Взгляд 1: «На небо скромный взор»
В статье Александра Поупа «О препровождении времени в распространении своих познаний», неоднократно переводившейся на русский язык в последние годы XVIII века, прожитая человеком жизнь предстает пространным пейзажем — бесплодной пустыней или, напротив, «златовидной нивой»:
- Коль отличное зрелище являет протекшее время жизни человеку поседевшему в изучении истины и в творении добрых дел от того, какое представляет оное человеку состарившемуся в невежестве, суетах или порочных делах! Последний ничего не усматривает во всем своем, так сказать, владении, кроме голых и стремнистых гор, безплодных пустынь и страшных вертепов водворяющих в сердце его грусть и ужас, между тем, как другой всюду окрест себя видит прелестями исполненные и цветоносные долины пресекаемые прекрасными дубравами, излучистыми струями и златовидными нивами являющими всюду полезное с приятным.
(Зеркало Света 1786, 2451)
Пейзаж, рисуемый в начальных строфах «Жизни Званской», насквозь аллегоричен. «Картина Жизни Званской» лишь постепенно встает за набором поэтических клише. Если первые три строфы стихотворения являются своеобразным конспектом образов и мотивов, связанных с горацианским топосом Beatus Ille, то следующие четыре полны перекличек с русскими поэтами предшествующего столетия — от Кантемира до Сумарокова. Знаком подобной преемственности становится взгляд, пропускающий окружающую реальность сквозь призму «готовых» слов и выражений:
Восстав от сна, взвожу на небо скромный взор;
Мой утренюет дух Правителю вселенной;
Благодарю, что вновь чудес, красот позор
Открыл мне в жизни толь блаженной.
Пройдя минувшую, и не нашедши в ней,
Чтоб черная змия мне сердце угрызала,
О! Коль доволен я, оставил что людей,
И честолюбия избег от жала!
Дыша невинностью, пью воздух, влагу рос,
Зрю на багрянец зарь, на солнце восходяще,
Ищу красивых мест между лилей и роз,
Средь сада храм жезлом чертяще.
Иль накормя моих пшеницей голубей,
Смотрю над чашей вод, как вьют под небом круги;
На разноперых птиц, поющих средь сетей,
На кроющих, как снегом, дуги.
[Курсив мой. — Т.С.]
В поэзии XVIII столетия заря не может не быть багряной (вспомним хрестоматийные строки Ломоносова из оды 1747 года: «И се уже рукой багряной / Врата отверзла в мир заря, / От ризы сыплет свет румяный / В поля, в леса, во град, в моря»). В «видеоряд» это словосочетание переводили, как правило, те, кто пародировал Ломоносова, — от Сумарокова до Вяземского. Взор, брошенный Державиным «Жизни Званской» «на багрянец зарь», принадлежит риторической традиции, но призван ее оживить. Несмотря на то, что сам по себе пейзаж «утренних» строф еще совершенно словесен, зрение как тема выходит здесь на первый план.
«Скромный взор», обращенный к «Правителю вселенной» («мой утренюет дух»), — державинский вариант «утреннего размышления о Божием величестве», отсылка к жанру «размышления» и к поэтической традиции, с ним связанной, — при ближайшем рассмотрении оказывается не таким уж скромным. Начальные строфы «Жизни Званской», так же как и заключительные строфы «Радуги», стоят на пересечении «физико-теологического» контекста ломоносовских «Размышлений» (1743)2 и «зороастрийских», по слову самого Державина, мотивов, объединяющих два поэтических «диптиха» («Утро и Гимн Клеантов» и «Послание индейского брамина и Гимн Солнцу»), вышедших отдельными изданиями в 1802 и 1803 годах соответственно3.
Сквозь смиренные интонации «утренних строф» просвечивает могущественная и дерзкая традиция активного, творящего зрения. Своеобразным ее апогеем в державинской поэзии «нового века» явилось уже цитированное нами стихотворение «Издателю моих песней» (1808) — еще один, «оптический», вариант Памятника, адресованный А.Ф. Лабзину, бессменному Мастеру ложи «Умирающий сфинкс»:
Так, чрез тебя я прольюся
Целого света вокруг;
В книгах, как в стеклах, возжгуся,
Узрят далече мой дух:
Что ж воспрещал ты Брамину
Сеять в Лапландцах лучи?
Жег фимиам, иль лучину,
Свет проливал ты в ночи. —
Долг Саламандра жечь: долг поэта
В мир правду вещать.
(Державин II, 679—680)
Актуальность масонской символики в «Жизни Званской» «заверяется» странным жестом, производимым то ли восходящим солнцем, то ли самим поэтом-наблюдателем в шестой строфе стихотворения. Луч ли солнца? трость старика? — чертит среди сада храм:
Дыша невинностью, пью воздух, влагу рос,
Зрю на багрянец зарь, на солнце восходяще,
Ищу красивых мест между лилей и роз,
Средь сада храм жезлом чертяще.
Лабиринт державинского синтаксиса не позволяет понять, к чему относится слово «чертяще»: является ли оно деепричастием, определяющим глагол «ищу», или краткой формой причастия, согласованной в роде, числе и падеже с кратким же причастием «восходяще», относящимся к солнцу (но отделенным от него фразой «ищу красивых мест между лилей и роз»).
Храмы и храмики (ласково называемые tempietto) — неотъемлемая часть английских садов и ландшафтных парков, средоточие литературных аллюзий и одно из многочисленных проявлений масонских идей в архитектуре — предназначались для уединенных медитаций (так, например, важным элементом смыслового пространства Твикенхэма был «ракушечный» храм Поупа (The Shell Temple) (Paulson 1975, 26—34))4. На Званке ни храмов, ни храмиков не было: их можно было лишь начертить жезлом — или узнать в очертаниях «храмовидного дома». Державинские строки, связывающие образ нарисованного на земле храма с солярной символикой, служат отсылкой к целому ряду эмблематических изображений (в том числе использованных в иллюстрациях к его собственным сочинениям (Буслаев 1886, 130—135)), а также к идее «храма солнца», не оставлявшей Н.А. Львова в его архитектурных раздумьях:
- Я думал всегда выстроить храм солнцу не потому, что он солнцу надписан был, но чтобы в лучшую часть лета солнце садилось или сходило в дом свой покоиться. Такой храм должен быть сквозным, а середина его — портал с перемычкой, когда обе стороны закрыты стеною, а к ним с обеих сторон лес5.
От начертанного на земле храма взгляд поэта обращается вверх:
Иль накорми моих пшеницей голубей,
Смотрю над чашей вод, как вьют под небом круги;
На разноперых птиц, поющих средь сетей,
На кроющих, как снегом, дуги.
Уже здесь Державин начинает, пусть очень осторожно, свой зрительный эксперимент.
Отклонения от привычной оптики минимальны: поэт почти незаметно изменяет предложное управление глагола «смотреть» («смотрю над чашей вод, как вьют под небом круги»): на фоне многочисленных «словосоставлений» и аграмматизмов в тексте «Жизни Званской» (кстати, часто связанных с необходимостью словесного оформления нового, неожиданного ракурса) этот едва ли бросается в глаза. Тем не менее такой взгляд обретает дополнительные, почти материальные, характеристики и особым образом структурирует пространство. Сведенные в одной строке и расположенные симметрично относительно цезуры предлоги «над» и «под» ограничивают поле зрения двумя плоскостями — поверхностью воды и небом, параллельно которым и располагается «зрительный луч», превращающийся тем самым в широкую, развернутую горизонтально и неподвижную (в отличие от стремительного, летящего к цели опсиса) «зрительную ленту».
Следующая, восьмая строфа стихотворения сосредоточена на передаче слуховых впечатлений:
Пастушьего вблизи внимаю рога зов,
Вдали тетеревей глухое токованье,
Барашков в воздухе, в кустах свист соловьев,
Рев крав, гром жолн, и коней ржанье.
Пространство дано здесь в перспективе, и звуки служат определению его границ6. Любопытно, что последняя строка — «Рев крав, гром жолн, и коней ржанье» — почти непроизносима. Четыре односложных слова, будто специально «посвященных» звуку [р], заставляют читателя задуматься о природе артикуляции, о рисунке звука — и тем самым отчасти возвращают его в зрительную стихию.
Если пространство усадьбы представляется сгустком, «экстрактом» самой вселенной, то средоточием жизни званской служит «светлица»: здесь хозяева принимают слуг и гостей, сюда сходятся все пути, отсюда поэт может «простирать взгляд» не только на живописные окрестности, но и на дела минувших дней7. Оконные рамы чередуются с рамами картин:
О славных подвигах великих тех мужей,
Чьи в рамах по стенам златых блистают лицы,
Для вспоминанья их деяний, славных дней,
И для прикрас моей светлицы.
Своей светлице Державин посвящает семь «центростремительных» строф, каждая из которых вводится придаточным определительным предложением, — окна и двери комнаты переводятся тем самым на язык грамматических категорий. (Пумпянский причислял эту строфическую цепочку к наиболее заметным стилистическим погрешностям державинского текста: «неправильная конструкция строфы 10—17 (где к случайной для строфы 10-й детали: "моей светлицы" присоединено семь длинных придаточных предложений первостепенного значения...)» (Пумпянский 200, 123)8.
Светлица — условный, фольклоризированный интерьер, «загнанный» к тому же в самый угол десятой строфы, в синтаксическую позицию определения при слове «прикрас», — все же не может быть названа «случайной деталью». Званский мир вращается вокруг сидящего в креслах поэта — казалось бы, почти примирившегося со своим положением любопытствующего наблюдателя, «дивящегося» последним военным новостям:
В которой поутру, иль ввечеру, порой
Дивлюся в Вестнике, в газетах, иль в журналах,
Россиян храбрости, как всяк из них Герой,
Где есть Суворов в генералах!
Как ни старается Державин оставаться в рамках избранного им пасторального жанра, как ни стремится отгородиться от времени — вечностью, он не может не слышать «к брани труб зовущих, / Воинские сердца мятущих...»: летом 1807 года их отголоски слишком хорошо слышны на берегах Волхова. Не может он не вглядываться и в «зеркало времен».
Примечания
1. Как уже отмечалось, Державин, тогда — тамбовский губернатор, числился среди первых подписчиков «Зеркала Света», а потому почти наверняка был знаком с опубликованными в этом издании материалами.
2. О философском контексте «Размышлений» и «физикотеологической» традиции см.: Левитт 2006, 63—64.
3. В первый «диптих» вошли державинские переложения древних гимнов: «Утро. 1800» и «Гимн Богу» (1800); во второй — стихотворения «Царевичу Хлору» и «Гимн солнцу» (1802). Ср. также примыкающий к этой группе текстов и полный египетской солярной символики «Поход Озирида» (1805). Об увлечении Державина восточной (в особенности индийской) мифологией и разнообразными солнечными культами, о смене авторского амплуа «мурзы» на «индейского брамина» и поэтическом диалоге Державина с А.Ф. Лабзиным см.: Морозова 2002.
4. Ср. у А.Т. Болотова: «В особливости придают великую красу садам нынешние новоманерные садовые здания, состоящие наиболее в беседках, построенных наподобие храмов; а из сих преимущественно круглые с их куполами; каковое здание, поставленное у места, в состоянии уже и одно множество сцен оживлять и множеству разных мест придавать великую красу и несравненно лучший вид» («Некоторые практические замечания о садовых зданиях» // Экономический Магазин, 1787, XXIX, 34). Ср. также в заметке А.М. Бакунина «Об отделке Прямухина и окрестностей»: «Избы, погреб, ранжерей и всю вообще постройку, кроме храмика Ивана Михайловича и риги, из саду вынесть» (цит. по: Агамалян 2001, 249).
5. Цит. по: Будылина, Брайцева, Харламова 1961, 52. Львову удалось осуществить эту идею, по крайней мере отчасти, на Александровой Даче близ Павловска, где им был выстроен храм «Розы без шипов» (своеобразная декорация к «Сказке о царевиче Хлоре», написанной Екатериной II для внука), окруженный семью колоннами (семью добродетелями), а в центре имеющий «алтарь премудрости» (см. об этом: Марченко 2001; Shvidkovsky 1996).
6. О перспективе в поздних державинских пейзажах см.: Пумпянский 2000, 132; Алексеева 2005, 317.
7. Ср. в статье «Описательное» у Остолопова: «Но как безпрерывныя описания сельской природы утомят внимание всякого читателя, даже самого пристрастного к полям; то надлежит для разнообразия представить и самого жителя полей, его обычаи, труды, печали и удовольствия. — Таковые Епизоды, принаровленные к сельским видам, придадут большую приятность вашим описаниям» (Остолопов, 316).
8. П.М. Бицилли, напротив, видел в «перечислениях и единоначатиях» одну из самых ярких черт поэтического стиля Державина и даже называл его в этой связи «русским Рабле». В качестве наиболее показательного примера «единоначатия» в державинской лирике Бицилли приводил семь строф описания светлицы в «Жизни Званской» (Бицилли 1939).