретных плодов в юности? Так, описывая связь героя своего «жития» с некой разведенной дамой, имевшей виды на его довольно видное служебное положение, Радищев признается, что поступил бы на его месте и в его возрасте точно так же: «О если бы и мое пробуждение могло быть иногда таково же, если бы я паки имел не более двадцати лет! Мой друг, жалей, если хочешь, о моей слабости: но се истина» (Радищев 1949: 210).

Однако этим признаниям писателя несколько противоречат свидетельства его второй супруги Е.В. Рубановской и младшего сына П.А. Радищева. Последний писал о пристрастии своего отца к женщинам как о его постоянном качестве характера: «Он был среднего роста и в молодости был очень хорош, имел прекрасные карие глаза, очень выразительные, был пристрастен к женскому полу» (Биография А.Н. Радищева 1959: 98). А из высказывания Е.В. Рубановской можно понять, что ее муж не оставлял своим вниманием «молодых девушек» и в Сибири. Сравнить этот эпизод в биографии П.А. Радищева: «В Илимске она не давала ему упадать духом, прилежно занималась хозяйством и чужда была всяких подозрений и капризов, свойственных многим женщинам. Однажды, когда разговор зашел о ревности жен к мужьям, она сказала: "Что мне за нужды, если моему мужу нравится какая-нибудь молодая девушка, если он ее любит. Он ее не может любить больше меня. О, если б он ее любил больше меня, вот это было бы мне больно"» (Биография А.Н. Радищева 1959: 86).

Итак, по Ходасевичу, биографическая и литературная личность Радищева в данном эпизоде филиппики против распущенных валдайских нравов не совпадают, и, таким образом, утверждения шестидесятников об «искренности» автора «Путешествия из Петербурга в Москву» обнаруживают свою идеологическую ангажированность. По Ходасевичу, если искать настоящего отношения Радищева к теме эротики, то, видимо, в том же «Житии Федора Васильевича Ушакова», где главный герой, умерший от венерического заболевания, изображается как чуть ли не святой, в соответствии с жанром этого произведения, обозначенным в заголовке13. Здесь Радищев оправдывает «шалости» своего друга ради проявленных им качеств, так сказать, «борца за права человека», что, в соответствии с нашей темой, напоминает об аналогичной жизнетворческой стратегии Чернышевского, закрывавшего глаза на измены жены ради ее «демократических убеждений». В любом случае, и у Радищева, и у Чернышевского вопросы нравственности, в собственном смысле этого слова, отходят на второй план, точнее говоря, становятся темой, спекуляция на которой представляется эффективным идеологическим и политическим оружием.

В биографии Ходасевича рассмотренный валдайский эпизод является не единственным, где судьба Державина пересекается с Радищевым и его окружением. В освещении обстоятельств так называемого дела потемкинского комиссионера Гарденина писатель указывает на источник сатирических инсинуаций автора «Путешествия из Петербурга в Москву». Здесь же еще раз обнажается идеологическая тенденциозность этого произведения.

2.4.3. Круг Воронцовых как источник антипотемкинской сатиры в «Путешествии...» Радищева («Дело Гарденина»). Вообще говоря, на тенденциозность радищевских обличений указывал еще А.С. Пушкин, когда писал о них как о «горьких, возмутительных сатирах» (Пушкин 1994 XII: 33), как о «каррикатуре» (Пушкин 1994 XI: 256). Для нас особенно любопытен приведенный Пушкиным пример такой карикатуры из главы «Пешки», указывающей между прочим на небрежность Радищева в приведении фактов: «Замечательно и то, что Радищев, заставив свою хозяйку жаловаться на голод и неурожай, оканчивает картину нужды и бедствия сею чертою: и начала сажать хлебы в печь» (Пушкин 1994 XI: 256—257).

Точно так же, как будет показано ниже, Радищев сгущал краски и в описании бедственного положения солдат потемкинской армии, участвовавших в русско-турецкой войне 1787—1791 гг. По этому поводу он, в частности, писал (гл. «Спасская Полесть»): «Военачальник мой <Г.А. Потемкин — В.Ч.>, посланный на завоевание, утопал в роскоши и веселии. В войсках подчиненности не было; воины мои почиталися хуже скота. Не радели ни о их здравии ни прокормлении; жизнь их ни во что вменялася; лишались они установленной платы, которая употреблялась на ненужное им украшение. Большая половина новых воинов умирали от небрежения начальников или ненужные и безвременные строгости» (Радищев 1949: 66).

Державин, в качестве тамбовского губернатора, принимал непосредственное участие в снабжении продовольствием армии Г.А. Потемкина, и поэтому голод солдат, причиной которого, по Радищеву, была преступная нераспорядительность главнокомандующего, по-видимому, должен лежать и на его совести.

По Ходасевичу, упомянутый Гарденин был прислан Г.А. Потемкиным в Тамбовскую губернию для закупки провианта. Деньгами для этой цели его должна была снабдить казенная палата, однако ее начальник вице-губернатор Ушаков отказался это сделать, как подчеркивает Ходасевич, «имея в том свою выгоду» (Ходасевич 1988: 126). Тогда Гарденин обратился за помощью к губернатору, то есть к Державину, который формально не имел права вмешиваться в дела казенной палаты. Тем не менее, поэт посчитал своим долгом помочь Гарденину. Этими воспользовались его враги в лице того же Ушакова и покрывающего его генерал-губернатора Гудовича и послали жалобу в Сенат. Тот отреагировал в их пользу, и Державин получил выговор за превышение своих служебных полномочий. Помощь Гарденину послужила поводом для отрешения поэта от должности и предания суду.

В этом деле обращают на себя внимание, прежде всего, действия вице-губернатора Ушакова. Почему этот чиновник, вообще говоря, не только осмелился не исполнить ордера могущественного Потемкина по оказанию помощи его провиантскому комиссионеру, но и был уверен, что за этот поступок ему, так сказать, причитаются «дивиденды»? К тому же, вероятно, Ушаков был не единственным председателем губернской казенной палаты, противодействовавшим снабжению армии Потемкина продовольствием. То есть, на первый взгляд, безумный по своей смелости, поступок тамбовского вице-губернатора был заранее одобрен некой могущественной силой «сверху», заинтересованной, в конечном итоге, в подрыве авторитета Потемкина. Никакой Гудович, конечно, не мог бы обеспечить Ушакову полную безнаказанность в этом деле.

Державин в «Записках» называет в этой связи имена генерал-прокурора князя А.А. Вяземского и графа П.В. Завадовского, являвшегося другом и родственником Гудовича. Однако Ходасевич, излагая дело Гарденина, упоминает только одного «сильного» человека, которого, в данном контексте, можно причислить к высоким покровителям Ушакова-Гудовича — графа А.Р. Воронцова, соратника Радищева. Именно ему, по Ходасевичу, Гудович направил свою жалобу на действия Державина, где просил уволить поэта с занимаемой должности («"развода"» (Ходасевич 1988: 126)), «яко причиняющим "беспокойство в делах и замешательство вместо должной по службе помощи"» (Ходасевич 1988: 126).

Мы полагаем, что акцентирование Ходасевичем участия Воронцова в обсуждаемой интриге против Потемкина является аллюзией на мемуарное свидетельство Л.Н. Энгельгардта, бывшего адъютантом у светлейшего князя, по поводу доноса на его патрона, исходящего из круга Воронцовых.

По словам мемуариста, в декабре 1783 года «княгиня Дашкова, бывшая в милости и доверенности у императрицы, довела до сведения ее через сына своего, бывшего при князе дежурным полковником, о разных неустройствах в войске: что слабым его управлением вкралась чума в Херсонскую губернию, что выписанные им итальянцы и другие иностранцы для населения там пустопорожних земель, за неприуготовлением им жилищ и всего нужного, почти все померли, что раздача земель была без всякого порядка, и окружающие его делали много злоупотребления и тому подобное; к княгине Дашковой присоединился А.Д. Ланской» (Энгельгардт 1988: 234). Императрица, удостоверившись в клевете, «лишила милости княгиню Дашкову, отставила ее от звания директора Академии, а на место ее пожаловала г. Домашнева; князю возвратила доверенность» (Энгельгардт 1988: 234). Из последнего свидетельства Энгельгардта становится, между прочим, ясна кровная заинтересованность Дашковой (следовательно, ее брата), так сказать, в компенсировании Потемкиным понесенного ею материального и морального ущерба14.

Согласно «Памятным запискам» А.В. Храповицкого, подобный по содержанию донос на Потемкина был подан на высочайшее имя Н.А. Пассек в первых числах октября 1787 года, то есть в начале русско-турецкой войны: «Она писала о корыстолюбии графа Румянцева-Задунайского и что князь Потемкин-Таврический морит солдат» (Храповицкий 1990: 41)15. По логике ходасевичевского повествования в «Державине», подобные инсинуации против Потемкина исходили из круга Воронцовых. Очевидно, процитированное обвинение «печального путешественника» в адрес светлейшего князя является их вариантом.

По Ходасевичу, Державин, пекшийся в деле Гарденина о государственной пользе России, оказался жертвой антипотемкинской и, значит, антиимперской политики, которую вели Воронцовы в собственных эгоистических интересах и в интересах своей «партии»; и радищевский памфлет является частью этой политики16.

2.4.4. Борьба Державина с окружением Радищева в царствование Александра I («Указ о вольных хлебопашцах»). Аналогичная ситуация возникла в царствование Александра I: Державин в должности министра юстиции сразился с окружением Радищева за сильную государственную власть в России и за это поплатился своим портфелем.

Мы имеем в виду противодействие Державина проведению в законную силу так называемого указа о вольных хлебопашцах. Ходасевич полностью поддерживает позицию поэта в этом вопросе: «В Сенате он вслух критиковал указ о вольных хлебопашцах, говоря, что "в нынешнем состоянии народного просвещения не выйдет из того никакого блага" и что указ, сверх того, неисполним (что позже и было подтверждено событиями)» (Ходасевич 1988: 186).

Ходасевич стыкует в одном абзаце данный фрагмент своего повествования с упомянутым выше описанием твердой позиции, которую занял Державин как министр юстиции по отношению к самому Александру I, пытавшемуся противозаконно исполнить просьбу своей фаворитки М.А. Нарышкиной. При этом Ходасевич подчеркивает в поведении Державина с государем резкость и прямоту (тем более замечательные, что его положение на посту министра юстиции было крайне неустойчивым), как бы отвечая таким образом на обвинения шестидесятников в адрес поэта в низкопоклонстве и беспринципном карьеризме: «Когда государь, уступая чарам Нарышкиной, пожелал совершить незаконный поступок, Державин не только наотрез отказался ему содействовать, но и объявил с укоризною (почти слово в слово, как некогда Екатерине), что оберегает "не токмо Его закон, но и Его славу"» (Ходасевич 1988: 186).

Таким образом, в данном контексте указ о вольных хлебопашцах был столь же противозаконен, как и попытка Александра решить дело по опеке имения графини Соллогуб в пользу креатуры своей фаворитки. Ходасевич ясно намекает на взрывоопасную суть данного указа, подчеркивая его неисполнимость. В самом деле, по Ходасевичу, получается, что Александр собрался облагодетельствовать одну сторону за счет другой. Разница масштабов не меняет сути дела: «вольные хлебопашцы», как и мужья Колтовской и графини Соллогуб, по данной логике, получают земли, а помещики и, соответственно, жены, обладающие этой землей по закону, лишаются средств к существованию.

По Ходасевичу, Александр в своих решениях почти полностью зависел от окружения: «Александр находился как бы в сердечном плену у людей, которые то открыто, то хитростью, из побуждений то вовсе низких, то более возвышенных, стремились ослабить единодержавную его власть. Он сам тяготился этим пленением, но еще не смел обнаружить истинных своих мнений» (Ходасевич 1988: 185). Дело с участием М.А. Нарышкиной, несмотря на свою кажущуюся незначительность, приводится писателем как один из примеров такой зависимости, подрывающей авторитет государя и, как результат, ставящей под угрозу само существование Российского государства как империи.

В таком же плане, по Ходасевичу, следует рассматривать и указ о вольных хлебопашцах, инициированный, как было показано выше, в кругу Воронцовых, вполне возможно, при ближайшем участии Радищева. Именно в связи с противодействием Державина данному указу Ходасевич пишет о «подвохах, клевете и насмешке», посредством которых преследовали Державина его «враги» (Ходасевич 1988: 186), то есть, прежде всего, заинтересованные лица: Воронцовы и стоящий за ними Радищев. Такой клеветой и были слухи о неблаговидном поведении Державина по отношению к автору «Путешествия из Петербурга в Москву»17. Как раз в 18021805 гг., то есть в самый разгар полемики по крестьянскому вопросу, эти слухи получили наибольшее распространение (Немировский 1991: 128). А то, что они активно муссировались в кругу Воронцовых, однозначно свидетельствует письмо княгини Е.Р. Дашковой к брату, графу А.Р. Воронцову, датированное ноябрем 1793 года. Замечательна сама убежденность в представлении о Державине-доносчике: «...когда Козодавлева посадили в коммерцию, то Державин сказал при многих: "Вот какой я души человек, что я не сказал о Козодавлеве, что он участие имел в сочинении Радищева. Козодавлев против меня не благодарен, меня злословит." Державин меня и брата злословит: я имею де способ изобличить обоих и не хочу. Для чего, когда Державин, почувствовав ужас к следствиям преступного сочинения и зная прямых сочинителей, марал и клеветал честных людей? Вышеупомянутая речь мне пересказана от честного и нелживого человека, от Богдановича, при котором он говорил»18 (цит. по: Грот 1997: 459).

Характерно употребление «врагами» Державина нравственно-моралистических категорий в политических целях. Таким образом, раскрытие содержательной части их «клеветы», упомянутой Ходасевичем, приводит нас к источнику соответствующей особенности в дискурсе шестидесятников.

Чуть ниже Ходасевич обнажает в интригах «врагов» Державина источник и для такой «конструктивной» идеи в критике 1860-х гг., как утверждение о неспособности поэта исполнять должность министра юстиции. Вот как Ходасевич раскрывает происки ближайшего окружения Александра, его (окружения) мелочность и злопамятность: «Повторное предложение остаться в Совете и Сенате делалось с тонким умыслом, по наущению врагов его. Они побаивались мнения публики. Для них было бы наилучшим оправданием, если б Державин просил освободить его лишь от должности министра: тем самым признал бы он, что вообще служить хочет, но министерский пост ему не по силам. Подсылали людей и к жене его. Зная честолюбие Дарьи Алексеевны и ее любовь к деньгам, обещали Державину в виде пенсии полное министерское жалованье (16 000 руб. в год) и Андреевскую ленту — только бы он написал такое прошение. Но он подал краткую просьбу об увольнении от службы вовсе. За это убавили ему пенсии и лишили ордена.

Высочайший указ был дан 8 октября 1803 г., ровно через тринадцать месяцев после манифеста об учреждении министерств» (Ходасевич 1988: 186—187).

Таким образом, если вспомнить актуальность грибоедовского кода в биографии Ходасевича «Державин» для характеристики Воронцовых, то в разобранных эпизодах с их участием они выступили в амплуа злобных сплетников, как типичные представители «фамусовского» общества. В связи с этим афиширование Радищевым своих вольнолюбивых взглядов и приобщение к ним через посылку скандальной книги Державина, находит парадоксальное соответствие в провокационном поведении Репетилова. Ниже будет показано, что в контексте биографии Ходасевича аналогично трактуется поведение другого «русского путешественника» — Н.М. Карамзина, который на обеде у Державина сочувственно говорил о французской революции в присутствии дамы, знакомой с М.С. Перекусихиной (конфиденткой императрицы).

В связи с разбором ходасевичевской концепции личности Радищева и его «сподвижников», представленной в биографии «Державин» и полемически направленной против взглядов шестидесятников, остается еще рассмотреть образ князя Н.В. Репнина.

2.4.5. Концепция личности Н.В. Репнина в биографии Ходасевича «Державин». В тексте биографии Ходасевича имя Н.В. Репнина упоминается однажды при описании придворных обстоятельств, сложившихся для Г.А. Потемкина крайне неблагоприятно и, в конце концов, послуживших причиной его безвременной кончины. «Зубов усиливался, — пишет Ходасевич, — Репнин, с согласия императрицы, вел с турками переговоры о мире, который должен был положить конец всем потемкинским замыслам» (Ходасевич 1996 III: 265). В данном контексте Репнин, известный прежде всего как человек из ближайшего окружения наследника престола19 и, следовательно, по определению не могущий вызывать доверия у императрицы, довольно неожиданно предстает в качестве ее верного орудия в проводимой политике по усилению П.А. Зубова в ущерб влиянию Г.А. Потемкина. Каким качеством должен обладать человек, чтобы Екатерина, несмотря на его сомнительное положение при дворе, смогла доверить ему столь сложное и ответственное поручение, имеющее самое непосредственное отношение, прежде всего, к той же придворной политике? — вот первый вопрос, возникающий у читателя при знакомстве с данным фрагментом произведения Ходасевича. В поисках ответа на этот вопрос обратимся к рассмотрению действий Репнина по заключению мира с турками, которые были зафиксированы в исторических источниках.

Тот же Д.Б. Масловский сообщает о крайней спешке Репнина, опытного дипломата, в подписании мирного договора, вызванной необходимостью закончить дело до прибытия Потемкина из Петербурга. Этим обстоятельством ученый объясняет странные уступки Репнина противной стороне, идущие явно в разрез с интересами России: «...он, по выражению современника, "столь странно вел сию негоциацию, что не одними темными местами прелиминариев, но многими словесными объяснениями, на которые ссылались потом турки", дал им повод "во всяком пункте что-нибудь для себя требовать". Он согласился на 8-месячный срок перемирия, — "срок, ничем не вынужденный, так как самые доброхотствовавшие Порте дворы предлагали только 4-месячный"; по-видимому, он пошел на уступки и в вопросе о левом береге Днестра» (Половцов 2006). Потемкин, разгневанный действиями Репнина, разорвал заключенный им Галацкий договор, «потребовав сверх заявленных <в нем> условий уплату контрибуции в 20 миллионов пиастров» (Половцов 2006). Однако Репнин, согласно Д.Н. Бантыш-Каменскому, в ответ на «страшные упреки» и «угрозы» Потемкина в его адрес «с гордостью» отвечал: «Я исполнил долг свой, и готов дать ответ Государыне и Отечеству» (Половцов 2006).

Д.Б. Масловский также сообщает, что Екатерина, в свою очередь, была удовлетворена действиями Репнина и потребовала от Потемкина передать ему свое высочайшее благоволение20, чем, конечно, окончательно раздавила гордость светлейшего князя.

Все же вмешательство в это дело Потемкина возымело свое действие: его ссора с Репниным состоялась 1 августа 1791 года, на следующий день после подписания Галацкого договора, а уже через несколько месяцев, в октябре-декабре, были начаты другие переговоры с турками, приведшие к заключению так называемого Ясского мирного договора. Документы, подписанные Репниным в Галаце, в последующей исторической литературе стали трактоваться как «предварительные условия мира между Россией и Портой»21. Сам же Репнин по окончании войны «оказался не у дел и поселился в своем подмосковном имении Воронцове, где и провел зиму» (Половцов 2006: статья Д.Б. Масловского о Репнине).

Итак, Репнин, как намекает Ходасевич, в своих действиях руководствовался прежде всего личными приказами Екатерины, даже если видел, что эти приказы наносят объективный вред его Отечеству. Если употребить, как мы полагаем, подразумеваемый в комментируемом месте ходасевичевского повествования грибоедовский код, то Репнин видел свой долг в молчалинском «прислуживании» конкретным вышестоящим лицам: в деле Галацкого договора — Екатерине, в других случаях — Павлу либо Н.И. Панину и т. д. Служба «делу», то есть здесь — славе России, как ее понимали Чацкий или, в интерпретации Ходасевича, Державин и Бибиков, для Репнина была не характерна. Он ни за что не стал бы противоречить императрице в случае нарушения ею своего монаршего долга быть гарантом законности и благосостояния государства, как это делал неоднократно Державин. Екатерина могла запомнить это, по Грибоедову, весьма для нее симпатичное свойство натуры Репнина еще по его действиям в Польше, где тот отличился в роли безукоризненного исполнителя ее инструкций, оказавшихся вредными по своим последствиям22.

Еще очевиднее «молчалинство» Репнина, подаваемое по контрасту с независимой позицией Державина, проявляется в том эпизоде биографии Ходасевича, где описываются действия поэта, попавшего в немилость у Павла в результате своего нетактичного ответа. Напомним, что в критике 1860-х гг. этот эпизод оказался в числе наиболее обсуждаемых и приводился в качестве примера низкопоклонства и лести Державина по контрасту с высоконравственным поведением Репнина.

По Ходасевичу, Державин обратился за помощью к Репнину против своей воли, под давлением супруги Дарьи Алексеевны и друзей — Капниста и Львова. При этом адресат обращения поэта заменяется наречным образованием «туда-сюда», которое в контексте указанной двойственной позиции Репнина в отношении Павла и Екатерины может при желании рассматриваться как ее символическое обозначение: «Державин сунулся было туда-сюда, но нигде помощи не нашел» (Ходасевич 1988: 160).

Сам поэт даже в столь критическом положении был поглощен метафизическими размышлениями на тему, зафиксированную в названии его стихотворения «Бессмертие души». Ходасевич цитирует из него строфу, в которой ярко выражается отстраненное отношение лирического героя Державина к «делам житейским» (Ходасевич 1988: 160), то есть, в данном случае, — к поискам примирения с Павлом, актуальным для его близких.

Отколе, чувств по насыщенье,
Объемлет душу пустота?
Не оттого ль, что наслажденье
Для ней благ здешних — суета,
Что есть для нас другой мир, краше,
Есть вечных радостей чертог?
Бессмертие — стихия наша,
Покой и верх желаний — Бог!

      (цит. по: Ходасевич 1988: 160).

Ниже Ходасевич вступает в открытую полемику с критиками, обвинявшими Державина в лести в связи с написанием оды «На новый 1797 год», то есть в свете нашей теме — прежде всего с шестидесятниками: «За нее Державина ославили льстецом, — обвинение незаслуженное. Державин видел еще лишь начало царствования, ознаменованное, при всех резкостях, рядом великодушных поступков и благих начинаний» (Ходасевич 1988: 160). В ряду перечисляемых Ходасевичем «великодушных поступков» Павла, воспетых Державиным в этой оде, для нас особенно актуальна амнистия пленным полякам, в том числе их вождям Костюшко, Потоцкому и Немцевичу, а также — Радищеву и Новикову.

Свою настоящую остроту данный эпизод биографии Ходасевича приобретает с учетом негативной контрастной пары к образу Державина в лице князя Н.В. Репнина.

Как известно, Репнин был видным масоном, выделяющимся своей благочестивостью даже среди других членов ложи23. В процитированном выше стихотворении Державина выражаются как раз те общечеловеческие, христианские идеи, которые были особенно актуальны для масонов24. Державин, по Ходасевичу, если бы не давление со стороны супруги, реализовал бы их даже в ситуации опалы, точнее говоря, «бросил все это дело <поисков примирения с Павлом — В.Ч.>, стал бы писать стихи» (Ходасевич 1988: 160), подобные «Богу» либо «Бессмертию души». Какую же позицию в связи с этим занимал Репнин? неужели он добился расположения Павла своим благочестивым поведением и соответствующими размышлениями? но почему, в таком случае, Державин не смог ими достучаться до сердца императора? — к таким и подобным вопросам подводит Ходасевич читателя, воспринявшего замечание писателя по поводу знаменитой сцены аудиенции Державина у Репнина, явно несоразмерное по своей беглости значимости эпизода, как указание на необходимость учета «репнинского» подтекста в данном фрагменте биографии.

Вот как Д.Б. Масловский описывает поведение Репнина по отношению к Павлу (заметим от себя, что Репнин так поступает добровольно): «Зная непостоянный и подозрительный характер Павла, Репнин, однако, зорко следил за тем, чтобы закрепить за собой его милость. Находясь в Петербурге, он усердно посещал лекции тактики пресловутого Каннабиха, которыми справедливо гнушались остальные "Екатерининские" генералы, до виртуозности усвоил гатчинские приемы, доведя свое умение салютовать эспантоном до такой степени, что достойным соперником ему в этом искусстве являлся лишь сам Император; тщательно сторонился всех, кто был неприятен Павлу или хотя бы мимолетно навлекал его гнев. Этими путями ему удалось не только сохранить расположение Государя, но даже приобрести некоторое на него влияние» (Половцов 2006).

Таким образом, Державин, навлекший на себя гнев Павла, был явно не ко двору у Репнина; оказался жертвой его придворной эгоистической политики. Репнин, в изображении Ходасевича, оказывается плохим миротворцем: он не примирил поэта с императором, и он же не до конца примирил Россию с Турцией, а еще раньше поссорил ее с Польшей. В последнем случае, как было сказано, он действовал скорее как боевой генерал в оккупированной стране, чем прославленный своим искусством дипломат, призванный воплотить в жизнь миротворческие проекты императрицы25.

Выше мы объясняли малоэффективную службу Репнина в Польше и в Галаце пониманием им своего долга как буквального выполнения инструкций императрицы, или в грибоедовском коде — его «молчалинской» «бессловесностью», понимаемой в прямом смысле этого слова. Однако проводимая Ходасевичем тематическая связь между «миротворческими» действиями Репнина в отношении Державина и Павла, с одной стороны, и в отношении Екатерины и ее ближайших соседей, с другой, заставляет нас взглянуть на его службу в ином свете, а именно — с точки зрения глубинной установки подобного «молчалинского» поведения, скрытого в нем «тартюфства» (ханжества).

В самом деле, судя по приведенному выше набору правил поведения Репнина в отношении Павла, чересчур высокомерное обращение с опальным Державиным стоит в одном ряду с такими явно утрированными жестами, как демонстративный интерес к лекциям Каннабиха, салютование эспантоном и нахождение в строю с садовниками и камер-лакеями Павла. То есть Репнин откровенно играл на человеческих слабостях императора, имея в том свою выгоду. Если следовать проведенной Ходасевичем аналогии, то точно так же он поступал и по отношению к Екатерине: играя на ее имперских мечтаниях, как-то соединенных с просвещенческими иллюзиями эпохи «Наказа», как в случае с Польшей, или — на ее поздней страсти к П.А. Зубову, как в случае Галацкого договора, подчеркнуто безукоризненным исполнением утрировал ее инструкции, делая очевидными для всех их вредные последствия.

В грибоедовском коде ходасевичевскую интерпретацию указанной установки поведения Репнина можно описать известным «молчалинским» правилом, согласно которому игра на человеческих слабостях «полезного человека» позволяет добиться его расположения и, в конечном итоге, приводит к жизненному успеху26.

Таким образом, Ходасевич посредством грибоедовского кода переадресует обвинение в низкопоклонстве, лести и лицемерии, выдвигаемое шестидесятниками в адрес Державина, их кумиру — князю Н.В. Репнину. В этой связи писателем обнажается тенденциозность их интерпретации оды Державина «На новый 1797 год». Оказывается, критики демонстративно проигнорировали позитивный аспект деятельности Павла в начале царствования, который нашел отражение в данной оде Державина и, следовательно, обвинение в лицемерии может быть направлено и в их адрес.

Остается еще рассмотреть полемику Ходасевича с интерпретацией в критике 1860-х гг. поведения Державина в эпизоде его споров с Н.Ф. Эминым в присутствии П.А. Зубова. Этот разбор мы используем как своеобразный «пуант» ко всему данному разделу.

2.5. Взаимоотношения Зубова и Державина в оценке Ходасевича

В общем контексте биографии «Державин» Ходасевич перераспределяет роли Зубова и Державина, которые были предложены Чернышевским и другими критиками 1860-х гг. («хозяин» и по-детски горячащийся поэт, соответственно). Писатель творчески переосмысливает характеристику Державиным собственного поведения как менторскую позу, принятую им ввиду своей целесообразности. Ведь даже Екатерина не могла придумать лучшего противоядия от «шалостей» своего любимца, который изображается Ходасевичем как инфантильный, избалованный и капризный ребенок, чем пропедевтико-педагогический «тренинг»: совместное чтение Плутарха, чьи книги считались настольными в эпоху расцвета европейской салонной культуры. Между прочим, как уже было упомянуто выше, по Ходасевичу, роль Державина при Зубове мыслилась Екатериной именно как воспитательная и образовательная27. К этой идее ее подтолкнула ода «Изображение Фелицы», которую поэт поднес Зубову, как подразумевается Ходасевичем, в качестве «наставления» о должном отношения к особе государыни. Так что педагогические установки Державина-автора названной оды императрица оценила сполна и, судя по менторскому поведению поэта хотя бы в сцене споров с Эминым, не ошиблась в своем расчете по поводу адекватной позиции его биографической личности28.

Итак, хотя Ходасевич пропускает в своем повествовании саму сцену споров с Эминым, однако таким образом ставит фигуры Державина и Зубова друг по отношению к другу, что исключает всякую возможность двусмысленного толкования и данной сцены. Изображение им Державина как ментора и Зубова как мальчишки-«шалуна» неминуемо приводит читателя, познакомившегося с трактовкой Чернышевским и другими критиками-шестидесятниками соответствующего эпизода «Записок», к следующему заключению. Очевидно, что взрослый и серьезный человек, к тому же выполняющий сложное и ответственное педагогическое поручение императрицы, не может забыться до такой степени, как это представляет автор «Прадедовских нравов». Этот автор либо плохо представляет себе предмет, о котором судит, либо подходит к нему с какой-то предвзятой, невероятной и фантасмагорической точки зрения.

Подведем общий итог данного раздела.

Итак, Ходасевич показал тенденциозность Чернышевского и других критиков 1860-х гг., неизменно характеризовавших Александра I и его сподвижников-реформаторов, в число которых входил и Радищев, как мудрых и просвещенных государственных деятелей, а Державина — как «дикого» и необразованного человека. Писатель переадресует окружению Радищева то самое обвинение в клевете, которое в нем выдвигалось в адрес Державина. В интерпретации Ходасевича, Державин оказывается выше страстей в своем твердом соблюдении закона, в отличие от шестидесятников во главе с Чернышевским и их кумиров из окружения Радищева: те и другие мнили себя «просветителями» народа, а в своей личной жизни были в полной зависимости от капризов очаровавших их женщин. В упомянутом изображении «мудрого» Александра они выдавали желаемое за действительное, наводили «глянец» на реальные мотивы его поступков, приписывая решающую роль идеям «образованности» и «общественного служения», точно так, как Чернышевский в цитированных дневниковых фрагментах стремился заместить свою страсть идеей женского «раскрепощения». Но, в таком случае, кто же «дик» и «необразован» — Державин или его критики-разночинцы? К такому риторическому вопросу подводит Ходасевич читателя своей интерпретацией разобранных выше эпизодов служебной карьеры Державина.

Если распространить символическое значение названия ходасевичевской статьи о Чернышевском («Лопух») на шестидесятническую критику, занимавшуюся оценкой личности и творчества Державина и олицетворяемой ими эпохи Екатерины Великой, в целом, то можно придти к следующему выводу. Ходасевич не только опровергает трактовку Чернышевским и другими критиками 1860-х гг. служебной и поэтической деятельности Державина как «дикой» и «невежественной», обусловленной карьерными соображениями, но и подвергает сомнению саму способность этих критиков правильно судить о жизни и разбираться в человеческих отношениях. Во всяком случае, по Ходасевичу, «лопуху» так же далеко до императорских парков, как социалистической жизнетворческой модели поведения, возникшей впервые среди шестидесятников, до «прадедовских нравов» державинской эпохи.

* * *

Подведем общий итог данной главы.

Мы старались показать на конкретных примерах полемический дискурс Ходасевича по поводу традиционного представления о неадекватности биографической и литературной личности Державина. Одним из авторов этого представления был, по указанию Ходасевича, Пушкин как автор «Истории Пугачева».

Создав в статье «Пушкин о Державине» пародийную маску «историка», Ходасевич указал читателю на принципиальную «некорректность» «наукологического» подхода к данному сочинению Пушкина. Посредством акцентирования художественных особенностей державинского сюжета «Истории Пугачева» Ходасевич обозначил его комический план. Пушкин, гротескно заостряет такие качества характера Державина, как тщеславие и самомнение, не соответствующие его реальному поведению в минуты смертельной опасности. По Пушкину, биографический Державин во время пугачевщины оказывается не более чем травестированным вариантом созданной им в поэзии «высокой» и «героической» литературной личности.

То же самое следует сказать по поводу акцентирования Пушкиным тех черт характера Державина, которые мы условно назвали «руссоистскими»: то есть, прежде всего, его неуживчивости и конфликтности, проистекающих из нежелания руководствоваться в своем поведении в «быту» принятыми нормами. В конце концов, Пушкин показывает, что Державин как «Пророк» в своих стихах в плане реальном оказывается упрямым, непереносимым и не понятным окружающими людьми чудаком.

Таким образом, Пушкин ориентировался в своем изображении деятельности Державина во время пугачевщины на жизнетворческую модель личности поэта.

В нашем исследовании мы исходили из допущения, что Пушкин пародийно акцентировал в державинском сюжете «Истории Пугачева» соответствующие мотивы «Записок», созданных реальным прототипом его героя.

Историки-позитивисты и критики 1860-х гг. во главе с Чернышевским также заметили разницу между героями «Записок» и лирики Державина. Историки попытались «сгладить», по их мнению, негативный эффект, производимый от чтения мемуаров поэта. Критики 1860-х гг. этот эффект постарались усилить. По их мнению, Державин в своей лирике был не искренен, и автобиографические признания поэта служат лишним тому подтверждением. Мужество мемуариста, целенаправленно представившего свою деятельность в комическом плане, была не замечено ни историками, ни критиками. Данная позиция Державина как автора «Записок» мотивировалась внелитературными причинами: либо небрежным отношением к документальным источникам, либо наивностью, простотой, общей «дикостью» понятий.

Ходасевич полемизировал с данными представлениями, выдвинув тезис о сущностном различии биографической и литературной личности Державина. При этом он воспользовался формалистским понятием «эволюция стилей», которое, в частности, подразумевает автономность понятий литературной и биографической личности писателя. Однако этим «приемом» Ходасевич решал не столько задачи, рассматриваемые в ракурсе «поэтики», дисциплины, как известно, «поднятой на щит» формалистами, сколько вопросы нравственного и, мы бы даже сказали, религиозно-метафизического порядка.

По Ходасевичу, литературная и биографическая личность Державина, при всем своем различии, по своей значимости были адекватны друг другу. Об этом свидетельствует хотя бы высокая оценка писателем государственной службы заглавного героя своей биографии, совершенно равноправной по своему религиозному пафосу его поэтической деятельности29.

Пушкин и его «последователи», как показывает Ходасевич, не учли этого, так сказать, «четвертого измерения» служебной деятельности Державина, «Боговдохновенного поэта» и не менее «Боговдохновенного строителя» новой могучей России; проигнорировали высокий, трагический план, неизменно сопутствующий подобной деятельности Божьего избранника. «Пророк» в поэзии, обретший свой Дар от Бога, и «человек» в жизни, в своих поступках руководствующийся ее законами, установленными, в конечном итоге, тем же Богом, — такова позиция Державина в писательской иерархии Ходасевича. И эта позиция уникальна. В представлении Ходасевича, Державин буквально богоподобен, в пределах, доступных смертному человеку и гениально обозначенных в самой знаменитой оде поэта «Бог». «Божественное сыновство человека» (Ходасевич 1988: 109), — Так определяет Ходасевич открывшуюся Державину в поэтическом парении гармоническую связь между его биографической и литературной личностями, выражаясь в других терминах, связь между поэтической и человеческой ипостасями цельной и неделимой личности.

Примечания

1. См.: Ходасевич 13.07.1932.

2. О теоретическом подходе к любви людей типа Чернышевского писал также сотрудник «Возрождения» Н. Чебышев, когда делился с читателями своими впечатлениями от книги Т.А. Богданович «Любовь людей 60-х годов» (1929): «У людей этого толка ускользала вся подсознательная сторона жизни. Они просто не хотели ее знать. Старались втиснуть жизнь в построенное от чистого разума учение. Туда же втиснуть и душу любимой женщины, сложные отношения мужа и жены, в большинстве случаев осложняющиеся еще детьми» (Чебышев 1929).

3. В портрете Колтовской Ходасевичем акцентируется цвет глаз посредством повтора. Что касается голубых глаз Екатерины, то это общеизвестная деталь портрета императрицы. Вспомним хотя бы пушкинскую точку зрения по поводу самых красивых черт во внешности Екатерины, выраженную в «Капитанской дочке»: «...голубые глаза и легкая улыбка имели прелесть неизъяснимую» (Пушкин 1994 VIII: 371).

4. Вот как излагаются обстоятельства этого дела в «Записках» Державина: «Государь в угодность своей фаворитке Нарышкиной, которая покровительствовала графа Соллогуба, против законов приказал от жены его отобрать имение, отданное им ей записью, и наложить опеку на оное без всякого в судебных местах о том производства. Как это было против коренных законов и самого его о министерстве манифеста, которым точно запрещено в Сенате производить дел, не бывших в суждении нижних инстанций, а также имений, кроме малолетних и безумных, в опеку не брать, то Державин выписал те законы и представил государю, сказав, что он долгом своим поставил оберегать не токмо его законы, но и славу» (Державин 2000: 256).

5. Так определил Ходасевич ведущий эмоциональный план анакреонтической поэзии XVIII века. Именно поэтому, по мнению писателя, Державин не воспользовался анакреонтической поэтикой для изображения своей любви к Екатерине Яковлевне. Сравнить: «Но рассудительное сладострастие анакреонтической поэзии ничего не имело общего с любовью к Пленире. Рано усвоив анакреонтические образы и приемы, Державин все же не применял их для изображения своей любви» (Ходасевич 1996 III: 301).

6. Так мы трактуем следующую ходасевичевскую формулировку одной из тем «Водопада»: «...об олицетворенном в Екатерине государственном эгоизме России, в который все личные судьбы и подвиги впадают, как водопадные реки в озеро...» (Ходасевич 1988: 139). По Ходасевичу, реальным поводом для этого олицетворения могло послужить одно из украшений сада при Таврическом дворце, специально сделанное к торжеству, а именно — искусственно созданный водопад. Во всяком случае, в описании приготовлений к торжеству писатель акцентирует эту деталь, цитируя статью «Потемкинский праздник из рукописи современника»: «..."прямым путем протекавшей речке дали течение извилистое и вынудили из ней низвергающийся водопад, который упадал в мраморный водоем"» (Ходасевич 1988: 134). Характерно, что Грот, опубликовавший эту статью, в собственном описании торжества эту символическую деталь не упоминает.

7. «Разница между торжествующим и счастливым Потемкиным, представленным в описании, и тем глубоко несчастным, который его читал, была нестерпима» (Ходасевич 1988: 137).

8. Об этом можно прочитать в книге: Паперно 1996.

9. Кстати говоря, известно, что А.Н. Вульф (близкий приятель А.С. Пушкина и завзятый эротоман), называл валдайских бараночниц «дешевыми красавицами» (Набоков 1998: 615).

10. Такой термин по отношению к герою «Путешествия из Петербурга в Москву» употребляет А.А. Архангельский, автор предисловия к современному школьному изданию произведений Радищева (см.: Радищев 2000: 5).

11. Как известно, каламбурное значение слова «баранки», возникающее в контексте обсуждаемой филиппики Радищева, обыгрывал уже А.С. Пушкин в стихотворном послании С.А. Соболевскому от 9 ноября 1826 года. Здесь поэт описывал собственную поездку по маршруту радищевского «путешественника», употребляя гастрономические термины в непристойном значении. В последней строфе адресату послания рекомендуется при проезде через Валдай купить к чаю баранок «у податливых крестьянок» (Пушкин 1994 XIII: 303). Онегин во время своего путешествия купил в Валдае «у привязчивых крестьянок» «3 связки баранок» (Пушкин 1994 VI: 496). В этой связи В.В. Набоков в своем «Комментарии к "Евгению Онегину"» пишет о «лукавой попытке Пушкина тайком протащить в "Путешествие Онегина" тень Радищева» (Набоков 1998: 615). Характерно в связи с нашей темой, что советские комментаторы Н.Л. Бродский и Ю.М. Лотман обходят молчанием эротический подтекст указанной покупки Онегина.

12. Автор книги «Университетские годы Радищева», вышедшей в свет в издательстве «Советский писатель» в 1956 году.

13. По-видимому, именно этим парадоксом было вызвано обвинение Державина в адрес Радищева по поводу незнания русского языка. См. сноску 417.

14. Кстати говоря, по свидетельству того же Энгельгардта, сам полковник Дашков, командовавший полком в начале второй русско-турецкой войны, своими действиями довел солдат до крайности: «При командовании же полком князем Дашковым, солдаты во многом претерпевали нужды, для продовольствия провианта и фуража он принимал деньгами и задерживал их; то же случалось и с жалованьем; хотя через некоторое время оно и отдавалось, но не в свое время; лошади были худо накормлены, отчего в переходах в Польше бралось множество подвод, почему беспрестанно на полк были жалобы, а во время кампании к полковому обозу наряжались солдаты, чтобы в трудных местах пособлять взвозить на горы. Чтобы нижние чины не роптали, князь дал поползновение к воровству, чем по времени Сибирский полк получил дурную молву; полковник имел пристрастие к некоторым офицерам, зато другие были в загоне и претерпевали разные несправедливости» (Энгельгардт 1988: 253).

15. Екатерина весьма жестко оценила эти инсинуации: «Говорено о Пассековой: "Она стоит того, чтоб ее запереть, но по старости ея лет, пусть свой век доживает"» (Храповицкий 1990: 41). Этот разговор произошел 6 октября, а 14 октября императрица сказала по поводу доноса Н.А. Пассек: «"Она бы при Императрице Анне высечена была кнутом, а при Императрице Елисавете сидела бы в Тайной; есть такие письмы, кои надлежало сжечь и не можно отдать Шешковскому"» (Храповицкий 1990: 43).

16. Известно, что Екатерина в этой связи говорила о масонских взглядах Радищева. См. следующую запись Храповицкого, датируемую 26 июня 1790 года: «Говорено о книге Путешествие из Петербурга до Москвы: тут рассевание Французской заразы: отвращение от начальства; автор Мартинист...» (Храповицкий 1990: 226). Напомним, что А.Р. Воронцов также был масоном.

17. В верности этой сплетни сам А.Н. Радищев был твердо уверен (Биография А.Н. Радищева 1959: 105). Сравнить комментарий Д.С. Бабкина: «Экземпляр книги, подаренный Радищевым Державину, был отобран от последнего Петербургской управою благочиния и передан в Тайную экспедицию Шешковскому» (Биография А.Н. Радищева 1959: 120). Он же свидетельствует, что среди автографов Державина цитированная выше эпиграмма на Радищева не обнаружена (Биография А.Н. Радищева 1959: 120). Впрочем, эти данные, опровергающие достоверность слухов о неблаговидном поведении Державина по отношению к Радищеву, приводил уже Грот в «Жизни Державина» (см.: Грот 1997: 457—460).

18. Из этого же письма можно узнать о мнении Державина по поводу писательских способностей Радищева: «Однажды, когда мы были в Российской академии, Державин, говоря о том, что у нас вообще плохо знают русский язык и не вполне понимают значение слов, а все-таки хотят быть писателями, сказал мне, что недавно прочел глупую книгу Радищева об одном из умерших друзей его (Ушакове) и спросил, читала ли я эту книгу. Когда я отвечала отрицательно, но заметила, что едва ли она глупа, так как автор неглуп, то он послал за нею и дал мне ее. По прочтении книги я увидела ясно, что автор старался подражать Стерну, сочинителю "Чувствительного путешествия", что он читал Клопштока и других немецких писателей, но не понял их, что он запутался в метафизике и сойдет с ума» (цит. по: Грот 1997: 459). См. также сноску 412.

19. Д.Б. Масловский, автор статьи о Репнине в биографической энциклопедии А.А. Половцова, пишет по этому поводу: «Связь его с Павлом была давней и крепкой. Он был едва ли не первым советником Цесаревича по делам военным; он принимал деятельное участие в гатчинских экзерцициях, во время своих наездов в Петербург, не гнушаясь становиться в строй рядом с садовниками и камер-лакеями Павла. Их переписка поддерживалась постоянно и носила всегда сердечный характер. Еще незадолго до вступления на престол, будущий Император писал Репнину (13 февраля 1796): "О себе я буду говорить только с единственной целью просить Вас убедиться в чувствах, с которыми я есть и буду всю жизнь, даже если бы Вы и не желали этого от меня, Вашим искренним другом"» (Половцов 2006).

20. Д.Б. Масловский приводит в этой связи следующий письменный отзыв Екатерины по поводу заключенного Репниным мира: «С особливым удовольствием усматриваем, что помянутый генерал удовлетворил доверенности, от Вас на него возложенной, предохранением в полной силе всех тех условий, которые мы непременными в основание мира полагали; не меньше и в пунктах перемирия принял он осторожности, нужные на случай, буде бы, вопреки всякому чаянию, оказалось недобрые намерения турецкие, и потому поручаем Вам изъявить ему наше монаршее благопризнание» (Половцов 2006).

21. См., например, статьи «Галац» в энциклопедии Брокгауза и Ефрона и «Ясский мирный договор» в Большой Советской энциклопедии.

22. Вот как Масловский комментирует удаление Репнина из Польши: «Необходимость удаления его сознавалась одинаково ясно и им самим, и Императрицей, и Паниным. Но прямое отозвание было бы слишком явным — для поляков — проявлением слабости и слишком явной несправедливостью по отношению Репнина, деятельность которого в Польше явилась только точным выполнением предначертаний Императрицы, парализовать вредные последствия которых он был в полной мере бессилен, при всем своем искусстве и проницательности» (Половцов 2006). Например, известно, что Репнин оценивал план императрицы по уравнению прав православных в католической Польше, ставший, в конце концов, одним из главных камней преткновения российской политики в этой стране, как вполне бесперспективный. Об этом он писал Н.И. Панину: «Повеления, данные по диссидентскому делу, ужасны; истинно волосы у меня дыбом становятся, когда думаю об оном, не имея почти ни малой надежды, кроме единственной силы, исполнить волю Всемилостивейшей Государыни» (Половцов 2006). Тем не менее, Репнин взялся исполнить это дело, наводя порядок, что называется, «огнем и мечом». Результатом его усилий стал так называемый Варшавский договор 1768 г., уравнивающий права диссидентов. Это привело к русско-польской войне и к последующему первому разделу Польши.

23. По словам другого известного масона И.В. Лопухина, Репнин «был один из тех великих мужей, истинных героев, любителей высочайшей добродетели, которых деяния читают в истории с восторгом удивления и коих величию не понимающие совершенства добродетели не имеют силы верить» (цит. по: Половцов 2006: статья о Репнине Д.Н. Бантыш-Каменского).

24. См. об этом, напр., в работе: Кукушкина 2002. Исследовательница устанавливает тематические связи между такими религиозно-философскими стихотворениями Державина (по Ходасевичу, идеологически родственными «Бессмертию души»), как ода «Бог» и «Река времен в своем стремленьи...» и масонской поэзией М.М. Хераскова.

25. Согласно Д.Б. Масловскому: «Польша видела в нем не дипломата дружественной державы, а генерала вражеской армии в захваченной, но не покоренной еще стране. Борьба против него стала, в глазах шляхты, борьбой за свободу Польши, ради которой забыты были даже недавние религиозные распри» (Половцов 2006). В этой связи парадоксально, что А.И. Бибикову, известному прежде всего своим боевым искусством, пришлось исправлять дипломатические огрехи Репнина. Мы имеем в виду пушкинскую характеристику деятельности Бибикова в Польше, данную в «Истории Пугачева»: «В 1771 году он назначен был, на место генерал-поручика Веймарна, главнокомандующим в Польшу, где в скором времени успел не только устроить упущенные дела, но и приобрести любовь и доверенность побежденных» (Пушкин 1994 IX: 32). Между прочим, согласно М. Полиевктову, автору статьи о Бибикове в биографической энциклопедии А.А. Половцова, Бибикову также было не по душе возложенное на него поручение в Польше, тем не менее, в отличие от Репнина, он исполнил его со славой для своей Государыни и Отечества. В подтексте биографии Ходасевича обозначенное противопоставление фигур Бибикова (а через него — Державина) и Репнина, несомненно, играет конструктивную роль.

26. Как известно, по Молчалину, у каждого свой «интерес»: служебная лень — у Фамусова, романтические мечтания — у Софии, у Хлёстовой — это чуткое внимание к ее старости и одиночеству.

27. «Общество Державина она, очевидно, считала полезным для маленького чернобрового шалуна; она вообще заботилась об образовании своих любимцев: читала с Ланским Альгаротти, с Зубовым Плутарха...» (Ходасевич 1988: 132).

28. Другой вопрос, что императрица, как было показано выше в связи с обсуждением сатирического изображения Ходасевичем ее «софийного» начала, очевидно, ошибалась в конкретном содержании деятельности Державина при особе фаворита.

29. См. рассуждение Ходасевича на тему соотношения государственной и поэтической деятельности Державина в издании: Ходасевич 1988: 100—103.

© «Г.Р. Державин — творчество поэта» 2004—2024
Публикация материалов со сноской на источник.
На главную | О проекте | Контакты