§ 2. Полемика Ходасевича с Пушкиным и Гротом в статье «Пушкин о Державине»
2.1. Конструктивные мотивы статьи Ходасевича «Пушкин о Державине»
Ключевой для раскрытия темы, обозначенной в заголовке данного раздела, является статья Ходасевича «Пушкин о Державине», которая была опубликована в газете «Возрождение» 7 сентября 1933 года. Она посвящена полемике с концепцией личности Державина в «Истории Пугачева» А.С. Пушкина и в биографии Я.К. Грота «Жизнь Державина». Из этой полемики выясняется ходасевичевская концепция биографической личности Державина, а также взгляды писателя на соотношение литературной и биографической личности этого поэта.
Кроме того, следует сказать, что данная статья структурно связана с биографией Ходасевича «Державин» и, таким образом, входит вместе с нею в единый текст, в котором реализуется антипушкинский и антигротовский полемический дискурс Ходасевича. В анализе данной статьи мы будем учитывать сделанное замечание об отсутствии внутритекстовых границ между нею и биографией «Державин».
В данной статье Ходасевич возражает Пушкину с позиции ученого-историка. В своей контраргументации критик исходит, главным образом, из одного постулата: одностороннее освещение личности Державина в «Истории Пугачева» явилось следствием незнания Пушкиным державинских «Записок». «Работая над "Историей Пугачевского бунта", — пишет он, — Пушкин знал о существовании записок Державина, в то время еще неизданных, но ознакомиться с ними ему не удалось» (Ходасевич 07.09.1933). Тут же Ходасевич обозначает тему парадоксального влияния пушкинской концепции на труды последующих историков: «Это <незнание державинских "Записок" — В.Ч.> послужило причиною длинного ряда ошибок, им допущенных и от него перешедших к позднейшим историкам» (Ходасевич 07.09.1933).
Таким образом, Ходасевич уже в самом начале статьи «Пушкин о Державине» акцентирует, по крайней мере, два ее конструктивных мотива: во-первых, «История Пугачева» рассматривается исключительно как наукологический труд, а державинские «Записки», соответственно, — как полноценный фактологический, или документальный, источник; во-вторых, пушкинская концепция личности Державина в «Истории Пугачева» анализируется с учетом ее возможного влияния на концепции последующих историков, так сказать, в пространстве единого державиноведческого текста. Кроме того, как мы допускаем, Ходасевич целенаправленно придал своему логизированию в роли ученого-«историка» мнимый характер, который должен обнажать условность данной роли, ее пародийный, масочный статус. В самом деле, если причина якобы допущенных Пушкиным ошибок кроется в незнании державинских «Записок», то что помешало «позднейшим историкам», знавшим этот текст, этих ошибок избежать?
К сделанному наблюдению следует добавить, что искусственность позы «историка»-педанта, которую принял Ходасевич в разбираемой статье, обнаруживается в самом подходе к «Истории Пугачева» как к исключительно наукологическому трактату, а к державинским «Запискам» как к документированному источнику. Ведь сам он, в отличие от созданного им «историка», относился к историческим трудам Пушкина, а, значит, и к «Истории Пугачева», как к произведениям с художественной установкой. По его мнению, высказанному в другой статье, обращение Пушкина к жанру историографических сочинений следует рассматривать как результат его творческой эволюции. «Я глубоко уверен, — писал Ходасевич, — что исторические интересы и труды Пушкина в основе своей имели художнический импульс — инстинктивное стремление художника обогатить не только свой ум историческими знаниями, но и свое перо — новыми приемами» (Ходасевич 24.06.1938). Что же касается отношения «историка» к державинским «Запискам» как к документированному источнику, то оно, очевидно, противоречит установке Ходасевича как автора биографии «Державин». Этот тезис будет доказываться ниже, в ходе нашего анализа данного текста Ходасевича.
2.2. Формулировка малыковского задания Державина в его «Записках» и в «Истории Пугачева» в рецепции Грота (реконструкция Ходасевича)
Чуть ниже Ходасевич называет как имена «позднейших историков», на концепции которых, по его мнению, оказало влияние пушкинское представление о роли Державина в усмирении пугачевщины, так и конкретный аспект деятельности Державина, трактуемый Пушкиным и, соответственно, «позднейшими историками» якобы одинаково. Имеются в виду историки второй половины XIX — начала XX века Д.Г. Анучин, Н.Н. Фирсов и, прежде всего, Я.К. Грот. По утверждению ходасевичевского «историка», они не вполне последовательно формулировали «разведочный» характер малыковского задания Державина, допуская трактовку этого задания как «боевого», тогда как на самом деле (как подразумевается, согласно державинским «Запискам») оно было исключительно «разведочным», в соответствии с занимаемой поэтом должностью члена секретной комиссии. Тут же данное утверждение контаминируется с указанием на фактическую «ошибку» Пушкина, интерпретировавшего малыковское задание Державина как исключительно «боевое». На наш взгляд, этим приемом читателю внушается факт влияния данной пушкинской интерпретации на соответствующие взгляды «позднейших историков», в соответствии с исходным тезисом статьи об «ошибках», «перешедших» от Пушкина к этим историкам. Сравнить: «Вообще роль Державина в усмирении пугачевщины Пушкин себе представлял совершенно неверно. Если позднейшие историки, как Анучин, Фирсов и даже Грот, не вполне учли то обстоятельство, что Державин состоял в секретной следственной комиссии и в сущности не был призван участвовать в военных действиях, то Пушкин и вовсе о том не знал. Задачи Державина представлялись ему исключительно боевыми, тогда как они в действительности были политическими и разведочными, а если порой принимали боевой характер, то лишь в силу необходимости» (Ходасевич 07.09.1933).
В качестве примера неверного понимания Пушкиным характера заданий, поставленных перед Державиным, «историк» цитирует начало главы Пятой «Истории Пугачева»: «...Пушкин <...> полагает, что это сделано было <посылка Державина в Малыковку — В.Ч.> "для прикрытия Волги со стороны Пензы и Саратова"» (Ходасевич 07.09.1933).
Если бы перед нами была корректная научная полемика, то следовало бы ожидать ссылки на те фрагменты державинских «Записок», в которых приводится информация о характере малыковского задания Державина. Наоборот, отсутствие такой ссылки является знаком квазинаучного, пародийного характера контраргументации ходасевичевского «историка».
В самом деле, его рассуждение почти дословно повторяет критику Я.К. Гротом, а также Н.Н. Фирсовым пушкинского определения малыковского задания Державина.
Грот в одном из примечаний к своей биографии «Жизнь Державина» пишет по этому поводу буквально следующее: «Материалы, которыми пользовался Пушкин для своей Истории Пугачевского бунта, были очень не полны <...>. Неудивительно поэтому, что и сведения, сообщаемые им об участии Державина в тогдашних событиях, не только скудны, но отчасти и неверны. Он помещает Державина в число начальников, назначенных для военных действий, и думает, что его послали в Малыковку для прикрытия Волги со стороны Пензы и Саратова. Далее, передавая не точно распоряжения Державина, Пушкин сверх того смешивает эпохи и только о деятельности его в Саратове знает несколько подробнее и положительнее» (цит. по: Державин 1864 IX: 56—57).
Ученый считает, что главной причиной отмеченных ошибок является незнание Пушкиным державинских «Записок», которые были опубликованы только в 1858 году. По его словам, Пушкин пытался познакомиться с рукописью, однако получил отказ от вдовы поэта.
Н.Н. Фирсов в своем комментарии к академическому изданию «Истории Пугачевского бунта» (1914) при толковании данного эпизода буквально повторяет замечание Грота: «В тот момент, когда Державин был послан в Малыковку, он не состоял "в числе начальников, назначенных для военных действий"»1 (Фирсов 1914: 205). Для доказательства этого положения ученый цитирует по тексту «Записок» фрагмент из инструкции, данной Державину его начальником главнокомандующим генерал-аншефом А.И. Бибиковым 6 марта 1774 года при посылке в Малыковку (см.: Фирсов 1914: 206). При этом Фирсов также обращает внимание на хронологическую ошибку, допущенную Пушкиным при изложении малыковского задания Державина. По его словам, командировка на Иргиз состоялась не в январе, а в марте. Между прочим, ученый указывает на источник неверного толкования Пушкиным малыковского задания Державина, а именно на так называемые «Записки о жизни и службе Александра Ильича Бибикова» (1817), составленные его сыном сенатором А.А. Бибиковым: «Поручения, которые получил Державин от А.И. Бибикова на первых порах, были иного характера, а не того, какой, согласно "Запискам" Бибикова, получился в комментируемом месте "Истории Пугачевского бунта"» (Фирсов 1914: 205).
Что же касается упомянутого в «триумвирате» историков Д.Г. Анучина, то и он сформулировал малыковское задание Державина как прежде всего «разведочное», а не военное. Правда, сделал он это вне рамок полемики с Пушкиным. Сравнить: «Державин <...> прислан был в Саратов генерал-аншефом Бибиковым с секретными поручениями наблюдать за рекою Иргизом и принимать меры к разведыванию о Пугачеве» (Анучин 1869: 42).
Итак, вопреки утверждению ходасевичевского «историка», Анучин, Фирсов и Грот формулировали малыковское задание Державина как «разведочное», а двое последних из названных ученых оспаривали в этой связи Пушкина как автора «Истории Пугачева». При этом как Грот, так и Фирсов ссылались в своей полемике на державинские «Записки».
В чем тут дело? С наукологической точки зрения очевиден абсурд обсуждаемого утверждения ходасевичевского «историка» по поводу неведения названных ученых относительно цели и задач малыковской командировки Державина и влияния на них в этом вопросе взглядов Пушкина.
Однако не следует забывать о пародийном, «зеркальном», модусе «дискурса» ходасевичевского «историка». В данном случае его утверждение о том, чего нет на самом деле, симметрично некорректному в научной полемике приему «сглаживания» или откровенного «замалчивания» того, что на самом деле существует, использованному Гротом и Фирсовым в их критике Пушкина.
Так, названные ученые (и, соответственно, ходасевичевский «историк») не учли другую формулировку задания Державина, которую Пушкин сделал ниже, в главе Восьмой «Истории Пугачева»: «Он <Державин> отряжен был (как мы уже видели) в село Малыковку, дабы оттуда пресечь дорогу Пугачеву в случае побега его на Иргиз» (Пушкин 1994 IX: 71). Как видно, Пушкин был в курсе настоящей цели малыковской командировки Державина2. Его критики даже не задались вопросом, почему он, посредством заскобочной отсылки «как мы уже видели», утверждает равнозначность, даже взаимозаменимость формулировок деяний Державина в Малыковке, данных в Пятой и Восьмой главах; и почему он непосредственно вслед за формулировкой Восьмой главы сообщает о таких деяниях Державина в Малыковке, которые явно не имеют отношения к первоначальному заданию о поимке Пугачева на Иргизе. Сравнить: «Державин, известясь о сношениях Пугачева с киргиз-кайсаками, успел отрезать их от кочующих орд по рекам Узеням, и намеревался итти на освобождение Яицкого городка; но был предупрежден генералом Мансуровым»3 (Пушкин 1994 IX: 71—72).
Эту же тактику «сглаживания», или «замалчивания» «неудобной» информации, разрушающей стройность наукологических построений, Грот и Фирсов применили и к тексту державинских «Записок».
Вот как передает Державин в своих «Записках» содержание так называемого «тайного наставления» от 6 марта 1774 года, которое было дано ему Бибиковым при посылке в Малыковку: «чтоб он, прикрыв подобие правды под некоторыми другими видами, ехал в тот край, а в самом деле, яко в гнезде раскольничьей сволочи, Иргизе, Малыковке и Узенях, стерег бы Пугачева, ежели бы он по разбитии толпы своей захотел там укрыться...»4 (Державин 2000: 45—46). Между прочим, Бибиков, в передаче Державина, особенно подчеркивал необходимость соблюдения конспирации. В частности, людей, которым поручалось поймать Пугачева, Державин должен был приготовить «скрытно», «чтоб известностью всего дела не уничтожить» (Державин 2000: 46).
Казалось бы все ясно: Державин был послан в Малыковку именно с «разведочным» и никаким другим заданием. Но вот ниже Державин, излагая поручения, которые были даны им лазутчикам, посылаемым в стан Пугачева, пишет буквально следующее: «Но чтоб оные посланные, в случае их неверности, и в другом виде были полезны, то насказал он им, что приехал в Малыковку (Вольск) для встречи четырех полков гусар, едущих из Астрахани, для которых подрядил провиант, дав небольшие задатки. Сие разглашать велел с намерением, которого никому не открыл, чтоб, в случае предприятия злодейского, устремиться по Иргизу к Волге, где никаких войск не было, удержать впадение их во внутренность империи, как-то на Малыковку, Сызрань, Симбирск, Пензу и далее, и сделать тем диверсию или удержать их несколько ход до прибытия на Яик генерала Мансурова и прочих войск, — в чем истинная была цель его, Державина, которая ему и удалась, как то из последствия видно будет» (Державин 2000: 47).
При этом Державина не смущает даже некоторое противоречие между заданием лазутчикам разглашать слухи о скором прибытии на Иргиз «астраханских гусаров» и приказом Бибикова арестовать Пугачева, «ежели бы он по разбитии толпы своей захотел <на Иргизе> укрыться» (Державин 2000: 45—46). В самом деле, каким бы образом Пугачев избрал своим убежищем Иргиз, зная, что там расположены войска? Более того, Державин усиливает данное противоречие, приведя чуть ниже, после изложения задания лазутчикам, посылаемым в стан Пугачева5, содержание ордера своим помощникам — Серебрякову и Герасимову, согласно которому те должны были выяснять через «надежных за деньги присмотрщиков», «не прибежит ли Пугачев крыться в запримеченных ими местах» (Державин 2000: 48), то есть на том же Иргизе.
Следует отметить, что, пересказывая в «Записках» содержание «тайного наставления» Бибикова, Державин не указал, под какими именно «видами» ему надлежало «прикрывать подобие правды» (Державин 2000: 45), так что создается впечатление, что идея распустить слухи об «астраханских гусарах» в качестве оборонительного средства принадлежит именно ему. К тому же, он пишет, что намерение прикрыть Волгу таким способом он «никому не открыл» (Державин 2000: 47), в том числе даже Бибикову. Таким образом, читателю «Записок» остается поверить их повествователю на слово, что все именно так и было, как он рассказал.
Таким образом, Державин в «Записках», в конце концов, заявил, что «истинной целью» его пребывания на Иргизе было боевое задание по «прикрытию Волги» от нападения пугачевцев.
Грот оспорил данное заявление Державина. По его словам, «такой план показывал бы излишнюю самонадеянность в подпоручике, при котором не было никакого войска, тем более что это предприятие далеко выходило из границ данного ему поручения» (Грот 1997: 80—81). По-видимому, ученый склонен был объяснять данное заявление старческой амнезией поэта6. Как видно, и в данном случае ходасевичевский «историк» в своей полемике с Пушкиным по поводу формулировки малыковского задания Державина буквально повторил контраргументацию Грота по поводу войсковых ресурсов.
Итак, Грот отверг как несостоятельное с научной точки зрения утверждение Державина, сделанное в «Записках», о том, что его малыковское задание имело боевой характер и что блеф, то есть слухи об идущих на Иргиз «астраханских гусарах», явился действенным сдерживающим фактором, воспрепятствовавшим наступлению пугачевцев в данном направлении. С точки зрения ученого, этому наступлению могли бы помешать только войска, фактически находившиеся в распоряжении Державина. Также отвергается присутствующий в данном утверждении Державина мотив единоличного совершения грандиозного деяния, так сказать, «богатырского» подвига по прикрытию целого «иргизского» фронта. Кроме того, Грот в своей книге никак не комментирует ссылку Державина на последующие события, которые якобы доказывают справедливость утверждения о блефе как об эффективном средстве в борьбе с мятежниками.
Между тем, в последующем повествовании державинских «Записок» тема боевого задания их героя по прикрытию Волги от основных сил пугачевцев, расположенных под Оренбургом либо Яицком, а также темы его «богатырства» и блефа становятся лейтмотивными.
Последующий достаточно пространный экскурс в область сопоставительного анализа текстов державинских «Записок» и биографии Грота «Жизнь Державина», который сопровождается сверкой содержания этих текстов с историческими документами эпохи пугачевщины, на наш взгляд, необходим ввиду той важной роли, которую занимает этот анализ в реконструкции ходасевичевской концепции личности Державина: напомним, что, по признанию Ходасевича, он создавал свою биографию «Державин», отталкиваясь прежде всего от концепции Грота7. Кроме того, следует учитывать тот факт, что, как было показано выше, в статье «Пушкин о Державине» акцентируется необходимость знания державинских «Записок» для понимания сути полемических упреков Ходасевича по отношению к концепциям личности Державина, представленным в «Истории Пугачева» и в «Жизни Державина».
2.3. Боевой характер малыковского задания Державина в «Записках» и корректировка Гротом масштабов воинских мероприятий поэта (при А.И. Бибикове: март-апрель 1774 года)
Чуть ниже мы узнаем, что Державин получил от одного из своих помощников, данных ему Бибиковым в команду, — Серебрякова, известие об опасности со стороны киргиз-кайсаков. В следующем фрагменте «Записок» Державин передает содержание одного из своих рапортов Бибикову, в котором содержалась данная информация: «...якобы Пугачев, будучи на Яике, обнародовал свой манифест, призывавший киргизцев к себе в помощь, обещал за то яицкую степь до Волги...» (Державин 2000: 48). Однако, по Державину, астраханский губернатор П.Н. Кречетников (его недруг), к которому он в связи с данным обстоятельством обратился за военной поддержкой, поскольку тот был обязан, согласно рескрипту Бибикова, оказывать ему всемерную поддержку, в том числе, и войсками, в тот момент не мог этого сделать, поскольку сам нуждался в таковом подкреплении. В его передаче, губернатор всерьез испугался нападения киргиз-кайсаков, а еще более — возможности наступления пугачевцев через Иргиз во внутренние области империи. Губернатор якобы через Державина просил у Бибикова помощи: «что от сего <возможного нападения киргиз-кайсаков — В.Ч.>, а паче от пролития с Яику в провинции по Иргизу злодеев, астраханский губернатор, бывший тогда в Саратове, полагал себя иметь бессильным, требовал от г. Бибикова себе подкрепления...» (Державин 2000: 48).
Далее Державин в «Записках» сообщает, что он, по содействию Бибикова, потребовал от начальства саратовской опекунской конторы воинскую команду в связи с возможным движением пугачевцев в направлении Иргиза после их разгрома генерал-майором князем П.М. Голицыным под Татищевой 22 марта и последовавшего бегства самого Пугачева в Башкирию. О последнем обстоятельстве Державин узнал из ордера от 9 апреля, написанного от имени смертельно больного Бибикова (в этот день главнокомандующий умер) и подписанного генерал-майором А.Л. Ларионовым. Этот ордер завершался сообщением, что Пугачев тем не менее «всячески намерен пробираться на Яик; то чтоб употребить сей случай в пользу» (Державин 2000: 49). «В таком случае, ведая, что Пугачев хочет пробираться на Яик, где еще у него сообщников было довольно; — пишет Державин в "Записках", — для того чтоб сделать отвращение могущему его быть влиянию по Иргизу к Волге во внутренние провинции и прикрыть колонии, просил Державин Опекунскую контору о присылке к нему команды под видом авангарда идущих якобы войск от Астрахани, которых и поставить в крайней колонии Шафгаузене. Опосле видно будет, что сие было весьма полезно» (Державин 2000: 49).
Как видно из данного эпизода «Записок», Державин считал, что блеф по поводу «астраханских гусар» для успешной реализации нуждается хотя бы в видимости правды, так сказать, в бутафорском прикрытии. В данном случае функцию этого прикрытия должны были выполнить саратовские фузелеры под командой капитана Ельчина, вытребованные у начальства опекунской конторы. В «Записках» этот капитан изображается как трус и несведущий в своем деле офицер, то есть буквально как декоративная фигура. Вот как он, согласно державинским «Запискам», действовал против напавшей на колонии другой кочевой народности — калмыков: «Капитан Ельчин хотя и имел вместо конницы (то есть донских денисовских казаков, за переправою из-за Волги не поспевших) собранных Державиным малыковских крестьян, но как при первом разе к битве были они не привыкши, да и капитан Ельчин не столь храбро поступал как должно, что не в померную даль расстрелял попусту два комплекта зарядов и требовал оных присылки, то поражения их и покорения к законной власти сделать не мог; но довольствовался только отпужанием их от Иргиза» (Державин 2000: 51—52).
Согласно «Запискам», именно с этим сборным отрядом саратовских фузелеров и малыковских крестьян Державин предпринял по собственной инициативе и вопреки советам П.Н. Кречетникова упомянутую экспедицию под Яицк. Это свидетельство, конечно, подтверждает его совершенно исключительную, «богатырскую», храбрость. Правда, по его словам, он все же просил дополнительной военной помощи у того же губернатора, но в совершенно незначительном количестве — всего 30 донских казаков, и совсем для другой цели, а именно — для поимки неких «подсыльных злодеев, шатающихся по хуторам» (Державин 2000: 48). К тому же получил в ответ отказ с присовокуплением иронического совета задействовать для своих целей «Шевичевы ескадроны, которые имели ордер поспешать к главным корпусам» (Державин 2000: 49). Герой «Записок» на этом якобы успокоился, решившись, по-видимому, по немецкой поговорке, «из нужды сделать добродетель», то есть, удовлетворившись имеющимися в наличии минимальными силами, сорвать тем более весомый приз в виде освобождения Яицкой крепости.
Наконец, в следующем эпизоде «Записок» Державин приводит документальное свидетельство, призванное доказать эффективность его мероприятий по «прикрытию Волги». Здесь излагается содержание ордера, полученного им от П.М. Голицына 2 мая 1774 года с приложением «доклада» Толкачова, одного из пугачевских старшин, руководивших повстанцами под Яицком. В последнем документе Толкачов просил разрешения у Пугачева «идти с ополчением» (Державин 2000: 51) в сторону Иргиза и далее за Волгу «для склонения» (Державин 2000: 51) тамошних жителей и «для собрания провианта» (Державин 2000: 51). «Вследствие чего, — пишет Державин, — генерал Голицын приказывал ему, Державину, брать оттого предосторожность, которая, как выше видно, предварительно, уже до пришествия в Яик генерала Мансурова, была принята; ибо от стоящих при Шафгаузене Опекунских команд, с апреля еще месяца, простерся слух, что около колоний есть войска» (Державин 2000: 51).
Согласно «Запискам», этот «слух» довели до сведения пугачевцев посланные Державиным лазутчики: «...после носился слух, что сами они, пришед в канцелярию к жене Пугачева Устинье, объявили о своей посылке и письмо к Симонову <коменданту Яицка — В.Ч.> открыли, что и нужно было, ибо сим удержано стремление злодеев от впадения вовнутрь империи, как ниже о том увидим» (Державин 2000: 50)8.
Таким образом, державинский план по «прикрытию Волги» от пугачевцев посредством блефа был блестяще реализован.
Грот корректирует масштабы военных мероприятий Державина, произведенных тем, согласно «Запискам», при Бибикове, в ракурсе сыскного характера малыковского задания, а также — количества находившихся в его распоряжении воинских сил.
Он утверждает как в сноске к приказу Державина Серебрякову и Герасимову от 22 марта9, так и в «Жизни Державина»10, что Державин просил у Кречетникова воинской команды исключительно в связи с угрозой нападения со стороны киргиз-кайсаков, а не мятежников.
Кроме того, Грот элиминировал в «Жизни Державина» упомянутые выпады Державина против Кречетникова. Тем самым он скорректировал щекотливую ситуацию, в которой оказался сам автор «Записок», вероятно, вследствие своего желания, во что бы то ни стало высмеять своего недруга и представить в возможно более выгодном свете собственные чисто воинские заслуги. В самом деле, согласно «Запискам», Державин в случае надобности брался усмирить посредством относительно небольшого количества воинских сил не только многочисленных и воинственных кочевников, против которых оказался якобы бессилен даже губернатор одной из самых обширных российских губерний11 со всей находящейся в его распоряжении военной мощью, но и «прикрыть Волгу» от главных пугачевских сил.
По Гроту, на поход под Яицк Державин решился, только имея в своем распоряжении достаточные для этого воинские силы: кроме 200 человек саратовских фузелеров, в его отряде было две пушки (Грот 1997: 85). Кроме того, Грот приводит точное количество малыковских крестьян: «сотни полторы» (Грот 1997: 84). К тому же, вопреки отказу губернатора, Державин в любом случае «решился поставить на своем и по пути взять с Иргиза донских казаков опекунской конторы, отданных ею в распоряжение губернатора» (Грот 1997: 85). Грот не называет в данном эпизоде книги точного количества этих казаков, однако, акцентируя настойчивость, проявленную Державиным ради их задействования под собственную команду, внушает читателю мысль, что, на самом деле, их было гораздо больше. Во всяком случае, проявление такого упорства, вплоть до превышения служебных полномочий в виде прямого нарушения вышестоящего начальства, вряд ли мотивируется желанием заполучить три десятка казаков. Так можно поступать только в случае крайней заинтересованности, даже, мы бы сказали, — в случае, если решается вопрос о жизни и смерти12.
Далее. Грот ничего не сообщает по поводу намерений Толкачова, а также по поводу предположения Державина о решающей роли посланных им лазутчиков в деле удержания пугачевцев от похода на Иргиз. Он лишь пересказывает, со слов Державина, слух об их предательстве: «После носился слух, прибавляет Державин в записках своих, что Иов и товарищ его Дюпин <имена лазутчиков — В.Ч.>, по словам его, убитый, сами пришли к бывшей в Яицком городке жене Пугачева Устинье, объявили о своем поручении и открыли письмо к Симонову» (Грот 1997: 86).
Таким образом, анализ рецепции Гротом рассмотренных эпизодов державинских «Записок» показывает, что ученый стремился не только устранить противоречие между «воинственными» заявлениями мемуариста и конспиративной целью его пребывания на Иргизе, но и сгладить потенциальный комизм в изображении Державиным собственной деятельности во время пугачевщины. Другими словами, Грот стремился сгладить количественную «невязку» между грандиозными военными деяниями Державина и фактическим наличием войск в его распоряжении.
Однако насколько оправдана документально данная стратегия Грота? Тут одно из двух: либо ученый, стараясь представить читателю более «реалистический» образ великого поэта, «увлекается» и допускает неоправданные утверждения, без ссылок на документальные источники; либо державинские «Записки» на самом деле не обладают безусловным фактологическим статусом, как это утверждает Грот (и вслед за ним Фирсов) в приведенном выше критическом замечании к пушкинской «Истории Пугачева», и информация, приведенная в них, требует дополнительной проверки посредством подлинных документов эпохи пугачевщины. В любом случае, без обращения к соответствующим источникам данного вопроса не решить. Благо, переписка Державина эпохи пугачевщины опубликована Гротом в пятом томе собрания сочинений поэта (1869 г.).
Итак, сопоставим разобранные эпизоды «Записок» с соответствующими историческими документами.
2.4. Малыковский эпизод военной карьеры Державина в исторических документах
Согласно оригиналу текста «тайного наставления» Бибикова, «виды», которыми Державин, должен был прикрывать свое «прямое дело» (Державин 1864 V: 11) в Малыковке — поимку Пугачева — сформулированы следующим образом: «Вы отправьтесь отсюда в Саратов и потом в Малыковку, где о пребывании вашем наружно объявляйте, что посланы от меня для встречи и препровождения марширующих с Дону казаков под командою полковника Денисова и гусарских эскадронов, под командою майора Шевича сюда же марширующих, и для закупки провианта на здешний корпус, когда он к Оренбургу достигнет» (Державин 1864 V: 10—11). Таким образом, слухи об идущих в сторону Иргиза войсках действительно служили, по мысли Бибикова, прикрытием для задания Державина по поимке Пугачева. Однако в тексте «тайного наставления» ничего не говорится о том, что главнокомандующий с помощью этих слухов собирался «прикрывать Волгу» от нападения пугачевцев. Эти войска шли через Иргиз на Оренбург, освобождение которого от осады являлось главной стратегической задачей Бибикова во все время пребывания его на посту главнокомандующего. Так как в «тайном наставлении» ни слова не говорится об Иргизе как о месте постоянной дислокации этих воинских сил, то нет и указанного выше противоречия между формулировками видимого («прикрытие Волги») и «прямого» (поимка Пугачева) задания Державина.
В реальности, как следует из документальных источников, Державин такого противоречия в своих действиях не допускал. Так, получив 30 июня 1774 года ордер от главнокомандующего генерал-поручика князя Ф.Ф. Щербатова, возглавившего антипугачевские правительственные войска после смерти Бибикова, о возобновлении «тайных разведываний» (Державин 1864 V: 122) возможного убежища Пугачева на Иргизе, Державин просил генерал-майора П.Д. Мансурова в рапорте от 1 июля 1774 года отозвать стоявшие в это время в тех местах казацкие команды, «дабы чрез сие, раскрыв их, обеспечить злодею место его убежища» (Державин 1864 V: 122). «В противном случае, — поясняет Державин, — кажется, у своих знакомых при командах пристать не можно будет» (Державин 1864 V: 122).
Далее. В подлиннике рапорта Державина Бибикову от 13 марта, в котором излагаются поручения, данные лазутчикам при посылке в пугачевский стан, нет ни слова о данном им задании по распространению слухов об «астраханских гусарах»13. Нет ни слова об этом задании и в рапорте Державина П.И. Панину от 5 октября 1774 года, в котором он отчитывался перед новым главнокомандующим о своих действиях во время пугачевщины в связи с возникшими подозрениями в поведении (во время пребывания в Саратове), недостойном русского офицера.
Насколько нам удалось выяснить, впервые утверждение Державина о том, что он давал задание лазутчикам разглашать слухи о дислокации войск на Иргизе и что именно эти слухи удержали мятежников от наступления в этом направлении, появляется в так называемом «Сокращении коммиссии л.-гв. Преображенского полку поручика Державина», составленном 16 ноября 1774 года по требованию начальника секретной комиссии генерал-майора П.С. Потемкина. Здесь сказано следующее: «По письму злодейского начальника Толкачева, тогда как все наши войска прошли под Оренбург, хотели из Уралу бунтовщики пролиться по течению Иргиза на нагорные провинции к покорению их, то я сделал разгласками и вытребованием из Саратова команды от того им заблаговременно диверсию» (Державин 1864 V: 291). Для сравнения, в рапорте П.И. Панину Державин утверждал, что наступлению мятежников с Яика воспрепятствовало исключительно прибытие на Иргиз воинской команды саратовской опекунской конторы: «Оная ж вытребованная мною саратовская команда <...> не допустила по письму злодейскому покушения с Яика...» (Державин 1864 V: 235).
Можно только предполагать, почему Державин внес столь значительные поправки в «Сокращении коммиссии...». Судя по рапорту П.Д. Мансурову, написанному в мае, Державин, наоборот, никак не рассчитывал на распространение ими слухов об «астраханских гусарах». Так, он считал, что Иов, единственный из посланных лазутчиков оставшийся в живых, наоборот, побуждал пугачевцев двинуться на Иргиз. Сравнить: «...мне непонятно <...> почему он <Иов> просил сюда на Иргиз злодейской команды в то время, когда здесь ни одного человека войска не было и все жители готовы были к бунту» (Державин 1864 V: 74—75). Это подозрение могло возникнуть у Державина после прочтения упомянутого письма Толкачова, в котором тот, действительно, просил разрешения у Пугачева совершить рейд на Иргиз для пополнения людских и продовольственных ресурсов14. Ясно, что если бы Толкачов знал о наличии на Иргизе правительственных войск, он вряд ли стал бы рисковать. Да и в его письме ни слова не говорится о какой-либо угрозе со стороны правительственных сил. То есть Иов, вопреки утверждениям Державина в «Записках», мог попросту ничего не сказать мятежникам об идущих на Иргиз «астраханских гусарах», а, ловко поведя двойную игру, обмануть своего «резидента» и, так сказать, раскрыть его карты15. Во всяком случае, выходит, что посылка Иова в стан пугачевцев оказывается ошибкой Державина, тем более существенной, что не поспей вовремя Мансуров, Толкачов мог бы совершить упомянутый рейд на Иргиз.
Кстати сказать, Державин постоянно ссылается на письмо Толкачова как на доказательство собственной предусмотрительности в деле защиты Волги от мятежников. Якобы мятежники отказались от своего плана нападения на Иргиз только потому, что, в конце концов, узнали о воинской команде, дислоцирующейся в тех местах. Письмо Толкачова помечено 16 апреля 1774 года16. В этот день Мансуров как раз вошел в Яицк. Казалось бы, ясно, по какой причине отряд Толкачова не напал на Иргиз.
Судя по данному рапорту Мансурову, у Державина не было твердой уверенности в том, что его лазутчики передали мятежникам письмо, предназначенное Симонову. Вообще говоря, уверенность Державина в их предательстве, выраженная как в «Сокращении коммиссии...», так и в «Записках», в рапорте Мансурову остается на уровне подозрения и другими документами эпохи пугачевщины никак не подтверждается. Сравнить в этой связи, например, передачу Державиным в рапорте Мансурову результатов учиненного им допроса Иова: «Старец Иев нашелся, что он по моим наставлениям не очень исполнил. От неразумия ли сие сделал, или от плутовства, неизвестно. Письмо г. коменданту от меня отдано или нет, не знаю ж; от него было ли ко мне письмо, также не известно. <...> По смятности его рассказов, для меня его похождение непонятная загадка» (Державин 1864 V: 74).
В «Записках» не точно называются воинские силы, прибытия которых на Иргиз якобы ждал герой этого произведения: согласно примечанию П.И. Бартенева к другому эпизоду «Записок», гусары под командой Шевича — это «сербские гусары из Екатеринославской губернии» (Державин 2000: 283). В «Записках» они упоминаются в связи с ироническим советом астраханского губернатора П.Н. Кречетникова использовать их вместо требуемых от него Державиным казаков, то есть — как воинская сила, вполне недостижимая для Державина: эти гусары, как сказано в «Записках», «имели ордер поспешать к главным корпусам»17 (Державин 2000: 49). Вообще говоря, от астраханского губернатора Державин за все время своего пребывания в Малыковке не получил ни одного солдата, поэтому «астраханские гусары», на наш взгляд, являются как нельзя более уместным и остроумным термином, вероятно, изобретенным Державиным при создании «Записок» для обозначения желаемой, но недоступной воинской силы.
Озабоченность Кречетникова по поводу возможного нападения киргиз-кайсаков и пугачевцев также не находит подтверждения в документальных источниках. Письмо от Серебрякова и Герасимова с предупреждением о возможной опасности со стороны киргиз-кайсаков и требованием в связи с этим обстоятельством воинской команды, датированное 16 марта, Державин получил 19 марта в Саратове, где в это самое время находился Кречетников. По-видимому, в этот же день Державин лично просил у губернатора войск, но безуспешно. В связи с этим иронично звучит формулировка подорожной, которую Кречетников выдал Державину 19 же марта для проезда в Малыковку: «в благополучном городе Саратове» (Державин 1864 V: 33). В приказе Серебрякову и Герасимову от 22 марта Державин приводит подлинное мнение Кречетникова по поводу опасности со стороны киргиз-кайсаков: «От Киргизцев хотя, по словам губернаторским, никакой опасности нет, однако вы, ежели можно, старайтесь о донесенном вами обстоятельно разведывать...» (Державин 1864 V: 24).
Сам факт «пролития с Яику в провинции по Иргизу злодеев» (Державин 2000: 48) как реальная угроза, существовавшая к 19 марта, вызывает большие сомнения. Единственный известный нам документ, в котором содержится информация такого рода — это упомянутый рапорт Серебрякова и Герасимова Державину, датированный 16 марта. Вот в каких выражениях оформили эти крестьянские «порученцы» Державина видимую ими необходимость пребывания на Иргизе воинской команды: «Уведомились мы чрез дворцового крестьянина Сергея Матвеева, что известный злодей Емелька Пугачев неоднократно посылал к Киргиз-Кайсакам воровские свои указы, обещая тем в вечное владение всю по сю сторону Яика до реки Волги Яицкую степь, ежели они только защитят его, бунтовщика, и окажут свою к нему верность, чего ради от Узеней вниз по степи те Киргизцы кочевьем и расположились, что по примечанию нашему и последовать может, почему соблаговолите, ваше благородие, заподлинно о том разведать или и без того всескорейшую принять осторожность и истребовать воинскую откуда возможно команду с орудиями, а г. Максимова отправить напред себя в Малыковку и другие дворцовые и экономические жительствы для приуготовления со всякою поспешностию противу того ж злодея обывателей, сколько годных и вооруженных с лошадьми найтись может, и оных с воинскою командою выставить в иргизские жительствы для поимки упоминаемого злодея с его толпою и для освобождения от злодеев города Яика, о которых сказывают, что уже и они начали есть лошадей, о чем благоволите, ваше благородие, быть известны» (Державин 1864 V: 33).
Причина не ясного указания объекта угрозы иргизским поселениям заключается в многозначности слова «злодей». Этим термином обычно называли в официальных документах того времени прежде всего руководителя мятежа Емельяна Пугачева. Донесение лазутчиков Державина не явилось исключением из этого правила. Далее, судя по контексту, «злодеем» в единственном числе они назвали киргиз-кайсаков, против которых Максимов должен был мобилизовать обывателей. Совсем не ясно, какой «злодей» имеется в виду в третьем случае употребления этого слова: если это Пугачев, которого, согласно приказу Бибикова, и надлежало поймать, тогда почему он должен был оказаться именно среди киргиз-кайсаков. Наконец, «злодеями» уже во множественном числе называются мятежники, осаждавшие Яицкую крепость. Итак, по Серебрякову и Герасимову, воинская команда, непременно с «орудиями», могла решить сразу несколько масштабных задач: 1) защитить иргизские поселения от киргиз-кайсаков; 2) арестовать Пугачева, причем, даже не одного, как было предусмотрено в «тайном наставлении» Бибикова, а сразу «с толпою»; 3) освободить от осады Яицкую крепость. Нужно сказать, что третье задание оказалось возможным решить только месяц спустя, после поражения главных сил пугачевской армии под Татищевой 22 марта и последующего снятия осады Оренбурга, а поимка Пугачева, нужно ли говорить, была делом еще более отдаленного будущего.
Характерна реакция Державина на это «наполеоническое», но весьма сумбурное донесение своих лазутчиков. Как мы уже видели в приказе Серебрякову и Герасимову от 22 марта, он принял в расчет только возможную угрозу со стороны киргиз-кайсаков и ни слова не сказал по поводу поимки Пугачева с «толпою» или освобождения Яицка.
Озабоченность Державина по поводу «прикрытия Волги» от нападения пугачевцев определенно фиксируется только в документах, датированных началом апреля.
В рапорте П.Н. Кречетникову от 7 апреля, ссылаясь на ордер А.И. Бибикова от 31 марта, Державин мотивировал свою просьбу о присылке казаков возможным движением Пугачева с отрядом, насчитывавшим 1000 человек, в сторону Иргиза. Дело в том, что, согласно сообщению Бибикова, Пугачев после разгрома под Татищевой направился в сторону Переволоцкой крепости, входящей в Самарскую линию крепостей, то есть, по крайней мере, в сторону Иргиза. Правда, сам главнокомандующий в своем ордере ничего не писал по поводу возможной угрозы иностранным колониям, расположенным по Иргизу. Вот его точные слова (выше говорится о результатах сражения под Татищевой): «...сам же злодей, спасшись с 5-ю только человеками, пришел в Берду, и забрав до 1000 человек и 10 малых пушек, побежал степью на Переволоцкую крепость, где стоит уже подполковник Бедряга для пресечения его пути. Но какой он успех имеет, не получил я еще известия» (Державин 1864 V: 31). Таким образом, сама идея, что Пугачев может двинуться в сторону Иргиза, принадлежит исключительно Державину. И только в данном месте «Записок» находит себе подтверждение в документах. Только к этому времени, то есть к началу апреля, Державин имел в своем распоряжении воинский отряд, а именно фузелеров18 саратовской опекунской конторы, способный решить задачу по «прикрытию Волги». Как он выразился по этому поводу в рапорте П.И. Панину от 5 октября, «сделался некоторым образом диспозитором19 военных действий» (Державин 1864 V: 234).
Однако в «Записках» ничего не сообщается по поводу количества сил мятежников, угрожавших Иргизу. Так как саратовские фузелеры именуются «авангардом идущих якобы войск из Астрахани», то можно полагать, что читателю внушается представление не о тысяче пугачевцев, как это зафиксировано в документах, а о гораздо более значительных соединениях. Данное представление поддерживается и на лейтмотивном уровне текста «Записок», где количественная мера пугачевских сил всегда остается, при всей своей неопределенности (или, может быть, как раз благодаря ей), весьма значительной.
С другой стороны, в документах нет упоминания ни о саратовских фузелерах, ни о какой-либо другой воинской команде, находившейся в распоряжении Державина, как об «авангарде» «астраханских войск».
Утверждение Державина о том, что роту саратовских фузелеров под командованием капитана И.Л. Ельчина (или Елчина) сопровождали необстрелянные малыковские крестьяне, расходится с показаниями самого упомянутого офицера. Судя по его рапорту, полученному Державиным 19 мая, он предпринял экспедицию совместно с более боеспособными отрядами яицких и иргизских казаков, и именно они и участвовали в последовавшем сражении с калмыками. Это сражение оказалось на самом деле довольно серьезным испытанием для Ельчина и его артиллеристов, так как им пришлось, фактически без прикрытия, отстреливаться не только от калмыков, тактически, кстати сказать, поступавших довольно грамотно, но и побуждать к выполнению воинского долга упомянутых казаков, откровенно не желавших воевать против мятежников и, как выяснилось позднее, только и ожидавших прибытия пугачевского атамана Овчинникова, чтобы передаться на сторону противника20.
Из других источников известно о безукоризненном и даже героическом поведении Ельчина во время обороны Саратова и особенно Царицына. Один из немногих оставшихся верным своей присяге офицеров-артиллеристов саратовского гарнизона21, он участвовал в знаменитом отступлении отряда под руководством И.К. Бошняка от стен города к берегам Волги. Затем царицынский комендант полковник И.Е. Цыплетев особенно отметил действия батареи, которой командовал Ельчин: «По способности же что оные <батареи> отверзты к нашим батареям тотчас поражены и как по всей вышине не дано больше места, потянулся с артиллерией на плоскость к Волге, чтобы пользоваться берегом, что приметя майор Харитонов и артиллерии фузелерного полку освободившийся из Саратова капитан Иван Елчин, тотчас с своих батарей пустя частые выстрелы, не дав места, да и как скоро оказывались толпы, то исправностию артиллеристов сбиты были» (цит. по: Анучин 1869б: 396). Итак, очевидно, капитан И.Л. Ельчин был опытный и храбрый офицер.
Тем не менее, следует сказать, что оценка Державиным действий Ельчина, выраженная в «Записках», в сущности, тождественна оценке, данной им же в письме к начальнику саратовской опекунской конторы М.М. Лодыжинскому 29 мая 1774 года. В концовке этого письма Державин писал: «О бранных же подвигах г. капитана Елчина, я думаю, Контора опекунства иностранных меня донесть уволит. Яко не бывший в сражении и яко младший его, с удивлением умолчу!» (Державин 1864 V: 107).
Можно только догадываться, чем Ельчин заслужил столь нелестное о себе мнение со стороны своего непосредственного начальника, каковым на тот момент являлся Державин. Для нас же важно заметить, что характеристика Ельчина как труса и неопытного офицера, зафиксированная в державинской переписке эпохи пугачевщины22, была перенесена в «Записки», где сыграла важную роль в создании глобального образа «астраханских гусаров» — войск, устрашающих одним своим названием; войск, с помощью которых герою «Записок» удалось «прикрыть Волгу» от нападения пугачевцев.
В рапорте Бибикову от 21 апреля Державин подробно обосновал свою подготовленность в смысле обеспечения войсковыми ресурсами для проведения яицкой боевой операции: «...корпус наш, движимый под Яик, состоять будет <...> из 200 человек пехоты, да конницы, малыковских обывателей, людей проворных, 150, да Донских казаков, находящихся на Иргизе по повелению его превосх. г. губернатора, которые яко опекунские, то я по предложению вашего в.-пр. доехав туда, их и возьму и препоручу в команду, господину капитану Елчину, яко офицеру достойному и старшему и всем корпусом командовать имеющему» (Державин 1864 V: 55).
Итак, в этом рапорте яицкий экспедиционный корпус характеризуется совершенно в другом тоне, нежели в «Записках»: называется точное, довольно значительное число военнослужащих; малыковские крестьяне представлены не как необстрелянные обыватели, а как опытные и умелые в воинском искусстве люди; самое главное, в состав этого корпуса все-таки должны были войти донские казаки, находившиеся в подчинении у Кречетникова, а капитан Ельчин представлен как «достойный офицер». Как уже было упомянуто выше, Державин просил этих казаков у Кречетникова четыре раза. Их число было достаточно внушительным, чтобы оправдать эти усилия, а именно около сотни23.
Судя по данному рапорту Бибикову, операция Державина под Яицк была хорошо спланированным и вполне обеспеченным войсковыми ресурсами актом, отнюдь не требующим каких-то чудесных, «богатырских», способностей от ее руководителя.
Итак, судя по документам, утверждение Державина в «Записках» о том, что он с помощью слухов об «астраханских гусарах», распространенных через лазутчиков, смог обеспечить безопасность Иргиза, на самом деле может представляться преувеличением. Но это же сопоставление документов и «Записок» показывает, что Грот в своих выводах опирался скорее на первые, чем на последние. Другими словами, ученый корректировал свидетельства Державина, приведенные в «Записках», опираясь на подлинные исторические документы, обнаруженные им в архиве поэта и опубликованные затем в его собрании сочинений. Однако Грот никак не объяснил замеченные им противоречия в тексте «Записок» с документами эпохи пугачевщины, относя их на счет фактических неточностей и извиняя возрастом поэта.
Указанная стратегия «сглаживания» «неудобной» информации, содержащейся в державинских «Записках» — не случайность. Ниже будет показано, что она применяется Гротом в изложении пугачевского эпизода военной карьеры Державина в целом.
2.5. Интерпретация Гротом деятельности Державина в эпоху пугачевщины
2.5.1. Самарский эпизод. Начнем с анализа самых первых действий Державина, направленных, в конечном итоге, на подавление мятежа.
Бибиков прибыл в Казань в ночь с 25-го на 26-е декабря (Грот 1997: 67). Державин явился к нему с докладом через два дня (Грот 1997: 68). Вот как в «Записках» передается содержание этого доклада и реакция на него главнокомандующего: «Сей24 пересказал ему слышанное, что верстах уже в 60 разъезжают толпы вооруженных татар и всякая злодейская сволочь, присовокупя, по чистосердечию своему и пылкости своей, собственные рассуждения, что надобно делать какие-нибудь движения, ибо от бездействия город находится в унынии. Генерал с сердцем возразил: "Я знаю это, но что делать? Войски еще не пришли" (которые из Польши, из бывших против конфедератов и прочих отдаленных мест ожидаемы были). Державин смело повторил: как бы то ни было, есть ли войска или нет, но надобно действовать. Генерал, не говоря ни слова, схватя его за руку, повел в кабинет и там показал ему от симбирского воеводы репорт, что 25-го числа, то есть в Рождество Христово, толпа злодейская, под предводительством атамана Арапова, взошла в город Самару и тамошними священнослужителями и гражданами встречена со крестами, со звоном, с хлебом и солью. Державин то же говорил: надобно действовать. Генерал, задумавшись, ходил взад и вперед и потом, не говоря ни слова, отпустил его домой» (Державин 2000: 39—40).
То есть Державин, по собственным словам, готов был вступить в сражение не только с «татарами и всякой злодейской сволочью», но и с отрядом пугачевской повстанческой армии под командованием атамана Арапова, только что взявшего приступом Самару. При этом он собирался ограничиться таким количеством войсковых ресурсов, которые были, с точки зрения боевого генерала Бибикова, явно недостаточны для успешного осуществления этой операции. Другими словами, не нюхавший пороху подпоручик Державин собирался атаковать пугачевцев с минимальным количеством войск, едва ли не в одиночку, в то время как генерал Бибиков, прославившийся своей храбростью еще во время семилетней войны25, на этот шаг не решался.
Правда, Державин объяснил содержание этого своего доклада Бибикову прямотой и горячностью собственного характера, тем самым, устранив абсурдное подозрение в трусости главнокомандующего, могущее возникнуть у несведущего в истории читателя, и подчеркнув его благоразумие. Тем не менее, он заявил мотив своей единоличной воинской силы и храбрости, так сказать, — «богатырских» качеств собственной персоны.
Так, чуть ниже выясняется, что Державин считал свою первую командировку в Самару, в ходе которой он должен был принять участие в освобождении города от повстанцев Арапова, следствием намерения Бибикова «проникнуть, таков ли он рьян на деле, как на словах» (Державин 2000: 40), возникшего после данной аудиенции. И, судя по изложению Державиным собственных боевых действий в составе 22-й легкой полевой команды подполковника Гринева, произведенных вследствие приказа Бибикова, он считал свои воинские способности вполне адекватными заявленному намерению сразиться с пугачевцами посредством минимального количества войск. По крайней мере, он принял участие по собственной инициативе в победоносном сражении под Алексеевском как раз с той самой «толпою Арапова» (Державин 2000: 41), которой так опасался Бибиков, за что и получил от главнокомандующего 10 января 1774 года «апробацию и благодарность» (Державин 2000: 42). То есть сам Бибиков признал адекватность «дел» Державина его «словам». А до этого араповский отряд был изгнан из Самары с большими с его стороны потерями. Причем, для полной «виктории» над многотысячным повстанческим соединением оказалось достаточно, как и подразумевал Державин в разговоре с Бибиковым, минимального количества войск, в данном случае, всего лишь одной 24-й легкой полевой команды майора Муфеля26. Вот как описывает Державин результаты состоявшегося сражения между этой командой и отрядом Арапова: «Он <Муфель> имел с толпою Арапова, по большей части состоявшей из ставропольских калмыков и отставных солдат, сражение. У него убито ядром из поставленной на берегу пушки драгун только 3 человека; но он побил множество, взял 9 городских чугунных пушек, выгнал из Самары и прогнал в город Алексеевск, лежащий от Самары в 25 верстах, злодейскую толпу, которая была в нескольких тысячах» (Державин 2000: 41—42).
Таким образом, если следовать тексту державинских «Записок», их герой уже в самом начале пугачевской кампании проявил себя, прежде всего, как полноценный боевой офицер, в какой-то мере превзошедший в данном смысле слова даже такого именитого генерала27, как А.И. Бибиков.
Теперь посмотрим, как данную сцену аудиенции героя державинских «Записок» у Бибикова трактует Грот. Напомним, что следуя логике ходасевичевского «историка», мы должны ожидать в интерпретации Грота примерно тех же самых выводов о характере действий Державина, к которым пришли мы при разборе соответствующего эпизода державинских «Записок»: их герой стремится представить свою деятельность как прежде всего боевую; обязанности офицера секретной следственной комиссии являются только поводом для демонстрирования собственных воинских способностей и заслуг.
Грот в изложении данного разговора Державина с Бибиковым элиминирует тройной повтор подчиненным предложения действовать, а также мотив видимого колебания главнокомандующего: «Через два дня по приезде Бибикова в Казань Державин отправился к нему вечером и, рассказав о разъезжающих вокруг города шайках, напомнил ему, что пора действовать. "Знаю, — возразил с некоторой досадой Бибиков, — но что делать? Войска еще не пришли"» (Грот 1997: 68). «Конечно, — подчеркивает Грот, — он не нуждался в подобном напоминании и сам не терял времени» (Грот 1997: 68). Бибиков уже сделал все, что можно было сделать ввиду сложившихся обстоятельств, то есть — отсутствия в его распоряжении достаточного количества воинских сил: «Тотчас по прибытии в Казань он виделся с престарелым и больным губернатором фон Брантом <так!>, который уехал было в Козьмодемьянск, но вернулся, услышав о скором прибытии нового главнокомандующего. Потом разослан был с нарочными в назначенные места привезенный Бибиковым манифест» (Грот 1997: 68).
По Гроту, одним своим присутствием Бибиков внушил казанцам уверенность в собственной безопасности: «Приезд его окончательно успокоил город: все стали верить, что опасность совершенно миновала и что "благоразумие и храбрость героя", как выразился тот же Платон <архимандрит Платон Любарский — В.Ч.>, скоро положат конец мятежу. Такое ослепление жителей Казани продолжалось почти до самого разгрома этого города Пугачевым» (Грот 1997: 67). То есть, по Гроту, выходит, что Бибиков, в представлении казанцев, выполнял как раз ту самую роль, к которой стремился Державин, акцентируя в изображении собственной деятельности мотив «богатырских» качеств собственной персоны. В самом деле, казанцы верили, что одного присутствия Бибикова, даже без войск, которые начали приходить, как замечает Грот, «только 29-го числа» и собирались очень «медленно» (Грот 1997: 68), было достаточно для защиты такого крупного города, как Казань. Державин, судя по «Запискам», претендовавший на эту роль, не возвышался в своем понимании событий над уровнем казанцев. Поэтому элиминирование мотивов, могущих внушить читателю «Жизни Державина» подобное представление о тщеславии заглавного героя, было, по-видимому, по мысли Грота, просто необходимо.
По Гроту, дело обстояло гораздо серьезнее, чем думал герой державинских «Записок», имевший в виду только «разъезжающие вокруг города шайки» да отряд Арапова. Чуть ниже ученый дает выразительное описание истинных масштабов пугачевщины в декабре 1773 года, то есть в момент назначения Бибикова на должность главнокомандующего. Сам Бибиков прекрасно ее сознавал: «Он ясно видел опасное положение края, не скрывал его от государыни и понимал всю великость своей ответственности. Конечно, сам Пугачев был в то время еще далеко: овладев всеми крепостями между Яицким городком и Оренбургом, он осаждал оба эти важные пункта. Но шайки его разливались все выше и выше по Волге и прилегающим к ней с востока областям. Неистовые толпы врывались в села и города, и устрашенные жители принимали их с покорностью. Буйные башкиры, поднявшись поголовно, производили грабежи и убийства в селениях и на заводах и окружили Уфу; калмыки также взбунтовались. Но особенно тревожило Бибикова своеволие черни, которая не только не сопротивлялась самым ничтожным шайкам, но шла толпами навстречу Пугачеву. В то же время воеводы и вообще местные власти искали спасения в бегстве. "Гарнизоны, — писал Бибиков жене, — никуда носа не смеют показать, сидят по местам, как сурки, и только что рапорты страшные присылают"» (Грот 1997: 68). В другом месте Грот пишет, ссылаясь на Пушкина28, что Бибиков, вообще говоря, «сначала сомневался в духе своего войска»29 (Грот 1997: 70).
Очевидно, что нескольких «легких полевых команд» для усмирения столь грандиозного восстания было бы явно недостаточно30.
Само дело, порученное Бибиковым Державину, то есть идти вместе с командой Гринева на освобождение Самары, изображается Гротом менее драматически, нежели в «Записках». Во всяком случае, ученый акцентирует мотив не боевой, а сыскной и карательной деятельности Державина в соответствии с его должностью члена секретной комиссии.
Итак, по Гроту, Бибиков действовал вполне адекватно, в соответствии со своим статусом опытного боевого генерала, когда ожидал войска31. Они ему были необходимы для осуществления действительно масштабного реального плана, который соответствовал размерам опасности: «По плану Бибикова, войска должны были со всех сторон сходиться к Казани — из Тобольска, Малороссии, Польши, даже из Петербурга, — чтоб потом, под собственным его главным начальством, идти к Оренбургу и не дать Пугачеву проникнуть с одной стороны во внутренние губернии, а с другой — в северо-восточный край, где он мог соединиться с башкирами и заводскими крестьянами» (Грот 1997: 68).
Корректирующая стратегия Грота при изложении самарского эпизода военной карьеры Державина находит свое подтверждение в исторических документах, а также в свидетельствах самого поэта эпохи пугачевщины.
Такие лейтмотивы данного эпизода «Записок», как «воинственность» и «дерзость» героя противоречат поэтической самохарактеристике Державина, данной в так называемой «Эпистоле к ген. Михельсону на защищение Казани». Это стихотворение, написанное одическим стилем, датируется Гротом 1775 годом. Сравнить:
Те музы кроткие, те музы тиха свойства,
Едва что терпят звук и истинна геройства,
За честь Минервину с оружием стоят,
Начальника в кровях поверженного зрят
(Державин 1864 III: 322).
Сравнить также в этой связи самохарактеристику Державина, данную в рапорте Бибикову от 11 января 1774 года по поводу результатов упомянутого сражения под Алексеевском: «Совестно мне, ваше высокопревосходительство, будучи самому малому человеку, говорить о людях, а в военном деле неискусну <выделено нами — В.Ч.>, разбирать онаго силу; но я как нигде не исправлю лучше доверенности вашего высокопревосходительства, мне данной, как в сем случае, то и должен по мере смысла моего сказать о первенствующем везде собою предводителе, г. подполковнике Гриневе...» (Державин 1864 V: 7).
Таким образом, судя по приведенным самохарактеристикам, вряд ли Державин считал себя боевым офицером, по крайней мере, в обсуждаемый промежуток времени. Вообще говоря, трудно себе представить, чтобы автор этого рапорта, написанного во вполне «верноподданническом» тоне, был бы столь требователен, или, как выразился Державин в соответствующем эпизоде «Записок», назойлив (Державин 2000: 41) по отношению к собственному начальнику и благодетелю.
С другой стороны, нерешительность Бибикова, зафиксированная в «Записках» в сцене аудиенции, противоречит поэтическому свидетельству Державина, данному в той же «Эпистоле...» и в примечании к нему. Сравнить:
Его <Бибикова> прибытьем здесь <в Казани> вострепетала злоба
Была что скрытая, мрачнее с язвой гроба.
Его един обрат <оборот>, его един здесь взгляд
Крамолу обуздал и обессилил яд.
В пределы буйности то тотчас разнеслося,
Что воинство ему на хищников далося.
Он меры предприял и вождев разрядил;
Казалось, что тогда ж он злобу победил
(Державин 1864 III: 314).
К первому стиху данного фрагмента Державин сделал следующее примечание: «В 1773 году в ноябре месяце и декабре в первых числах Казань была в великом страхе и колебании от самозванцевых партий. Прибытием покойного Александра Ильича все сие и рассеваемые плевелы в народе обуздались. Одна его особа устрашала бунтовщиков, в 60 верстах разъезжающих уже от Казани» (Державин 1864 III: 314).
Вообще говоря, представляется удивительным, что Бибиков, доверявший свои настоящие мысли и опасения по поводу грозно разворачивающихся событий пугачевщины только в «полуофициальной переписке»32 с президентом военной коллегии графом Чернышевым да в письмах друзьям и родственникам и старавшийся, по словам А.С. Пушкина, «ободрить окружавших его жителей и подчиненных» (Пушкин 1994 IX: 39) своим «равнодушным и веселым» (Пушкин 1994 IX: 39) видом33, вдруг допустил сомнение и колебание в своих решениях в присутствии как раз своего подчиненного, которого, к тому же, видел до сих пор всего несколько раз в своей жизни и еще посчитал нужным, по мнению самого Державина, высказанному в «Записках», проверить его настоящую дееспособность командировкой в Самару.
2.5.2. После А.И. Бибикова: май — первая половина июля 1774 года. Данную тенденцию корректирования масштабов военных мероприятий Державина в ракурсе сыскного характера его обязанностей как сотрудника секретной комиссии, а также — количества находившихся в его распоряжении воинских сил, Грот сохраняет при изложении деятельности поэта под началом генерал-поручика князя Ф.Ф. Щербатова, сменившего Бибикова на посту главнокомандующего; казанского губернатора Я.И. фон Брандта, возглавлявшего в апреле-июле 1774 года казанскую секретную комиссию; начальника всех секретных комиссий с июля 1774 года генерал-майора П.С. Потемкина, а также командующих отдельными воинскими соединениями генерал-майора П.Д. Мансурова и генерал-майора князя П.М. Голицына.
Согласно «Запискам», реальная угроза проникновения пугачевцев на территории, прилегающие к Иргизу, возникла в начале мая 1774 года. 2 мая 1774 года Щербатов отдавал Державину чисто боевое задание по охране от повстанцев «степей между Волги и Яика», мотивируя изменившимися обстоятельствами подразумеваемое нарушение конспиративности пребывания Державина на Иргизе, потребной для выполнения «разведочного» задания по поимке Пугачева. В то время Щербатов был уверен, что Пугачев, окруженный правительственными войсками на Авзяно-Петровских заводах, вот-вот будет взят в плен либо уничтожен. При этом главнокомандующий одобрял военную инициативу Державина в экспедиции под Яицк: «...яицкое предприятие одобрил, рекомендовав примечать на пролезшую близь Ельшанки партию сволочи, повелевая, что ежели появится в степях между Волги и Яика, то чтоб открытым образом он, Державин, делал над нею поиск, не опасаясь, что Пугачев придет тайно укрываться на Иргизе...» (Державин 2000: 50).
В приказе от 10 мая 1774 года Щербатов подтвердил задание Бибикова прикрывать Волгу от возможного нападения пугачевцев. Во всяком случае, именно в таком смысле интерпретируется державинское изложение этого приказа. Сравнить: «...об увольнении его, Державина, ее величество указать соизволила не переменять диспозиции покойного Бибикова и для того, чтоб Державин на посте своем был безотлучным; ибо усматривался тут быть нужным, а именно рекомендовалось ему от Малыковки по Иргизу Опекунскою командою учредить посты, усиля их частью марширующими тогда мимо Денисовского полку казаками» (Державин 2000: 51). Очевидно, что для чисто конспиративного задания по поимке Пугачева усиление «авангарда астраханских гусар», то есть саратовских фузелеров под командой капитана Ельчина, резервными казаками «Денисовского полку», которые первоначально были предназначены, вообще-то говоря, для участия в основных боевых операциях против Пугачева, по крайней мере, излишне. А вот для «прикрытия Волги» это усиление как нельзя более целесообразно.
Таким образом, судя по данному эпизоду «Записок», Державину удалось реализовать блеф об «астраханских гусарах», якобы дислоцирующихся на Иргизе.
Однако чуть ниже выясняется, что реальная военная помощь со стороны денисовских казаков так и не понадобилась, затем что они не «поспели» «за переправою из-за Волги» (Державин 2000: 51); а вскоре и вовсе «наипоспешно» были командированы под Оренбург (Державин 2000: 52).
По Державину, сражение, в котором денисовским казакам так и не довелось принять участие, произошло между калмыками, напавшими на колонии, и воинской командой под его руководством, составленной из упомянутой бутафорской команды саратовских фузелеров капитана Ельчина и малыковских крестьян, мобилизованных им для этой цели. Как было показано выше, хотя Ельчин выполнял декоративную функцию, а крестьяне были необстреляны, отряду под командованием Державина все же удалось выполнить задание, поставленное перед ним генералом П.Д. Мансуровым, а именно — защитить колонии от нападения калмыков. В состоявшейся стычке кочевники отступили, а вслед за тем были рассеяны Муфелем. Однако Державин подчеркивает, что именно его «военные распоряжения» сыграли решающую роль в успешном завершении этой операции. По его словам, он получил за них благодарность от главнокомандующего генерала князя Ф.Ф. Щербатова в ордере от 27 мая 1774 года (Державин 2000: 52).
В мае 1774 года центр пугачевского восстания находился в Башкирии. Однако, согласно «Запискам», Иргиз по-прежнему оставался стратегически важным в военном отношении рубежом. Так, в передаче Державиным рапорта Щербатова от 27 мая 1774 года, главнокомандующий не решался оставить эту линию без войскового прикрытия, предпочитая снять нужные для башкирской операции силы с яицкой линии: «...за продолжающимся в Башкирии бунтом взято из Яика некоторое число войск; а наместо их приказано подвинуться на Иргиз с 300 малороссийскими козаками майору Черносвитову, и велено ему в нуждах исполнять сообщения Державина» (Державин 2000: 52). Вскоре и эти «козаки» Черносвитова, как и их предшественники — казаки Денисова, так и не понюхав пороху на Иргизе, были «откомандированы» Мансуровым в тот же Оренбург (Державин 2000: 52).
То есть Державин акцентирует в разобранных эпизодах «Записок» мотив «виртуального» присутствия воинской силы на Иргизе. Тем самым он подчеркивает решающую роль собственной персоны в деле «прикрытия Волги».
По Гроту, Щербатов, Мансуров и Голицын, действительно, побуждали Державина к проведению чисто боевых операций. Они «решительно» одобрили «не удавшийся его план идти на помощь Яицкому городку» (Грот 1997: 89). Они «советовали или даже предписывали ему действовать вооруженною рукою» (Грот 1997: 89). Однако ученый, корректируя приведенное выше свидетельство Державина о якобы «перманентном» выполнении им задания по прикрытию Волги от пугачевцев, которое было подтверждено приказом главнокомандующего Щербатова от 10 мая 1774 года, не забывает упомянуть: до начала мая тот играл совсем другую роль: «...роль его, по крайней мере на время, изменялась»34 (Грот 1997: 89—90). И Щербатов приказывал Державину «прикрыть течение Волги» «цепью из фузелерных рот и донских казаков» (Грот 1997: 90) не для полномасштабной битвы с войсками Пугачева, как это можно понять из «Записок», а, так сказать, для «зачистки» подведомственного ему района от мятежников, разбежавшихся после снятия осады с Яицка: «Генералы писали ему, чтобы он со своими отрядами принял участие в истреблении или поимке разбежавшихся шаек Пугачева»35 (Грот 1997: 90).
По Гроту, именно для этой цели Щербатов, по просьбе Державина, командировал в его распоряжение донских казаков «"доблестного полковника" Денисова» (Грот 1997: 90). Однако не весь отряд в составе пятисот человек, как это можно понять по «Запискам», а только сотню, то есть количество, примерно потребное для проведения «зачистной» операции «по поимке разбежавшихся шаек», а отнюдь не для «прикрытия Волги со стороны Пензы и Саратова».
Когда возникла угроза нападения на колонии со стороны калмыков, Державин, по словам Грота, «уже не довольствовался сотнею казаков, а с разрешения Щербатова требовал, чтобы Денисов ему отрядил их двести, с остальными же шел бы к Сызрани для прикрытия провианта, который оттуда будет послан»36 (Грот 1997: 90). То есть, по Гроту, Державин весьма был заинтересован в присутствии на Иргизе реальной, а не «виртуальной» воинской силы. Ученый наводит читателя на мысль, что будь воля Державина, в Малыковке остались бы и все 500 казаков во главе с «доблестным полковником Денисовым». При этом Державину были потребны эти казаки отнюдь не против основных сил Пугачева, как было заявлено в «Записках», а всего лишь против тех самых калмыков, которые якобы разбежались от «холостых» выстрелов пресловутого капитана Ельчина.
Таким образом, если бы на колонии действительно напали калмыки, в распоряжении Державина были не только саратовские фузелеры да малыковские крестьяне, а и две сотни донских казаков. Судя по ближайшему контексту данного эпизода книги Грота, эти силы внушили веру в реальную воинскую силу Державина даже у П.Н. Кречетникова, до сих пор, как было показано выше, относившегося к этой возможности скептически. В изложении Грота, Кречетников именно в Державине увидел «панацею» от взбунтовавшихся калмыков. Сюда же следует добавить свидетельство ученого по поводу серьезных видов в военном отношении, которые имели на отряд Державина Щербатов и Мансуров: «Между тем к воинской предприимчивости <Державина> обращались уже не только Щербатов и Мансуров: Кречетников, который недавно издевался над нею, теперь посылал ему из Саратова одно письмо за другим, вызывая его на помощь другим отрядам против калмыцких шаек. К одному из этих писем губернатор своеручно прибавил: "Я не уповаю, чтоб такое их большое число было, как пишут из Сызрани, но сколько имеется, то нужно истребить, о чем благоволите постараться"» (Грот 1997: 90).
По словам Грота, Державин и в самом деле собирался было идти против калмыков, но был предупрежден подполковником Муфелем, который рассеял с помощью своего отряда бунтовщиков и взял их предводителя в плен. Таким образом, по Гроту, хотя угроза нападения калмыков, в отличие от таковой возможности со стороны киргиз-кайсаков, была реальной, однако самому Державину и в этом эпизоде пугачевщины не довелось поучаствовать непосредственно, в качестве командира воинского отряда, вступившего в бой с бунтовщиками.
Таким образом, по Гроту выходит, что Державин, хотя и предпринимал меры военного характера в связи с угрозой нападения на колонии кочевников, фактически не принимал участия в боевых действиях против них вплоть до сентября 1774 года. Сама же тема угрозы колониям со стороны кочевников трактуется чуть ли не в ракурсе «обманутых ожиданий»: в марте киргиз-кайсаки так и не появились, в мае калмыки были с легкостью рассеяны отрядом Муфеля, состоявшим всего из восьмисот человек (Грот 1997: 90). Свидетельство Державина, приведенное в «Записках», по поводу полученного им от Мансурова в конце июня 1774 года предупреждения о возможной военной угрозе со стороны все тех же киргиз-кайсаков, Грот попросту не упоминает37.
Далее. Согласно «Запискам», после взятия Пугачевым в начале июля 1774 года пригорода Осы, Державин получил сразу два ордера от казанского губернатора Я.И. фон Брандта и Щербатова «учред<ить> как на сухом пути имеющимися на Иргизе 200 донскими казаками заставу, так и приготовить, сколько можно, вооруженных судов для воспрепятствования стремления его по Волге» (Державин 2000: 54). Другими словами, Державин должен был с помощью 200 донских казаков и малыковских крестьян, столь успешно сражавшихся с калмыками, преградить путь всей пугачевской армии. И Державин, действительно, приготовил было требуемые «суда» и даже вооружил их «взятыми у малыковских обывателей» «фальконетами», но случившийся 13 июля в Малыковке пожар, уничтоживший «суда и снасти» (Державин 2000: 54), вынудил его покинуть Иргиз и отправиться в Саратов.
Грот указывает, что данные предпринятые Державиным меры были следствием полученного им приказа от Щербатова и Брандта «ловить подсылаемых Пугачевым для возмущения народа "передовщиков"» (Грот 1997: 97). Этот приказ Щербатов отдал 12 июня в связи с известием о разгроме генерал-поручиком И.А. Деколонгом Пугачева, состоявшемся 21 мая при Троицкой. Вот как ученый излагает обстоятельства, вызвавшие приказ Щербатова: «Успех при Троицкой возбудил в военачальниках такие же надежды, как прежде победа Голицына при Татищевой. Щербатов еще не знал в точности, куда бежал Пугачев, но воображал, что он, спасшись только с восемью человеками и находясь в краю, где много войска, не будет в состоянии собрать новые силы, а поспешит искать убежища на Иргизе. Поэтому Щербатов 12-го июня писал Державину, что считает присутствие его в том краю нужным и что все прежде сделанные им там распоряжения должны быть восстановлены» (Грот 1997: 96—97). По словам Грота, Брандт также пекся прежде всего о сыскных, а не войсковых мероприятиях: «Вскоре и Брант <так!> из Казани послал Державину приказание возобновить меры для задержания Пугачева на Иргизе; при этом казанский губернатор извещал, что он, по совету Державина, при устье Камы и в Симбирске "учредил преграды" из сыскных команд и нескольких судов» (Грот 1997: 97).
То есть речь в приказах Щербатова и Брандта шла опять-таки только о поимке Пугачева, но отнюдь не о полномасштабной битве с его войсками.
К тому же, Грот подчеркивает, что даже подобные военные операции локального характера, производимые Державиным, были не обеспечены войсками в достаточном количестве и если, в конце концов, все-таки реализовывались, хотя бы в стадии подготовительных мероприятий, то исключительно благодаря, так сказать, его энтузиазму. По словам Грота, начальники Державина просто «забыва<ли>, что он, собственно, не располагал никакою военной силой...» (Грот 1997: 97). В качестве примера он приводит письмо Щербатова Мансурову от 2 июля 1774 года, где в числе мер, принимаемых Брантом, упоминается намерение его писать к поручику Державину «о таком же учреждении на берегу команд», а в конце письма Щербатов просит уведомить г. Державина, чтобы он, «по требованию губернатора и по своему собственному расположению, взял нужные к тому предосторожности» (Грот 1997: 97).
Этот мотив получает продолжение в том эпизоде книги Грота, где излагаются обстоятельства вступления Державина под команду вновь назначенного начальника секретных комиссий генерал-майора П.С. Потемкина.
2.5.3. Под началом П.С. Потемкина: вторая половина июля — первая декада августа 1774 года. Согласно «Запискам», приказ от Потемкина о поимке Пугачева Державин получил непосредственно после взятия Пугачевым Казани, то есть, казалось бы, в совершенно неподходящее в этом отношении время. В самом деле, напомним хотя бы классическую характеристику пугачевщины этого периода, данную Пушкиным в «Истории Пугачева» и процитированную Ходасевичем в биографии «Державин»: «Пугачев бежал, но бегство его казалось нашествием. Никогда успехи его не были ужаснее, никогда мятеж не свирепствовал с такою силою. Возмущение переходило от одной деревни к другой; от провинции к провинции» (цит. по: Ходасевич 1988: 65). Тем не менее, по Державину, Потемкин ему «предписал, что как время настало настоящему его подвигу, то б он не жалел ни труда, ни денег, если обстоятельство потребует оных, и что он на него, Державина, полагает всю надежду» (Державин 2000: 55—56).
Тут же Державин дает краткий комментарий к своему пониманию данного «предписания» Потемкина, переданного им, кстати сказать, как мы увидим ниже при анализе соответствующего эпизода книги Грота, в весьма обтекаемой формулировке. Державин пишет: «Сие самое побудило его горячее вмешаться после в саратовские обстоятельства» (Державин 2000: 56).
По «Запискам» известно, что во время саратовских событий Державин пытался самовольно сместить с поста военного коменданта И.К. Бошняка и взять на себя его обязанности по обороне города от пугачевской армии. Между прочим, он обращался при этом за помощью к Потемкину и нашел с его стороны поддержку своим действиям. В передаче Державина, начальник секретных комиссий приказывал военачальнику, имевшему полномочия фактического руководителя обороны города и по своей должности ему не подчиненного, следовать в своих действиях плану начальника опекунской конторы Лодыжинского, который был поддержан Державиным. То есть фактически подчиниться Державину. Сравнить: «...от него <Потемкина — В.Ч.> получал предписания, которые как одобривали его саратовским начальникам представления, так и повелевалось высочайшим именем ее величества коменданту объявить, что он по всей строгости судим будет, ежели не исполнит благоучрежденного приуготовления, на которое в общем определении он согласился и подписал оное» (Державин 2000: 56).
К слову сказать, план Державина-Лодыжинского предусматривал излюбленную поэтом атаку всей пугачевской армии минимальным количеством воинских сил, в состав которых, между прочим, входила и пресловутая команда капитана Ельчина, причем — вне защиты городских укреплений, в открытом поле. Сравнить текст упомянутого «определения», которому должен был следовать Бошняк, в передаче Державина: «Тут сделано было определение, чтоб для безопасности казенного, церковного и частного имущества, женского пола и людей невоенных сделать укрепление около провиантского опекунского магазина, в котором сложено было 25000 <кулей> ржаной муки, яко в месте по имуществу казенного интереса и по место положению важном и оставить в нем небольшой гарнизон под начальством коменданта Бошняка (!) с 14 чугунными пушками и мортирою. Прочим же войскам, то есть двум артиллерийским ротам с Саратова и донским казакам с четырьмя медными полевыми единорогами под предводительством артиллерийского майора Семяжи, идти навстречу злодею, ежели он наклонится к стороне Саратова...» (Державин 2000: 55). То есть герой «Записок» намеревался, что называется, «посадить Бошняка в муку» (которой было целых 25000 кулей!) с основной артиллерией в придачу, а сам, так сказать, «на лихом коне» и «с открытым забралом», то есть с минимальным количеством пушек, разгромить-таки «злодея».
Как бы то ни было, но, согласно «Запискам», Державин адекватно понял «предписание» Потемкина произвести поимку Пугачева посредством воинских сил, «буде понадобится». Предпринятые им вследствие этого приказа меры в Малыковке носят сугубо военный характер: «В течение же сего времени, как выше значит, пришедшие двести человек с Иргиза донских казаков, долженствующие расположиться по ордеру генерала Щербатова в Сызрани, пришли, и как предписано было ему, по обстоятельствам, близ Малыковки к Волге ими распоряжать; то, понеже не известно еще было, на Сызрань ли, Малыковку или Саратов устремится злодей с своими полчищами, то, чтоб от Сызрани до Саратова иметь в примечании все расстояние, и велел он ста человекам около Сызрани, а ста около Малыковки делать их разъезды» (Державин 2000: 56). То есть, по Державину, двух сотен донских казаков вполне было достаточно для возможного сражения с «полчищами» Пугачева.
Чуть выше Державин мотивирует данный план поимки Пугачева результатом собственного предварительного изучения его поведенческих стереотипов во время сражений: «...трусость по многим разбитиям известны уже были, что во время сражения всегда он удалялся, и когда усматривал толпы его опрокинутыми, то с малым числом своих приближенных предавался в бегство то в ту, то в другую сторону и, остановясь где-либо в отдаленных местах, набирал или накоплял новые толпы бессмысленной сволочи» (Державин 2000: 55). Ясно, что, по Державину, для «отпужания» такого «военачальника» было бы достаточно и «холостых» выстрелов капитана Ельчина, не только что двух сотен донских казаков.
Грот пространно цитирует указанное «предписание» Потемкина Державину от 26 июля. Отсюда читатель узнает, что новый начальник секретных комиссий, хотя и предоставлял своему подчиненному «пространное поле» (Грот 1997: 106), то есть carte blanche, для исполнения даваемого ему поручения по поимке Пугачева, имел в виду все тот же старый план Бибикова, предусматривающий прежде всего конспиративные мероприятия. В передаче Грота, Потемкин полагал, что пугачевская армия, как говорится, была «измотана» и «деморализована» в результате «сокрушительного» поражения под Казанью; что сам Пугачев в связи с указанным обстоятельством может быть заинтересован только в одном: уйти от преследования Михельсона. Малыковка представлялась Потемкину, как и Бибикову, и Щербатову, исключительно в качестве, так сказать, запасного варианта на случай военного поражения. Сюда Пугачев мог прийти только, условно говоря, «в одиночку» и не воевать, а «залегать на дно». Об этом Потемкин и писал Державину: «Здесь многие думают, что он пробирается на Дон, но я не думаю, а думаю, что если не усилит он своей толпы <выделено нами — В.Ч.>, то пойдет или на Яик, или к вам (т. е. в Малыковку)» (Грот 1997: 106). То есть Потемкин, по крайней мере, в данный момент, совершенно не думал о какой-либо воинской операции, как это можно понять по «Запискам» Державина, тем более о такой масштабной, как сражение с пусть и преследуемой, но все еще грозной повстанческой армией. В его «предписании» подразумевалось, что с ней могли бы справиться разве что боевые соединения Михельсона либо Меллина и Муфеля, блокирующие ее возможное движение в направлении Москвы и Симбирска, соответственно38.
Само влияние данного приказа Потемкина, бывшее, по комментарию Державина, якобы определяющим в его саратовской деятельности, трактуется Гротом в плане, так сказать, «пафосном», а отнюдь не с точки зрения его содержательной части, как это хотел бы представить Державин. По словам ученого, Державин превысил свои служебные полномочия в Саратове, стараясь оправдать высокое мнение Потемкина по поводу его деловых качеств: «После таких доказательств высокого мнения начальников о деятельности Державина нас не должно удивлять, если он иногда придавал ей слишком большую важность и выходил из границ, которые ему предписывало его служебное положение» (Грот 1997: 106).
По Гроту, Державин действительно готовился «для встречи Пугачева» в Малыковке (Грот 1997: 107). Однако рассчитывал при этом не только на две сотни донских казаков, а и на полторы тысячи малыковских крестьян39. Кроме того, для обороны Саратова Державин, как и Бошняк, призывал на помощь отряд майора Дица, расквартированный в Царицыне (Грот 1997: 110).
По Гроту, Державин относился к феномену Пугачева со всей серьезностью. Он разделял проницательное мнение Бибикова, цитируемое Пушкиным в «Истории Пугачева»: «Пугачев не что иное, как чучело, которым играют воры, Яицкие казаки: не Пугачев важен, важно общее негодование» (Пушкин 1994 IX: 45). Грот публикует письмо Державина Щербатову с весьма выразительной и глубокой характеристикой масштаба фигуры Пугачева. Ведь тот в народном мнении был принят ни много ни мало как «чаемый» государь Петр Федорович. Именно в этой вере, по Державину, коренится его практически безграничное могущество: «Народ здесь <в Саратове — В.Ч.> от казанского несчастия в страшном колебании. Должно сказать, что если в страну сию пойдет злодей, то нет надежды никак за верность жителей поручиться. Хотя не можно ничего сказать о каком-либо явном замешательстве, однако по тайному слуху все ждут чаемого ими Петра Федоровича. Внедрившаяся в сердца язва, начавшая утоляться, кажется, оживляется и будто ждет только случая открыть себя. Ни разум, ни истинная проповедь о милосердии всемилостивейшей нашей государыни, — ничто не может извлечь укоренившегося грубого и невежественного мнения. Кажется бы, нужно несколько преступников в сей край прислать для казни: авось либо незримое здесь и страшное то позорище даст несколько иные мысли» (Грот 1997: 108). То есть, судя по данному письму, Пугачев — не жалкий трусишка, бегающий, как заяц, даже от ветерка, как это представлено в «Записках», но внедрившаяся в сердца и души народа язва, колоссальное по своей значимости явление, к которому вообще не приложимы обычные, «земные», характерологические мерки. Также следует отметить, что в данном письме Державин считает адекватным средством для борьбы с этой духовной язвой не тривиальную вооруженную силу, а примерные казни преступников. Однако для нас, в данном случае, важно подчеркнуть, что Державин, судя по данному письму, мыслил наиболее целесообразными в борьбе с феноменом пугачевщины меры не военного характера, как это представлено в «Записках», а, условно говоря, карательного. А последние как раз и входили, в том числе, в круг его прямых служебных обязанностей как офицера секретной следственной комиссии.
Что касается упомянутого приказа Потемкина, отданного по просьбе Державина Бошняку по поводу исполнения плана Лодыжинского-Державина, то из книги Грота выясняется, что начальник секретной комиссии, говоря о его нарушении со стороны коменданта, имел в виду только работы по укреплению обороны города Саратова. По крайней мере, в цитируемом Гротом фрагменте данного приказа Потемкина от 9 августа весьма неопределенно говорится о необходимости «восприятия» «мер должных» «на поражение злодея», но не содержится конкретной информации по поводу целесообразности предполагаемого Державиным сражения с повстанческой армией в открытом поле. Сравнить: «К крайнему оскорблению <...> получил я ваш рапорт, что г. полковник и саратовский комендант Бошняк, забывая долг свой, не только не вспомоществует благому учреждению вашему к охранению Саратова, но и препятствует укреплять оный; того для объявите ему, что я именем ее императорского величества объявляю, что ежели он что-либо упустит к восприятию мер должных как на поражение злодея, стремглав бегущего от деташементов майора гр. Меллина и подполковника Муфеля, так и на укрепление города Саратова по положению условному, о коем вы мне доносили: тогда я данною мне властью от ее величества по всем строгим законам учиню над ним суд»40 (Грот 1997: 112).
Чуть выше ученый цитирует образец рапорта Державина Потемкину (от 4 августа) по поводу действий Бошняка. Судя по нему, Державин докладывал исключительно с точки зрения офицера секретной комиссии, призванного контролировать «состояние умов» в боевых соединениях и в гражданском населении: «Комендант <...> явным делается развратителем народа и посевает в сердца их интригами недоброхотство... чернь ропщет и указывает, что им комендант не велит» (Грот 1997: 111—112). Таким образом, Грот ничего не сообщает о доведении Державиным до сведения Потемкина военной составляющей его плана по обороне города41.
2.5.4. Сражение с киргиз-кайсаками: вторая половина августа — начало сентября 1774 года. Разобранный выше по тексту «Записок» мотив «богатырства» героя Державина продолжен в эпизоде стычки отряда под его командованием с киргиз-кайсаками, напавшими на иностранные колонии во второй половине августа 1774 года.
По Державину, когда стало известно об этом нападении, генерал-майор князь П.М. Голицын, командовавший в то время военными операциями в данном районе, оказался бессилен в защите колонистов, поскольку не обладал для этого достаточным количеством войск: «...как деташамент сего генерала был и сам по себе невелик и раскомандирован на успокоение Симбирской и Пензенской провинции, то в таких смутных обстоятельствах и нечем было помочь Иргизу и колониям» (Державин 2000: 60). Державин же взялся «прогнать» киргиз-кайсаков с помощью крестьян, которых еще нужно было для этой цели мобилизовать, двадцати пяти «отставных бахмутских гусар» и «одной полковой пушки». Указанное военное подкрепление согласился ему предоставить Голицын. При этом крестьяне, предназначенные для мобилизации, предварительно еще должны были быть «усмирены» посредством этих гусар и пушки, поскольку жили в «бунтующей» Малыковке. То есть Державин попутно должен был решить задачу по «усмирению» раскольников, к которым по большей части принадлежали жители Малыковки и окрестных деревень.
О том, что в данном эпизоде «Записок» подразумевается антитеза между храбростью поручика и боязливой осторожностью генерала, Державин намекает посредством акцентирования указанного качества последнего. В самом деле, тут же сообщается, что Голицын, узнав о том, что только что выступивший отряд Державина может столкнуться с четырехтысячной «толпою» «под предводительством некоего разбойника Воронова, называющегося пугачевским генералом» (Державин 2000: 61), тут же послал нарочного с приказом отряду возвращаться. Как пишет по этому поводу Державин: «...князь и убоялся, чтоб Державин с толь малою командою не был жертвою сего злодея» (Державин 2000: 61). Однако, судя по ближайшему контексту «Записок», Голицын не учел, как следовало бы на его месте сделать в первую очередь, что Воронов ставил перед собой другую задачу, а именно соединиться с войсками Пугачева, идущими в сторону Царицына. То есть Воронов должен был удаляться от места дислокации отряда Державина, которому, таким образом, ничто не угрожало. Об этом обстоятельстве Державин узнал, «расспрося основательно» (Державин 2000: 61), того самого нарочного, унтер-офицера, убежавшего от Воронова и сообщившего Голицыну о местонахождении и примерном количестве данного повстанческого отряда.
Спрашивается: почему Голицын не занялся этим «расспросом», прежде чем посылать непродуманный приказ о возвращении?
Мы полагаем, что Державин строит данный эпизод колебания Голицына на реализации поговорки «у страха глаза велики». Во всяком случае, только страхом мы можем объяснить неадекватное поведение генерала, потерявшего способность трезво оценивать ситуацию. Как раз этим качеством, судя по «Запискам», сам Державин обладал в должной мере.
Итак, Державин все-таки продолжил предпринятый поход против киргиз-кайсаков, имея в своем распоряжении пусть и всего лишь двадцать пять, и «отставных», но, так сказать, «реальных» гусаров. Как выразился по этому поводу ходасевичевский «историк» в статье «Пушкин о Державине»: «В распоряжении Державина был целый отряд, хотя и небольшой, но вооруженный даже артиллерией» (Ходасевич 07.09.1933). Под «артиллерией» «историк» имел в виду упомянутую «одну полковую пушку».
Однако эти гусары, судя по изложению Державина, по своим боевым качествам ничем не отличались от бутафорской команды капитана Ельчина. Так, в ситуации ночной тревоги по поводу нападения повстанцев, они попросту растерялись. И только благодаря хладнокровию и храбрости Державина отряд был приведен-таки в состояние боевой готовности. Вот как передается соответствующий эпизод в «Записках»: «В полночь услышал с одного притона скачущего крестьянина, кричащего: "Злодеи! Злодеи!" Все пришли в крайнюю робость и смятение. Державин велел конным гусарам сесть на коней, пешим приготовиться, сам же взял фитиль, стал у пушки, дожидаясь нападения...» (Державин 2000: 61).
Некоторая «опереточность» данных «гусар» подчеркивается комическим мотивом «обманутых ожиданий». Оказывается, тревога оказалась ложной, а в роли «грозных» повстанцев были «обыкновенные разбойники», сами испугавшиеся оклика часового и скрывшиеся в лесу: «...после известно стало, что обыкновенные разбойники, разграбя одного управителя графа Чернышева, хотели в том селении пристать; но когда их на форпосте окликали, то они, не отвечав, побежали в лес, из коего вышли, а часовой, их испугавшись, поскакал в селение и встревожил оное» (Державин 2000: 61).
В самой битве с киргиз-кайсаками, которых было, по Державину, «около 2000 человек» (Державин 2000: 64), участвовало со стороны правительственных сил 500 вооруженных крестьян (Державин 2000: 64), 25 бахмутских гусар и 20 саратовских фузелеров (Державин 2000: 63). Этот сборный отряд возглавлял единолично Державин.
Основу боевой мощи отряда Державина составляли гусары. Они выполняли функцию офицеров и унтер-офицеров. Именно фланговый маневр конницы, возглавляемой гусарами, согласно «Запискам», решил исход сражения. То есть, опять-таки, Державин вроде бы утверждает реальную действенность гусаров. Однако мемуарист одновременно акцентирует их, так сказать, «виртуальный статус», не полное довоплощение. В самом деле, по Державину, на самом деле столкновения между противоборствующими сторонами так и не состоялось. Чуть ли не одного вида «красных мундиров» оказалось достаточно, чтобы обратить в бегство толпу киргиз-кайсаков, которая только издали «казалась страшною громадою» (Державин 2000: 64). Сравнить соответствующее описание данного «сражения»: «...коль скоро с наволока показались передние шеренги, красные мундиры, и с боков, во фланг сей толпы, стала заезжать конная рать под предводительством гусар, то варвары дрогнули и, ударясь в бегство во все стороны, оставили плен» (Державин 2000: 64).
Итак, судя по «Запискам», план под кодовым названием «астраханские гусары» оказался весьма эффективным в усмирении пугачевщины.
По Гроту, Голицын не мог лично возглавить операцию по освобождению колонистов от киргиз-кайсаков не только потому, что в его распоряжении не было достаточно войск. Он, в качестве командующего всеми правительственными войсками в данном районе боевых действий, другими словами, как командующий фронтом, очевидно, должен был выполнять другие функции. Операция, предпринятая Державиным, была, так сказать, «не по его рангу». В книге Грота, Голицын прежде всего отдает адекватные распоряжения. Так, в результате одного из этих распоряжений комендант Яицкой крепости Симонов отправил на нижнеяицкие форпосты отряд сотника Харчева, которому, в конце концов, и выдали Пугачева предавшие его соратники42.
Соответственно, Грот ничего не говорит о намерении Голицына вернуть отряд Державина во избежание возможного столкновения с отрядом Воронова43. Также не упоминается им эпизод ложной ночной тревоги, в котором обнажается бутафорская функция бахмутских гусар.
Что касается количества воинских сил, принимавших участие с той и другой стороны в упомянутом сражении, то ученый занижает численность кочевников и завышает таковую в отношении войск, на которые мог рассчитывать Державин до своего непосредственного столкновения с противником.
Так, с одной стороны, Грот приводит другое свидетельство Державина, согласно которому, «разбитая партия состояла из 1000 человек» (Грот 1997: 125). То есть киргиз-кайсаков на самом деле было вдвое меньше заявленной в «Записках» численности.
С другой стороны, хотя, по Гроту, бахмутских гусаров действительно было только 25 человек, однако не на них возлагал свои надежды Державин. Судя по изложению Грота, эти гусары были ему необходимы, прежде всего, для сыскных и мобилизационных мероприятий. Они должны были обеспечить исполнение намеченных казней. А посредством этих казней Державин рассчитывал принудить крестьян к военному сотрудничеству. О том, какое большое значение Державин придавал количеству крестьянского ополчения, свидетельствует, кстати сказать, его первоначальное требование от жителей Малыковки, приведенное в «Записках», «до 1000 человек конных вооруженных набрать ратников» (Державин 2000: 63). Малыковцы смогли предоставить 700 ратников (Державин 2000: 63), из которых, как было указано выше, в сражении приняло участие 500 человек. Грот приводит общее количество крестьянского ополчения в количестве 700 человек и ничего не говорит по поводу численности сражавшихся ратников (Грот 1997: 124).
Кроме того, согласно Гроту, Державин до последнего надеялся на обещанных Голицыным казаков. Его экспедицию намеревалось также поддержать начальство колоний. Так, один из крейс-комиссаров капитан Вильгельми «вызвался набрать для него 300 колонистов» (Грот 1997: 123), а руководить ими вызвался боевой офицер майор Гогель, известный Державину по мужественному поведению во время экспедиции в Петровск. Затем к отряду присоединился поручик саратовского батальона Зубрицкий (Грот 1997: 124—125). Таким образом, не один Державин командовал сражением, как это можно понять по «Запискам».
Сражение, по Гроту, состоялось. По крайней мере, киргиз-кайсаки оказывали некоторое время сопротивление. Сравнить: «Завязалась стычка, и скоро киргизы, бросая добычу, ударились в бегство»44 (Грот 1997: 125). Причем гусары под командованием Гогеля и Зубрицкого сыграли действенную роль в поражении кочевников, войско которых ученый называет «шайкой» (Грот 1997: 125).
Таким образом, Грот представил данную экспедицию Державина против киргиз-кайсаков в качестве трезво рассчитанного до мельчайших деталей «проекта». Именно поэтому и был достигнут выдающийся результат, замеченный самим Суворовым.
2.5.5. «Усмирение» Малыковки: вторая половина августа 1774 года. Своей кульминации тема «богатырства» героя Державина достигает, на наш взгляд, в эпизоде «усмирения» «бунта» жителей Малыковки и близлежащих деревень. Именно здесь, точнее говоря, в сцене казни, Державин указывает читателю на глубокий символический смысл своей деятельности во время пугачевщины, трактуемой им до сих пор, насколько нам удалось выяснить, в комическом плане. Здесь он приоткрыл тайну своей военной мощи. Другими словами, Державин, так сказать, «шекспиризировал» свои «наполеоновские» подвиги, придав им «четвертое измерение» в виде актуализированного библейского («самсоновского») кода.
Антураж этого эпизода остается прежним. То есть внешний комизм ситуации сохраняется. Так, по Державину, слуха о приближении возглавляемого им отряда оказалось достаточно, чтобы малыковцы, до того «бунтовавшие», были «устрашены» до такой степени, что не только не оказали какого-либо сопротивления, но сами же и выдали зачинщиков. Державин подчеркивает трагикомичность ситуации указанием на обстоятельства малыковского «бунта», который ему с такой легкостью удалось «усмирить».
В его передаче, непосредственное малыковское начальство, в чьем распоряжении находилось 20 саратовских фузелеров, спряталось по его указанию от бунтовщиков на одном из волжских островов. Сами малыковцы в это время приняли, что называется, «с распростертыми объятиями» «двух разбойников», объявивших, что они «из армии Батюшки» (Державин 2000: 62). Эти «разбойники» тут же «так напились, что легли близь кружала45 врастяжку» (Державин 2000: 62). А малыковцы «поставили вкруг их караул» (Державин 2000: 62). По Державину, именно при их молчаливом попустительстве и откровенном предательстве некоторых из них совершилась вопиющая по своей «иродовой» свирепости казнь супругов Тишиных и их детей младенческого возраста: «...кормщик, изменя, сказал о них <супругах Тишиных — В.Ч.> злодеям, едва с похмелья проснувшимся. Они тотчас схватили мужа и жену; мучили, неистово наругавшись над нею, допросились о детях, которых едва сыскали и принесли, то, схватя за ноги, размозжили об угол головы младенцев; а казначея и казначейшу, раздев, повесили на мачтах и потом, расстреляв, уехали» (Державин 2000: 62).
Таким образом, Державин акцентирует мотив готовности самих малыковцев к бунту. В самом деле, неужели «несколько тысяч» (Державин 2000: 62) крестьян могли быть принуждены вступить в ряды бунтовщиков двумя «бездельниками» (Державин 2000: 62)? И, конечно, не от этой «пары» пьяниц прятались 20 фузелеров. Они опасались разъяренной толпы обывателей.
Но если воинские и, мы бы здесь сказали, духовные силы этих солдат были столь незначительны, что им даже в голову не пришло выйти из укрытия, чтобы спасти плененных Тишиных, то заглавный герой «Записок» обладал ими с лихвой. Конечно, и 25 гусар оробели бы, не будь с ними Державина.
Так же комичен, с точки зрения количественного соотношения противостоящих сторон, антураж сцены самой казни. С одной стороны — упомянутые 20 фузелеров, до того, так сказать, «прятавшиеся в кустах», с «одной» «наполеонической» «пушкой», и 25 «робких» «виртуальных» «бахмутских гусар», с другой — потрясающая, ни с чем не сравнимая покорность и страх «бунтарей», которых было «несколько тысяч», среди них — 200 человек, которых надлежало пересечь.
Конечно, как подразумевает Державин, не перед этой жалкой воинской силой испытывал страх народ. Они, как он пишет, были устрашены самим зрелищем казни: «Сие так сбежавшийся народ всего села и из окружных деревень устрашило, что хотя было их несколько тысяч, но такая была тишина, что не смел никто рта разинуть. <...> Народ весь, ставши на колени, кричал: "Виноваты и рады служить верою и правдою!"» (Державин 2000: 62—63). Одновременно происходило наказание плетьми, причем сами же виновные исполняли должность палачей друг по отношению к другу.
Возникает вопрос: что же было в этой казни такого «устрашающего» для многотысячной толпы крестьян? Ведь только что они, как показано Державиным, желали смерти Тишину46 и его семье и фактически реализовали это свое желание в несравнимо более страшное зрелище — зверское убиение «младенцев». Почему во время той казни, произведенной «иродами», народ не «безмолвствовал» и не каялся в своих грехах?
Все дело в том, что герой Державина организовал столь устрашившее народ позорище не просто как рядовую казнь, а как деяние, призванное напомнить о каре Божией за сотворенные грехи. Как было показано выше, в связи с цитированием письма Державина Щербатову по поводу Пугачева как феномена, имеющего, прежде всего, религиозное значение, поэт считал самым действенным средством борьбы с этой «духовной язвой» примерные казни. Из следующего фрагмента «Записок» видно, что поэт разумел под этими казнями: «...чтоб больше устрашить колеблющуюся чернь и привесть в повиновение, приказал на другой день в назначенном часу всем обывателям, мужескому и женскому полу, выходить на лежащую близь самого села Соколину гору; священнослужители от всех церквей, которых было семь, облачаться в ризы; на злодеев, приговоренных к смерти, надеть саваны. Заряженную пушку картечами и фузелеров 20 человек при унтер-офицере поставил задом к крутому берегу Волги, на который взойти было трудно. Гусарам приказал с обнаженными саблями разъезжать около селения и не пускать никого из оного с приказанием, кто будет бежать, тех не щадя рубить. Учредя таким образом, повел с зажженными свечами и с колокольным звоном чрез все село преступников на место казни» (Державин 2000: 62). То есть, вольно или невольно, но Державин ссылался на опыт инквизиционной борьбы с дьяволом, который, как известно, как раз и имеет свойство «внедряться» в души грешников. Отсюда, как мы полагаем, и торжественная, казалось бы, совершенно неуместная, «церковная» обстановка совершенных Державиным казней, с непременным присутствием священников, с саванами, одетыми на осужденных, с зажженными свечами в руках обывателей и проведением преступников через село под колокольный звон.
Итак, народ был устрашен карой Божьей. В таком случае, сам Державин играет роль мстителя Божьего, то есть — того же Самсона47. «Иродово войско», несмотря на всю свою видимую буйную силу и дикую свирепость, было рассеяно в прах перед духовной мощью посланца Бога — Державина, а их главари в буквальном смысле были съедены червями, то есть казнены.
На наш взгляд, данным эпизодом казни, в котором смело «сталкиваются» темы «величия Кесарева» и «величия Божиего» и тем самым обнажается их настоящая ценность друг по отношению к другу, Державин призывает читателя по-новому взглянуть на изображаемую им деятельность героя «Записок» во время пугачевщины и при повторном чтении попытаться «подключить» план «двойного знаменования» (Ходасевич 1988: 202), заданный в его поэзии. Конечно, речь в данном случае не идет о том, что Державин, возможно, намекал на жизнетворческий характер своей служебной деятельности. Ведь, в конце концов, указанное «столкновение» «самсоновского» (поэтического, Божественного) и «наполеоновского» (прозаического, «земного») кодов как раз подчеркивает их «контраст». Нет, все дело в колебаниях этих планов; в их неуловимой для человеческого понимания связи и взаимообусловленности друг другом. Словом, как пытался выразить эту связь Державин: «Я царь, — я раб, — я червь, — я Бог!» (Державин 2002: 58).
Грот попросту не замечает «двойное знаменование» сцены казни. Он лишь упомянул об ее «особенной торжественности», предназначенной для того, чтобы «как можно сильнее подействовать на колебавшийся народ» (Грот 1997: 124). Характера этой торжественности он не раскрывает, отсылая любопытствующего читателя к тексту «Записок». То есть, видимо, подразумевая этой отсылкой на чисто описательные «прелести» процедуры, не требующие комментариев.
Ученый, как и прежде, озабочен количественной корректировкой державинских свидетельств, то есть сглаживанием их комизма.
По Гроту, малыковцы предстают совсем не той буйствующей толпой, добровольно примкнувшей к пугачевцам, как это показал Державин. Это по большей части мирные обыватели, которые были принуждены пугачевцами посредством применения грубой силы к исполнению их предписаний. Сами разбойники ведут себя не так «благодушно», как державинские «пьяницы». Первоначально это настоящая боевая единица, состоящая из 17 человек, которые ведут себя по отношению к сельчанам крайне агрессивно и целенаправленно: «Семнадцать сообщников Пугачева, ворвавшись в село, велели искать управителя и казначея48, расхитили их имущество, выпустили на волю около 15-ти колодников49 и, разбив питейный дом, заставили народ <выделено нами — В.Ч.> пить за здоровье государя Петра Федоровича; многие присоединились к ним» (Грот 1997: 120—121).
Этого отряда опасались, судя по всему, не только упомянутые 20 саратовских фузелеров, но и даже есаул Богатырев, отряд которого стоял в одном из соседних сел. Во всяком случае, он не решился вступить в бой с пугачевцами всеми силами, а отрядил для этой цели только их часть. И тут же потерял в числе дезертиров четырех человек. Правда, остальные посланные им казаки возвратились, пленив при этом девятерых повстанцев. Однако больше этот опыт Богатырев не повторял вплоть до ухода оставшейся части пугачевцев вместе с примкнувшими к ним крестьянами. Только после этого он «послал за ними погоню» (Грот 1997: 121).
Оставшиеся же восемь повстанцев отнюдь не смирили свой буйный нрав. Они продолжали терроризировать население и принуждать его к покорности собственной воле: «Остальные восемь мятежников стали разъезжать по селу, били крестьян плетьми и вешали непокорных, таскали соль из амбаров и грабили деньги» (Грот 1997: 121). И только к вечеру позволили себе «расслабиться»: «К вечеру все они лежали пьяные перед кружалом», — пишет Грот (Грот 1997: 121). Если кто и сочувствовал пугачевцам из жителей Малыковки, то все они до прихода отряда Державина, по словам Грота, «разбежались разными дорогами вниз по Волге» (Грот 1997: 121). То есть «буйной» верхушки в селе не было; сопротивляться было некому; остались одни мирные обыватели, которых не нужно было «усмирять», так как они и сами рады были «усмириться».
Кроме того, судя по ближайшему контексту книги Грота, до их сведения наверняка мог дойти манифест такого «серьезного» генерала, как Мансуров, в котором тот угрожал «жестокой казнью» не желающим «усмириться» (Грот 1997: 121).
Далее, по Гроту, когда Державин прибыл в Малыковку, он «нашел ее еще под впечатлением совершившихся там недели за две перед тем ужасов» (Грот 1997: 124). А так как им также незадолго до этого совершались казни, то обыватели и испугались повторения произошедшего, на этот раз, правда, в виде наказания за их, как было показано выше, вынужденное предательство. Поэтому они решили выдать, во избежание большего зла, участников убийства семейства Тишиных.
Таким образом, по Гроту, на самом деле Державин проводил в Малыковке задание, абсолютно лишенное какого-либо боевого «ореола»50. Это были дежурные полицейские казни, с «нулевым» фактором риска. То есть, по Гроту, пусть уж лучше Державин останется в памяти читателя трезво мыслящим и довольно-таки скучным господином, способным в случае необходимости выполнить и должность палача, чем блефующим «романтическим» героем-«наполеонидом», побеждающим «толпы» «черни» одним звуком своего грозного имени. Другого же плана заглавного героя «Записок», как было сказано выше, он не видел.
Проанализированный нами мотив корректировки «воинственных» заявлений героя «Записок», содержится и в итоговой характеристике, данной Гротом деятельности Державина во время Пугачевщины в целом: «Просматривая кипы бумаг, составляющих далеко не полную переписку его во время пугачевщины, мы прежде всего поражены неутомимою его деятельностью: ничто не ускользает от его внимания; он предусматривает нужды и вовремя уведомляет о них кого следует, предлагает и вызывает меры осторожности, сносится беспрерывно с начальниками и другими лицами, идет сам добровольно навстречу опасностям, которых легко мог бы избежать, — словом, делает гораздо более, нежели сколько, собственно, был обязан делать по своему назначению <выделено нами — В.Ч.>. Неудивительно, что он таким образом сумел поставить себя высоко в глазах всех своих непосредственных начальников, которые часто искали помощи в нем, как будто в равном себе по власти» (Грот 1997: 156).
Итак, анализ рецепции Гротом державинских «Записок» показывает последовательную стратегию ученого по корректировке тех мотивов, которые могут внушить читателю представление о деяниях их героя как прежде всего боевых, а не разведочных. Некорректное с научной точки зрения указание ходасевичевского «историка» на якобы противоположную позицию, занимаемую Гротом в этом вопросе, обнажает, по принципу зеркальной симметрии, не только данную стратегию ученого, но и неожиданно открывающуюся проблемную сторону в отношении Пушкина как автора «Истории Пугачева» к тексту державинских «Записок». В самом деле, получается, что пушкинская формулировка малыковского задания Державина по «прикрытию Волги со стороны Пензы и Саратова» не просто почти буквально повторяет заявление самого героя «Записок» по поводу «истинной цели» его пребывания на Иргизе, но и в концентрированном виде отражает сам «воинственный» дух его деятельности во время пугачевщины.
Переходим к рассмотрению пушкинской формулировки малыковского задания Державина в ее отношении к «Запискам» поэта.
2.6. Обнажение Ходасевичем фикционального статуса пушкинской формулировки малыковского задания Державина
В данном случае у нас нет никаких оснований в том, чтобы подвергнуть сомнению упомянутое выше утверждение Грота по поводу незнания Пушкиным самой рукописи «Записок». Отмеченное совпадение формулировок малыковского задания из «Истории Пугачева» и «Записок» может быть объяснено простым сопоставлением двух источников, имевшихся в распоряжении Пушкина: упомянутых «Записок о жизни и службе Александра Ильича Бибикова» и так называемого «Ключа к сочинениям Г.Р. Державина» (1822) Н.Ф. Остолопова, точнее говоря, «Краткого описания жизни Г.Р. Державина», вошедшего в качестве приложения в данную книгу.
Вот как в первом из названных источников излагаются распоряжения А.И. Бибикова, в том числе якобы данное им задание Державину по «прикрытию Волги»: «В сие время51 войски начали приходить в назначенные им места и разделены на корпуса. Главный, который должен был действовать от Оренбурга до Казани и заградить московскую дорогу, поручен был от главнокомандующего начальству генерал-майора князя П.М. Голицына. Генерал-майору Мансурову вверено правое крыло, назначенное к защищению Самарской линии; левое, для обороны дороги от Екатеринбурга и Уфы, сначала отдано под команду генерал-майора Ларионова, но, по медленному его движению или некоторой несмелости, поручено подполковнику Михельсону; с Сибирской стороны от Верхне-Яицких крепостей преписано стеснять мятежнические толпы генерал-поручику де Калонгу и отделять от себя для защиты Кунгура отряд под начальством майора Гагрина. А как от Яицка по всей степи до городка Гурьева не было никаких войск и бунтующие могли свободно пробраться чрез Волгу на Малыковку (что ныне Вольск), оттуда на Симбирскую, Пензенскую губернии и даже на Москву; то, чтоб отвратить их от сего покушения, когда войски под предводительством означенных генералов приближались к Оренбургу, Александр Ильич послал (6-го марта) того ж гвардии офицера Державина в Саратов и иностранные колонии и велел ему подряжать провиант для идущих будто бы во множестве гусар от Астрахани. Точным и благоразумным исполнением сего предписания, г. Державин оказал важную услугу и заслужил признательность. Пугачев, устрашась распущенных слухов и остерегаясь приближения идущих вымышленных войск, сперва оказал нерешимость, потом остановился на походе, и наконец обратился на низовые места, чем потерял драгоценное для себя время и допустил генерала Мансурова освободить Уральск от осады и совершенного голода...» (Бибиков 1865: 136—138).
Н.Ф. Остолопов в числе деяний Державина во время пугачевщины, вознагражденных чином коллежского советника и тремястами душ в Белоруссии, называет в том числе «прикрытие Волги»: «...не допустил от Иргиза разлиться возмущению во внутренние Великороссийские Губернии» (Остолопов 1822: 9). При этом Остолопов тут же утверждает, что имел случай читать рукопись державинских «Записок». Как видно, формулировка малыковского задания Державина в «Кратком описании...» Остолопова, в сущности, не отличается от таковой в «Записках» А.А. Бибикова. Отсюда следует, что главным источником информации в данном эпизоде «Записок» А.А. Бибикова были свидетельства Державина. К тому же, Пушкину было известно, что Державин тесно контактировал с А.А. Бибиковым в пору создания тем своих «Записок»: автор «Истории Пугачева» пространно цитировал заметку Державина об А.И. Бибикове, специально написанную для его сына-биографа52.
Кроме того, «прикрытие Волги» от мятежников перечисляется среди заслуг Державина во время пугачевщины в первой биографии поэта, написанной митрополитом Евгением (Болховитиновым). Причем Евгений подчеркивает в позитивном плане мотив единоличного свершения этого подвига: «Во время занятия войсками прочих важных проходов к Оренбургу, зделал он одним лицом своим (чрез вымышленные виды и распоряжения) Диверзиею злодеям пролиться тогда от Яицкого городка или нынешняго Уральска по реке Иргизу на внутренние провинции...» (цит. по: Курилов 2007: 28). Эта статья Евгения впервые появилась в печати в мартовском номере журнала «Друг Просвещения» за 1806 год (Курилов 2007: 25), а затем «при незначительной редакторской правке опубликована Н.И. Гречем в "Некрологии Державина" <в журнале "Сын Отечества", 1816, № 29. — В.Ч.>, где имелась прямая ссылка на первоисточник» (Курилов 2007: 33). То есть Пушкин наверняка читал статью Евгения, в которой содержится цитируемая формулировка одного из главных подвигов, совершенных Державиным в Малыковке. А в том, что эту информацию Евгений получил непосредственно от самого Державина, Пушкин мог убедиться, прочитав в «Объяснении» к посланию «Евгению. Жизнь Званская» собственноручное признание поэта в приятельских отношениях с митрополитом: «Евгений, Викарный Архиерей Новогородский, приятель автора. Он часто посещал Автора в деревне, и любил слушать эхо пушечных выстрелов, которые неоднократно повторяются в лесах по берегам Волхова» (Львов 1834 I: 70).
Итак, Пушкин в начале Пятой главы «Истории Пугачева», в сущности, повторил формулировку малыковского задания Державина как прежде всего боевого, данную, в конечном итоге, в державинских «Записках». Однако в пушкинской формулировке малыковского задания Державина есть существенное отличие от формулировки оригинальной: Державин, по Пушкину, призван был «прикрывать Волгу со стороны Пензы и Саратова», то есть с запада, тогда как, согласно «Запискам», угроза со стороны мятежников до июля 1774 года существовала со стороны Иргиза, то есть с востока, и только в июле-августе волна мятежа захлестнула Саратов и Малыковку со стороны Пензы.
Мы полагаем, что ходасевичевский «историк» указывает читателю на данное различие формулировок, акцентировав отсутствие какой-либо необходимости «прикрывать Волгу со стороны Пензы и Саратова» в январе 1774 года, когда «все пугачевские операции» «производились к востоку от Малыковки, в районе Оренбурга» (Ходасевич 07.09.1933).
В самом деле, данный контраргумент «историка», по меньшей мере, некорректен с научной точки зрения. Пушкин как раз опровергал бытующую в его время информацию о том, что Пенза была взята Пугачевым к моменту прибытия А.И. Бибикова в Казань, то есть в конце декабря 1773 года. В этой связи он указывал на точную дату взятия Пугачевым этого города, — на июль 1774 года. В развернутом виде данная полемика Пушкина содержится в его статье «Об "Истории Пугачевского бунта"» (1836), написанной по поводу отрицательной рецензии В.Б. Броневского на «Историю Пугачева». Здесь писатель посчитал нужным указать на некоторые фактические неточности, имеющие место быть в книге его критика — «Истории Донского войска» (1834). В частности, Пушкин пишет:
«Г. Броневский, описав прибытие Бибикова в Казань, пишет, что в то время (в январе 1774) самозванец в Самаре и Пензе был принят народом с хлебом и солью.
Самозванец в январе 1774 года находился под Оренбургом и разъезжал по окрестностям оного. В Самаре он никогда не бывал, а Пензу взял уже после сожжения Казани, во время своего страшного бегства, за несколько дней до своей собственной погибели»53 (Пушкин 1994 IX: 391).
Таким образом, Пушкин на самом деле прекрасно понимал, что в январе 1774 года не было никакой необходимости «прикрывать Волгу» со стороны Пензы.
Однако аргумент ходасевичевского «историка» по поводу целесообразности прикрытия Волги «со стороны Пензы и Саратова» в январе 1774 года, по-видимому, указывает не только на несовпадение формулировки малыковского задания Державина в «Истории Пугачева» с имеющейся в распоряжении Пушкина информацией о настоящем направлении угрозы со стороны мятежников. Дело в том, что в следующих двух абзацах статьи «Об "Истории Пугачевского бунта"» Пушкин дает свою оценку идее о «прикрытии Волги» посредством слухов об «астраханских гусарах». Броневский также почерпнул эту информацию из «Записок» А.А. Бибикова, однако не упомянул при этом имени Державина. Сравнить:
«Описывая первые действия генерала Бибикова и медленное движение войск, идущих на поражение самозванца к Оренбургу, г. Броневский пишет: "Пугачев, умея грабить и резать, не умел воспользоваться сим выгодным для него положением. Поверив распущенным нарочно слухам, что будто от Астрахани идет для нападения на него несколько гусарских полков с донскими казаками, он долго простоял на месте, потом обратился к низовью Волги и через то упустил время, чтобы стать на угрожаемом нападением месте".
Показание ложное. Пугачев все стоял под Оренбургом и не думал обращаться к низовью Волги» (Пушкин 1994 IX: 391).
Таким образом, Пушкин обнажил комизм данной аргументации, используя свой излюбленный полемический прием точного цитирования и давая при этом краткое возражение, которое выясняет суть цитируемого текста в желаемом для него ракурсе. Судя по этому возражению, Пушкин твердо был уверен в неизменной дислокации главных сил Пугачева под Оренбургом, а также в отсутствии каких-либо намерений со стороны руководителя мятежа оставить осаду города и начать движение в каком-либо направлении. При этом Пугачев руководствовался не слухами об «астраханских гусарах», а собственным решением «выморить город мором» (Пушкин 1994 IX: 25). Таковы собственные его слова, цитируемые Пушкиным в «Истории Пугачева».
Показав Пугачева как твердого и уверенного в себе руководителя восстания, Пушкин обнажил нелепость аргументации Броневского, исходившего из представления о его трусливости. По Пушкину, Броневский, ставя перед собой научное задание, на самом деле, построил свою аргументацию на комическом приеме реализации слухов, имевшем устойчивую традицию в комедийной литературе последней трети XVIII — первой трети XIX веков54.
Итак, Пушкин считал блеф об «астраханских гусарах» таким же абсурдом, как и захват Пугачевым Пензы в январе 1774 года.
Некорректный с научной точки зрения и, как таковой, имеющий пародийный характер контраргумент ходасевичевского «историка» по поводу нецелесообразности «прикрытия Волги со стороны Пензы и Саратова» в январе 1774 года, оказывается весьма точным указанием фикциональной стратегии Пушкина в данном эпизоде «Истории Пугачева». В самом деле, «сдвигом» указателей направления, с которого якобы исходила угроза нападения мятежников на Иргиз в январе 1774 года, Пушкин обнажает отмеченный выше абсурд, заложенный в его формулировку малыковского задания Державина, ставит самого Державина в комическое положение.
Становится очевидным, что аргументация ходасевичевского «историка», пародирующая научный дискурс, имеет еще одну функцию, поэтологическую, соответствующую, на этот раз, фикциональному статусу «Истории Пугачева». В этой функции данная аргументация теряет свой пародийный характер. Соответственно, из-за маски «историка» выглядывает настоящее лицо Ходасевича, который указывает читателю на тенденциозность автора «Истории Пугачева» в освещении событий или акцентирует его внимание на полемичных моментах пушкинской концепции личности Державина. Выдвинутые положения играют конструктивную роль в нашем последующем анализе полемики Ходасевича с пушкинской концепцией личности Державина в «Истории Пугачева».
Что же именно в пушкинском изображении державинских действий в Саратове и в Малыковке могло вызвать протест у Ходасевича, и как это связано с работой автора «Истории Пугачева» с документами по данным эпизодам? Поиском ответа на эти вопросы мы займемся в следующих параграфах.
2.7. Полемика Ходасевича с пушкинской формулировкой малыковского задания Державина
2.7.1. Обнажение количественной «невязки» между средством и результатом как полемический прием. Как уже говорилось выше, в контексте «Истории Пугачева» формулировки деяний Державина в Малыковке, данные в Пятой и Восьмой главах, не просто связаны друг с другом. Пушкин утверждает их равнозначность, даже взаимозаменимость заскобочной отсылкой «как мы уже видели», введенной в формулировку из Восьмой главы.
Для этого у Пушкина были веские основания.
В самом деле, хотя бы только из знакомства с рапортом Ф.Ф. Щербатова от 5 мая 1774 года он мог убедиться в том, что первоначальная задача, поставленная А.И. Бибиковым перед Державиным, благодаря чрезвычайной энергичности последнего, явно переросла свои рамки и приобрела глобальный характер.
Этот вывод подтверждает тот факт, что непосредственно вслед за формулировкой Восьмой главы Пушкин, следуя тексту рапорта Ф.Ф. Щербатова, сообщает о главных деяниях Державина в Малыковке, которые явно не имеют отношения к первоначальному заданию о поимке Пугачева на Иргизе: «Державин, известясь о сношениях Пугачева с киргиз-кайсаками, успел отрезать их от кочующих орд по рекам Узеням, и намеревался итти на освобождение Яицкого городка; но был предупрежден генералом Мансуровым»55 (Пушкин 1994 IX: 71—72).
Очевидно, что, игнорируя, как было показано выше, указанную связь между формулировками малыковского задания Державина в общем контексте «Истории Пугачева» (и тем самым указывая, в пародийном плане, на такой же недочет в критике Грота и Фирсова), Ходасевич, в поэтологическом плане, акцентирует внимание читателя на контексте частном. Другими словами, он предлагает читать формулировку малыковского задания Державина из Пятой главы в ближайшем контексте, как будто формулировки из главы Восьмой не существует. Он подчеркивает, что задание из Пятой главы нужно понимать именно как «боевое», а не «политическое» либо «разведочное».
На что же указывает Ходасевич таким образом? Что могло его не удовлетворить в пушкинском изображении действий Державина в Малыковке?
Даем ближайший контекст формулировки Пятой главы: «Наконец войска, отовсюду посланные противу Пугачева, стали приближаться к месту своего назначения. Бибиков устремил их к Оренбургу. Генерал-майор князь Голицын, с своим корпусом, должен был заградить Московскую дорогу, действуя от Казани до Оренбурга. Генерал-майору Мансурову вверено было правое крыло, для прикрытия Самарской линии, куда со своими отрядами следовал майор Муфель и подполковник Гринев. Генерал-майор Ларионов послан был к Уфе и к Екатеринбургу. Декалонг охранял Сибирь, и должен был отрядить майора Гагрина с одною полевою командою для защиты Кунгура. В Малыковку послан был гвардии поручик Державин, для прикрытия Волги со стороны Пензы и Саратова» (Пушкин 1994 IX: 43).
Напомним, что речь идет о первых распоряжениях по армии вновь назначенного главнокомандующего генерал-аншефа А.И. Бибикова, прибывшего в Казань, где находился главный штаб, 25 декабря 1773 года (Пушкин 1994 IX: 38).
Надевая маску «историка», Ходасевич указывает, что данная пушкинская формулировка малыковского задания Державина ошибочна, так как в его распоряжении не было каких-либо воинских сил: «"Прикрывать" Волгу Державину было просто не с чем, ибо в его непосредственном распоряжении не было ни одного солдата» (Ходасевич 07.09.1933).
В научно-полемической функции возражение «историка» явно избыточно: у него не было никакой необходимости ставить вопрос о том, какими воинскими силами Державин располагал для выполнения столь масштабной задачи, так как достаточно было бы просто указать на хронологическую несообразность, допущенную Пушкиным при указании январского срока его малыковской командировки. Указание на неверную хронологию — один из основных полемических приемов «историка» в других эпизодах статьи. Ниже он даже сообщает, что в январе «Державин еще находился в Казани» и только «затем сидел в Малыковке». Тем удивительнее, что он не воспользовался этим, более веским с исторической точки зрения, контраргументом для опровержения пушкинской формулировки малыковского задания Державина.
Однако в поэтологической функции указание «историка» на фактическое отсутствие в распоряжении Державина каких-либо воинских сил весьма актуально: оно обнажает комизм в формулировке данного «боевого» задания Державина, основанный на количественной «невязке» между средствами и предполагаемым результатом. Этот комизм выясняется в контексте приведенных распоряжений Бибикова.
В самом деле, если «корпус» генерал-майора князя Голицына, «отряды» майора Муфеля и подполковника Гринева, «полевая команда» майора Гагрина действительно соответствуют нашему представлению об армейских соединениях, а генеральские звания Мансурова, Ларионова и Декалонга ассоциируются с значительными воинскими силами, которыми они командуют и которые способны «прикрыть Самарскую линию», защитить Уфу и Екатеринбург, «охранять Сибирь», то Державину «для прикрытия Волги со стороны Пензы и Саратова» не дано, по-видимому, ничего, кроме почетного звания «гвардии поручика». Другими словами, в отличие от мотивированных Голицына, Мансурова, Декалонга и проч., Державин очутился этаким «богатырем» — сам-друг против войска Пугачева.
Эту же «невязку» Ходасевич обнажает, опровергая с точки зрения «историка» точность пушкинского сообщения об успехах Державина, достигнутых вследствие данного ему приказания от Бибикова.
Приводим это сообщение по тексту статьи Ходасевича: «Пушкин считает, что в январе 1774 г. "Державин, начальствуя тремя фузелерными ротами, привел в повиновение раскольничьи селения, находящиеся на берегах Иргиза, и орды племен, кочующих между Яиком и Волгою", а потом, в апреле, ходил на выручку Яицкого Городка» (Ходасевич 07.09.1933).
Пушкин в этом же цитируемом Ходасевичем абзаце уточняет, что, по крайней мере, однажды Державину довелось усмирить «множество» взбунтовавшихся крестьян, живших в одном из упомянутых «раскольничьих селений», имея в своем распоряжении лишь двух казаков (Пушкин 1994 IX: 44).
Ходасевич в роли «историка» педантично уточняет хронологию событий: они происходили не в январе, а в августе и сентябре.
Затем он опровергает сведения о количестве воинских сил, с помощью которых Державину удалось достичь данных успехов: «три фузелерные роты» были задействованы только во время безрезультатного похода под Яицкий Городок, поэтому усмирение раскольничьих деревень и «кочующих племен» (киргиз-кайсаков, как поясняет «историк») производилось с помощью других сил. К примеру, силы для усмирения раскольников были взяты Державиным в Симбирске. Конечно, это были не пресловутые «два казака», а, по словам «историка», «целый отряд, хотя и небольшой, но вооруженный даже артиллерией» (Ходасевич 07.09.1933)56.
Эти аргументы «историка», употребленные в поэтологической функции, приобретают статус точных указаний на принцип построения данного эпизода «Истории Пугачева».
Уточнение хронологии указывает на стремление Пушкина акцентировать грандиозность достижений своего героя. В самом деле, оказывается, что Державин совершил все известные подвиги в течение всего лишь одного месяца57.
С другой стороны, уточнение «историком» количества воинских сил, находившихся в распоряжении Державина, говорит о тенденции Пушкина педалировать их незначительность, даже ничтожность. Пушкин прибегает к фигуре градации, когда сводит количество воинских сил, находившихся под началом Державина, от пресловутых «трех фузелерных рот» до явно анекдотичных «двух казаков»58.
Таким образом, Пушкин, по указанию Ходасевича-поэтолога, заставил читателя думать, что Державин добился грандиозных результатов, имея в своем распоряжении лишь «три фузелерные роты», а иногда и совсем до смешного малые воинские силы — «двух казаков». Хотя, по сравнению с потрясающим только воздух званием «гвардии поручика», это все-таки что-то, однако и этих сил, очевидно, было бы недостаточно, чтобы «прикрыть Волгу со стороны Пензы и Саратова». Количественная «невязка» между средством и результатом как конструктивный прием данного эпизода «Истории Пугачева» обнажен, тем самым, ее комический эффект разрушен.
2.7.2. Обнажение качественной «невязки» между средством и результатом как полемический прием. Как было сказано выше, ходасевичевский «историк» указал, что Пушкин, формулируя малыковское задание Державина как «боевое», не сообщил количества приданных ему воинских сил. На наш взгляд, тем самым Ходасевич ставит перед читателем наводящий вопрос: какими же средствами Державин, по Пушкину, выполнит поставленное перед ним задание? Может ли этим средством быть блеф?
В поисках ответа на этот вопрос читатель опять-таки не остается без руководящих указаний ходасевичевского «историка».
Дело в том, что тот посредством недобросовестного, да к тому же еще и неточного цитирования акцентирует внимание читателя на том единственном месте в тексте «Истории Пугачева», где может содержаться позитивный ответ на искомый вопрос: на концовке эпизода усмирения бунта (соответственно, пуанте малыковского эпизода в целом), где перечисляются карательные действия Державина. Другими словами, произвольное и предвзятое обращение «историка» с документами мотивируется, как и в разобранных выше примерах его «некорректной» научной полемики, поэтологическо-полемической функцией.
В «Истории Пугачева» концовка эпизода выглядит следующим образом: «...Державин строго на них <зачинщиков бунта> прикрикнул и велел своим казакам вешать обоих зачинщиков. Приказ его был тотчас исполнен, и сборище разбежалось» (Пушкин 1994 IX: 44).
А вот как выглядит эта концовка в передаче «историка»: «Он <Державин> велел двух повесить, а народу велел принести плетей и всю деревню пересек. Сборище разбежалось... И.И. Дмитриев уверял, что Державин повесил сих двух мужиков более из поэтического любопытства, нежели из настоящей необходимости» (Ходасевич 07.09.1933).
Очевидная разница в передаче действий Державина объясняется тем, что «историк» цитирует не основной текст «Истории Пугачева», а примечание 76 к главе Пятой «Истории Пугачевского бунта», опубликованной в шестом томе собрания сочинений А.С. Пушкина под редакцией П.А. Ефремова (1903)59. В этом примечании редактором был скомбинирован устный рассказ сенатора Д.И. Баранова, записанный Пушкиным и послуживший ему источником данного эпизода «Истории Пугачева», а также замечание И.И. Дмитриева, вызванное этим рассказом, которое Пушкин включил в так называемые «Замечания о бунте».
То есть «историк», это следует подчеркнуть, недобросовестно выдает приводимую им цитату за собственный пушкинский взгляд на вещи.
Однако и данное примечание «историк» цитирует не точно и делает это сознательно: отточием обозначает пропуск указания Баранова о главной причине бегства крестьян. Дело в том, что у Ефремова между «Сборище разбежалось» и «И.И. Дмитриев уверял...» стоит следующее предложение: «Державин уверил, что за ним идут три полка (слышал от сенатора Баранова)» (Пушкин 1903 VI: 294).
Ниже «историк» опровергает замечание И.И. Дмитриева (с которым, в его передаче, Пушкин был согласен): «...вопреки остроумному замечанию Дмитриева, <казни> вызывались не "поэтическим любопытством", а отчасти необходимостью, отчасти же прямым предписанием державинского начальства» (Ходасевич 07.09.1933). Итак, именно казни, с точки зрения «историка», оказались главной причиной подавления бунта.
Очевидна некорректность данного возражения «историка». В самом деле, если Пушкин, как он подразумевает, был согласен с замечанием Дмитриева и привел его, чтобы дезавуировать практическую целесообразность казней, то что же он (Пушкин) оставил в качестве причин подавления бунта? Судя по его цитате — ровным счетом ничего.
Поскольку научно-полемический дискурс «историка» обладает для нас «презумпцией» поэтологической функции, обратимся к анализу отмеченных особенностей работы «историка» с документами в данном аспекте.
Если бы «историк» цитировал пушкинскую запись рассказа Баранова корректно, то ему не пришлось бы полемизировать с Пушкиным по поводу практической целесообразности казней и, как следствие, он избежал бы, по крайней мере, абсурдного мата самому себе в самом конце своего «дискурса». В самом деле, упоминание о «трех полках», по-видимому, снимает вопрос о причине подавления бунта.
Но дело в том, что в основном тексте «Истории Пугачева» также не содержится указания на эти «полки». А указанное замечание Дмитриева, приведенное Пушкиным в качестве комментария к данному эпизоду «Истории Пугачева», подчеркивает практическую нецелесообразность произведенных казней. То есть «историк» в своей цитате примечания 76 из издания Ефремова почти буквально повторил пушкинскую передачу данного эпизода державинской карьеры, как она представлена в основном тексте «Истории Пугачева».
Итак, научно-полемический дискурс «историка», спроецированный в поэтологический план, почти по пунктам обнажает авторскую позицию в «Истории Пугачева» в вопросе о причинах усмирения бунта: как и Пушкин, Ходасевич-поэтолог отвергает упоминание о «трех полках»; затем он указывает на солидарность Пушкина с Дмитриевым по поводу практической нецелесообразности казней, произведенных по приказу Державина.
Без обсуждения покамест остается только один пункт — угрожающий крик Державина («прикрикнул»). Он является ключевым для ответа на искомый вопрос: мог ли Державин выполнять малыковское задание с помощью блефа?
«Историк», цитируя вместо основного текста «Истории Пугачева» его источник, соответственно, пропускает указание Пушкина (в Пятой главе) на крик Державина. Ведь, согласно Баранову, Державин отнюдь не кричал на зачинщиков бунта. Употребленный в поэтологической функции, этот пропуск означает, что обсуждаемая формулировка словесного жеста Державина, представленная в «Истории Пугачева», — он «строго на них прикрикнул», — Принадлежит только Пушкину и притом является единственной мотивировкой успешного исхода предпринятой Державиным операции.
Итак, следуя указаниям Ходасевича-поэтолога, мы приходим к выводу, что, по Пушкину, по крайней мере, иногда Державину доводилось «прикрывать Волгу со стороны Пензы и Саратова» буквально только своим словом. Устраняя вслед за Пушкиным упоминание о «трех полках», Ходасевич указывает, что тот стремился подчеркнуть этот парадокс посредством элиминирования содержательной части крика Державина и вытекающим отсюда акцентированием его формальной характеристики — интонации угрозы. В конце концов, не важно, чем именно Державин мог испугать крестьян, да хотя бы теми же «тремя полками». Все равно в данной ситуации ему оставалось только блефовать, иначе он был бы просто поглощен вместе с «двумя казаками» «набежавшей волной» разбушевавшейся толпы.
Итак, Ходасевич обнажает прием качественной «невязки» между словом как средством и практическим результатом, который использовал Пушкин в малыковском эпизоде «Истории Пугачева». По Ходасевичу, пушкинская ирония имеет своим источником утверждение Державина в «Записках», что именно его блеф по поводу «астраханских гусар» испугал Пугачева и заставил отказаться от намерения двинуть свое войско от Оренбурга в сторону «Пензы и Саратова». Ходасевич выразил свое несогласие с пушкинским изображением самовлюбленного и тщеславного Державина-человека.
Однако, по Ходасевичу, названные качества являются не единственными чертами биографической личности Державина, которые затронули пародийную жилку Пушкина при знакомстве с малыковским эпизодом военной карьеры поэта. Ниже этот вопрос будет обсуждаться в связи с решением другой проблемы, поставленной в статье Ходасевича: как соотносится биографическая личность Державина с его литературной личностью? Другими словами, существует ли между ними прямая связь, и биографический Державин жил по законам созданной им художественной действительности, либо этой связи не существует, и каждая из этих личностей живет по законам той действительности, к которой принадлежит? Что думал по этому поводу сам Державин и что Пушкин? И как к их взглядам относится концепция Ходасевича?
2.8. Полемика Ходасевича с пушкинской концепцией жизнетворческого поведения Державина
2.8.1. Пушкинская концепция жизнетворческого поведения Державина. Державин полагал, что его биографическая личность отличается от личности литературной, поскольку в стихах он допускал мысли, которых не думал на самом деле. Эта установка отчетливо выражена в концовке стихотворения «Храповицкому» (1797):
За слова — меня пусть гложет,
За дела — сатирик чтит
(Державин 2002: 291).
Речь идет о лести по отношению к Потемкину и Зубову.
По свидетельству Гоголя, Пушкин возразил по поводу такого подхода к поэтическому творчеству: «Державин не совсем прав: слова поэта суть уже его дела» (Гоголь 1994 VI: 19).
Гоголь трактует это замечание Пушкина как безусловную необходимость для поэта избегать в своем творчестве «неискренности», «необдуманности» и «поспешной торопливости» (Гоголь 1994 VI: 19). Несоблюдение этих условий может привести к дискредитации в глазах читателя биографической личности писателя. Гоголь показывает это на примере Державина: «Сколько усумнилось в искренности его чувств потому только, что нашли их <оды> во многих местах выраженными слабо и бездушно; какие двусмысленные толки составились о самом его характере, душевном благородстве и даже неподкупности того самого правосудья, за которое он стоял» (Гоголь 1994 VI: 20).
Для нас особенно актуально в трактовке Гоголя, что в пушкинском замечании по поводу упомянутых стихов Державина, по крайней мере, может содержаться требование для поэта сохранять самоидентификацию своей биографической личности в творчестве, другими словами, не отделять биографической личности от личности литературной, сохранять их единство. Фактически это означает требование жизнетворческого поведения поэта.
Изображая малыковские действия Державина, Пушкин, по-видимому, поступает в соответствии со смыслом, заложенным, по Гоголю, в его замечании: он ставит их в прямую зависимость от поэтических идеалов реального прототипа своего героя. Точнее говоря, эти действия представлены как буквальная реализация воинственной и грозной, как принято считать, поэзии Державина.
Это впечатление находит свое обоснование в том факте, что Пушкин использовал как конструктивный прием упомянутое замечание Дмитриева, согласно которому карательные действия Державина напрямую связаны с идейным содержанием его поэзии60. Получается, что Державин как герой «Истории Пугачева» казнит именно потому, что является поэтом.
В примечании 2 к главе Пятой «Истории Пугачева» Пушкин сделал косвенное указание на конкретные державинские тексты, послужившие основанием для его жизнетворческой концепции. Здесь он ссылается на собственное свидетельство Державина о деятельности во время пугачевщины, содержащееся в «Объяснении» к стихотворению «Мой истукан»: «Державин, в объяснениях на свои сочинения, говорит, что он имел счастие освободить около полуторы тысячи пленных колонистов от киргизов» (Пушкин 1994 IX: 110).
В этих текстах, стихотворном и прозаическом, выясняется отношение Державина к убийству как таковому. И Пушкин как бы приглашает читателя убедиться, что взгляды на этот феномен Державина-поэта и Державина-человека идентичны и одинаково жестоки.
В самом деле, в стихотворном тексте поэт, размышляя о деяниях, которые могли бы сделать его достойным изваяния, высеченного скульптором Рашеттом, казалось бы, отвращается от убийств. Однако под последними он разумеет только действия, направленные на завоевание российского государства либо на свержение монархической власти. Этот вывод следует из приводимых Державиным примеров «типичных» убийц — Батыя и Марата:
... Но ты, о зверских лиц забава!
Убийство! — я не льщусь тобой.
Батыев и Маратов слава
Во ужас дух приводят мой;
Не лучше ли мне быть забвенну,
Чем узами сковать вселенну?
(Державин 2002: 195).
С другой стороны, поэт прославляет агрессивную и захватническую политику российского правительства, предполагающую массовые убийства:
Я рад отечества блаженству:
Дай больше небо таковых,
Российской силы к совершенству,
Сынов ей верных и прямых!
Определения судьбины
Тогда исполнятся во всем;
Доступим мира мы средины,
С Гангеса злато соберем;
Гордыню усмирим Китая,
Как кедр, наш корень утверждая
(Державин 2002: 200).
В объяснении к 7—9 стихам этой строфы, которое Пушкин читал в редакции Ф.П. Львова61, Державин пишет: «Императрица один раз объяснилась при Авторе, что не желала бы Она умереть прежде нежели выгонит Турок из Европы, то есть, пока не доступит мира средины, не учредит торга с Индиею, или с Гангеса не соберет золота и не усмирит гордыню Китая» (Львов 1834 I: 39).
Пушкин указывает на аналогичное противоречие в отношении Державина к убийству, процитировав в упомянутом примечании 2 к главе Пятой его объяснение по поводу сугубо «миротворческой» деятельности в эпоху пугачевщины и поместив в основном тексте «Истории Пугачева» сразу вслед за предложением, к которому относится данное примечание, эпизод с казнями.
Вот как выглядит ближайший контекст цитаты Пушкина в «Объяснениях» Державина (в редакции Ф.П. Львова):
«Хотя б я с пленных снял железы,
Закон и правду сохранил,
Отер сиротски, вдовьи слезы,
Невинных оправдатель был,
Орган Монарших благ и мира...
Автор имел счастие утвердить стихи сии событиями, поелику освободил около полуторы тысячи человек пленных колонистов от Киргизов; потом, служа Сенатором, старался по силам своим давать истинную цену слезам вдов и сирот, что по голосам его в делах известно. При торжестве последнего тогда с Турками мира, он читал у трона объявление об оном и о награждении отличившихся в заслугах, а потому и был органом благ и мира» (Львов 1834 I: 38—39).
Таким образом, Державин не упоминает о своих карательных мероприятиях, по-видимому, не считая их препятствием для самопрезентации в качестве «органа благ и мира». По-видимому, ему даже в голову не приходило считать «злодейством» совершенные им смертные казни. С его точки зрения, они были справедливы, поскольку были вызваны необходимостью наказать преступников и усмирить бунт, угрожающий существованию российского государства62.
Для Пушкина, положившего в основание своего поэтического «Памятника» не державинскую «истину»63, а «милость к падшим», точка зрения, оправдывающая смертную казнь и правительственные репрессии, была неприемлема.
Таким образом, поведение Державина в малыковском эпизоде «Истории Пугачева» представлено как жизнетворческое: герой в своих поступках руководствуется не объективными законами реальной действительности, а субъективными законами действительности художественной.
Ввиду отмеченной буквальности реализации поэтических «бранных» идей Державина возникает комический эффект, основанный на упомянутой выше «невязке» между средством и результатом: «слово» Державина стало его «делом», когда, как было показано выше, с помощью блефа он прикрыл-таки Волгу «со стороны Пензы и Саратова». «Богатырские» подвиги пушкинского героя соответствуют гиперболичности поэтического стиля Державина.
Однако этот эффект существует наряду с трагическим аспектом реализации антигуманных поэтических смыслов. На примере повешенных Державиным людей Пушкин показывает, какой ужасающий результат могут иметь непродуманные и безответственные призывы к насилию, выраженные в блестящей, и потому еще более убедительной, поэтической форме64.
Таким образом, Пушкин подвергает ироническому снижению жестокий и негуманный, с его точки зрения, смысл, заложенный в поэзии Державина. При этом биографическая и литературная личность поэта представлены, в обсуждаемом аспекте, в единстве и равным образом травестированы.
Ходасевич указал на данный аспект пушкинской концепции личности Державина, когда оспорил, по его мнению, принятую тем точку зрения Дмитриева.
В своем антипушкинском дискурсе он стремится опровергнуть не только обвинение в жестокости, выдвинутое Державину, но и концепцию его поведения как жизнетворческого. Для этой цели он дезавуирует как неубедительное указанное основание пушкинской жизнетворческой концепции, а именно — традиционные представления о поэзии Державина как «грозной и воинственной», а о самой литературной личности поэта как о «бранном певце»65.
2.8.2. Полемика Ходасевича с традиционным взглядом на поэзию Державина как «бранную» и «воинственную» в статьях «Прежде и теперь» и «Война и поэзия». Ходасевич мог иметь в виду, что Пушкин, представляя в «Истории Пугачева» действия Державина как жестокие, исходил из общего распространенного представления о поэзии Державина как «грозной и воинственной», а о самой литературной личности поэта как о «бранном певце».
Это представление отразилось, например, в отзыве Екатерины по поводу оды «На взятие Измаила» (1790). Вот как Державин передает это событие в своих «Записках»: «Государыня, увидев его при дворе в первый раз по напечатании сего сочинения, подошла к нему и с усмешкою сказала: "Я не знала по сие время, что труба ваша столь же громка, как и лира приятна"» (Державин 2000: 130).
Отношение Ходасевича к данному «рупору общественного мнения» видно хотя бы из намека, сделанного им в соответствующем эпизоде биографии «Державин», что это мнение не следует воспринимать серьезно: императрица лишь льстила поэту (Ходасевич 1988: 143). В общем контексте биографии это означает, что она, скорее всего, попросту не поняла настоящего смысла державинского стихотворения, как это случилось с ней, например, когда она разгневалась по поводу померещившегося ей в оде «На взятие Варшавы» вольнодумства66, которого там и в помине не было.
Ходасевич развенчивал указанное традиционное представление о поэзии Державина в специальных статьях: упомянутой «Прежде и теперь» и «Война и поэзия» (1938).
Особенно характерна в этом смысле последняя из названных статей. В ней критик назвал Державина единственным из всех русских поэтов, кто «осудил войну прямо и без обиняков» (Ходасевич 21.10.1938). То обстоятельство, что Державин прославлял в своих одах «русских воинов и их вождей» и, в частности, воспел взятие Измаила, критик объясняет государственным пафосом его поэзии: «...он славил их <воинов и вождей> как певец российского великодержавия», а взятие Измаила мыслилось им как «победа над общим "супостатом"» России и Европы. К самой же войне Державин относился негативно и «ставил себе в заслугу, что "проповедовал мир миру"» (Ходасевич 21.10.1938). В качестве примера такой «проповеди» Ходасевич приводит следующую цитату как раз из той самой оды, которую Екатерина восприняла как сугубо воинственную, — «На взятие Измаила»:
Война, как северно сиянье,
Лишь удивляет чернь одну;
Как светлой радуги блистанье,
Всяк мудрый любит тишину.
Ходасевич подчеркивает, что в реальности бой, которым сопровождалось взятие Измаила, был «одним из самых кровопролитных, какие дотоле знала военная история» (Ходасевич 21.10.1938). Другими словами, более подходящего оселка для проверки идейного содержания поэзии Державина на «жестокость» — не найти, и эта проверка такого пафоса не обнаружила.
C Державиным сопоставляется Лермонтов как автор знаменитых антивоенных стихов из «Валерика»:
Я думал: Жалкий человек.
Чего он хочет!.. небо ясно,
Под небом места много всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он — зачем?
Ходасевич педалирует обстоятельства создания этих стихов. Если «воинственное» «Бородино» сочинял Лермонтов, «еще не понюхавший пороха», то «Валерик» он написал «тотчас после сражения при Валерике, отличившись в бою и будучи представлен к награде» (Ходасевич 21.10.1938). В общем контексте статьи, предполагающем сопоставление Лермонтова и Державина, данное указание на обстоятельства создания лермонтовского стихотворения является автореминисценцией того эпизода биографии «Державин», где речь идет об истории создания «Читалагайских од»: Державин также писал их сразу же после завершения боевых действий в эпоху пугачевщины.
Судя по общему контексту стихотворений Лермонтова, темой которых служили военные действия русской армии на Кавказе, поэт понимал историческую необходимость присоединения этих территорий к России. Однако его весьма волновал трагизм противоречия между этой необходимостью и методами, с помощью которых оно осуществлялось (Пульхритудова 1981: 78). В частности, в стихотворении «Валерик», цитированные стихи непосредственно связаны со сценой смерти капитана, выделенной на фоне ужасающих результатов резни как наиболее характерный их пример. Кажется, впервые в русской литературе Лермонтов столь отчетливо ставит вопрос, впоследствии акцентированный Достоевским: стоит ли все завоевание Кавказа, пусть и исторически необходимое, смерти хотя бы одного человека? Гуманистический, общечеловеческий аспект этого вопроса акцентируется одинаково сочувственным отношением лирического героя к жертвам резни со стороны горцев: их кровь, так же как и русская, сделала воду ручья «теплой» и «красной»: «...Резались жестоко, / Как звери, молча, с грудью грудь, / Ручей телами запрудили. / Хотел воды я зачерпнуть. / <...> / ...но мутная волна / Была тепла, была красна» (Лермонтов 1988 I: 204).
Очевидно, что сопоставлением стихотворений «На взятие Измаила» и «Валерик» Ходасевич стремился педалировать в державинском подходе к ужасной цене, которую приходится платить за войну, пусть даже и справедливую, именно данный общечеловеческий аспект.
По Ходасевичу, такой подход Державина имеет своим источником его религиозные убеждения, впервые особенно ярко сказавшиеся в экклезиастовом дискурсе «Читалагайских од». Этот тезис критика скрыт в стыке этих од и «Валерика», произведенным им в статье «Война и поэзия» посредством указания на аналогичные обстоятельства создания этих текстов, а в биографии «Державин» — посредством педалирования в оде «На смерть Бибикова», вошедшей в цикл, мотива скорби по поводу смерти человека, якобы не могущей быть оправданной достижениями полководца67. Таким образом, Ходасевич также указывает на возможный литературный первоисточник упомянутой лермонтовской переоценки ценности жизни одного человека в сопоставлении с военно-политическими интересами империи. Получается, что через поэзию Державина Лермонтов воспринял и творчески развил данную, христианскую по своей сути, проблему68.
Нужно сказать, что в последовательно проводимую Ходасевичем аналогию между мирными установками Лермонтова и Державина также вписывается упомянутая ода последнего «На взятие Варшавы» (1794). Это наблюдение основано на интерпретации Ходасевичем этого стихотворения, посвященного прославлению подвигов русских войск под руководством Суворова в Польше, как неискреннего. В соответствующем эпизоде биографии «Державин» писатель говорит, что его нарочито «одическая», затрудненная, форма, призванная «выражать бурный прилив чувств», «чаще выражала обратное» (Ходасевич 1988: 152). Призыв прекратить захват Польши, вычитанный Екатериной из стихотворения, якобы входил в расчеты Державина. Отсюда следует, что, по Ходасевичу, и в «Валерике», и в оде «На взятие Варшавы» отразилось одинаково негативное отношение поэтов к колонизаторской политике царского правительства и, соответственно, сочувствие к покоряемым народам.
Здесь особенно заметна концептуальная точка зрения Ходасевича, так как, с одной стороны, он проигнорировал собственное признание Державина в сугубой искренности выраженного в оде «На взятие Варшавы» восторга. «В том году скончалась первая жена Автора, — пишет поэт в объяснении, — и он, несмотря на печаль свою, восхищен быв победами Суворова, писал в похвалу ему сию оду» (Державин 2002: 596—597). С другой стороны, он игнорирует отмеченное выше понимание Лермонтовым исторической необходимости присоединения Кавказа к России, выраженное, например, в балладе «Спор» (1841) или в поэме «Мцыри» (1839)69.
В концовке статьи Ходасевич сопоставляет антивоенные стихи «Валерика» с явно контрастными мыслями по тому же поводу биографического Лермонтова. В частности, он цитирует письмо Лермонтова к А.А. Лопухину от 12 сентября 1840 года: «Я вошел во вкус войны и уверен, что для человека, который привык к сильным ощущениям этого банка, мало найдется удовольствий, которые бы не показались приторными» (цит. по: Ходасевич 21.10.1938). По Ходасевичу, то обстоятельство, что в этом письме Лермонтов «даже не намекает» на мысли, высказанные в стихотворной форме, совсем не опровергает искренности того, что высказано в «Валерике». Это лишь значит, что мысль «Валерика» принадлежала к числу тех дорогих и сокровенных, которые «поэты готовы выразить стихами всему миру, но в разговоре или письме — никому» (Ходасевич 21.10.1938). То есть, отмеченный контраст означает, что в жизни Лермонтов руководствовался законами реальности. Например, в данном письме говорил о своем самочувствии так, чтобы не огорчать любимую женщину, — Вареньку, сестру Лопухина; на войне — был храбрым офицером и выполнял все возложенные на него поручения. В творчестве же он предельно искренно говорил о том, что думал на самом деле, то есть следовал фундаментальному, с точки зрения Ходасевича, закону истинной поэзии. Другими словами, литературная и биографическая личности Лермонтова не совпадают. Но это не означает, что биографическая личность «хуже» литературной. Она ей вполне адекватна.
Все только что сказанное о соотношении литературной и биографической личности Лермонтова, по логике статьи Ходасевича, относится и к Державину. Тем самым опровергается исходный тезис Дмитриева о жизнетворческом поведении Державина в эпизоде усмирения бунта, принятый, как было показано выше, с точки зрения Ходасевича, и Пушкиным.
В статье «Прежде и теперь» Ходасевич особенно ярко акцентирует мысль, что антитурецкая направленность творчества Державина и, в частности, оды «На взятие Измаила», объясняется не узко националистическими настроениями поэта, а, наоборот, его представлениями об общеевропейской пользе: «Державин глубоко усвоил взгляд на Россию как естественную защитницу Европы от турецкой опасности». «Екатерининских полководцев он славил по чувству не только русского, но и европейского патриотизма» (Ходасевич 1991: 143). В этой связи Ходасевич цитирует авторское указание на реальный источник упомянутой стихотворной проповеди мира из оды «На взятие Измаила»: «Генрих IV и многие другие великие люди желали всеобщий в Европе мир утвердить; на сей системе и поныне у многих голова вертится» (цит. по: Ходасевич 1991: 143). То есть Ходасевич указывает, что сам Державин руководствовался в своей пацифистской проповеди примером этого французского короля, являвшегося автором проекта по созданию федерации европейских государств с целью изгнания турок из Европы.
Кроме того, Ходасевич упоминает в числе сочинений, вероятно известных Державину и стимулировавших его пацифистское мировоззрение, «Проект вечного мира» аббата де Сен-Пьера. Критик имеет в виду, что поэту, судя по идейным установкам, отразившимся в его творчестве, должны были быть близки сугубо мирные средства, предлагаемые французским просветителем для достижения искомой цели проекта. Тем более, что, по крайней мере, в общих чертах проекты Сен-Пьера и Генриха IV совпадали: и тот, и другой предусматривали создание на добровольных началах международной организации, которая регулировала бы возникающие распри между европейскими государствами.
Чтобы оттенить последовательность и искренность пацифистских убеждений Державина, Ходасевич упоминает более практичные, но и зато противоречивые позиции других известных «борцов за мир», — Жан-Жака Руссо и Вольтера как критиков-антагонистов проекта Сен-Пьера; Ломоносова как автора пацифистских стихов из поэмы «Петр Великий» (1761); государств-участников Женевской конференции по разоружению (1931—1935 гг.).
Судя по формулировке Ходасевича, можно заключить, что Руссо был восторженным почитателем проекта Сен-Пьера, а Вольтер, наоборот, его отрицателем: «Этой книгой увлекался Руссо, Вольтер находил ее вздорной» (Ходасевич 1991: 143).
На самом деле, как показал М.П. Алексеев в своей статье «Пушкин и проблема "вечного мира"» (см.: Алексеев 1972), данный антагонизм представляется мнимым: и тот, и другой критиковали Сен-Пьера за прекраснодушие, оторванность от действительности; и тот, и другой видели главное препятствие в реализации проекта «вечного мира» в личном эгоизме монархов, сросшемся с эгоизмом государственным: они не верили, что государи добровольно пойдут на создание международной организации, которая ограничивала бы их право ведения войны. Различие в их позициях обнаруживается только в способе преодоления этого препятствия, но и в этом случае, если судить с исторической точки зрения, различие оказывается мнимым. Руссо открыто призывал к свержению существующей государственной власти. Вольтер исподволь разъедал своей едкой иронией ее авторитет, без которого она, как показали события французской революции 1789 года, не может существовать. В конце концов, противоречивость их пацифистской проповеди реализовалась в такой кровавой бойне, какую история еще не знала.
Позиции Ломоносова и участников Женевской конференции обнаруживают свое противоречие с обратной стороны: они считают, что чем прочнее государственная власть, тем реальнее осуществление проекта «вечного мира». Вот как пишет об этом Ходасевич, характеризуя ломоносовскую точку зрения в сопоставлении с пацифистскими убеждениями Державина: «Если сентиментальный пацифизм Державина приводил его к мыслям о разоружении, то совершенно иначе окрашен был пацифизм ломоносовский, столь же несомненный, но искавший разрешения вопроса в ином направлении — в системе вооруженного мира, в том страхе, который державы должны внушать друг другу. Потому-то и настаивает Ломоносов на том, что "Монархам надлежит оружие готовить". Его афористический стих:
Не может свет стоять без сильных воружений — можно было бы посвятить Женевской конференции» (Ходасевич 1991: 143).
Говоря о «несомненности» пацифизма Ломоносова, Ходасевич, конечно, имеет в виду упомянутые стихи из поэмы «Петр Великий» по своей мысли напоминающие, как заметил Г.А. Гуковский, «знаменитые стихи в "Валерике" Лермонтова»70 (Гуковский 1999: 94). То есть и тот, и другой поэт одинаково сочувствовали «падшим», призывали к милосердию. В этом смысле Ломоносов, как и Лермонтов, сопоставляется с Державиным.
Однако Ломоносов, в конце концов, оправдал человеческие жертвы войны государственными интересами России71. Этим и вызвано ироническое сопоставление ломоносовского «афоризма» на данную тему из поэмы «Петр Великий» и «мирных» проектов участников женевской конференции, предусматривавших разоружение других стран и усиление собственной военной мощи.
Таким образом, Ходасевич показывает, что пацифистские взгляды Державина нереалистичны, поскольку принадлежат области высокой поэзии, миру платоновских идей. И в этом их оправдание. Ведь всякая реализация пацифистских идей в чистом виде развязывает войну и революцию. Поэтому поэтические идеи Державина не только не «жестоки», они гораздо человечнее многих, признанных таковыми, идей прославленных «друзей человечества».
2.8.3. Полемика Ходасевича с Пушкиным по поводу традиционного представления о поэзии Державина как «бранной» и «воинственной». Есть основание считать, что Ходасевич в данных статьях полемизировал прежде всего с Пушкиным, разделявшим, как было показано выше, указанное традиционное представление о поэзии Державина. Присутствие пушкинской концепции угадывается в негативном плане.
В самом деле, когда читаешь статьи, прежде всего бросается в глаза тот факт, что Пушкин даже не упоминается в числе русских поэтов, осудивших войну. Это заставляет присмотреться к ходасевичевскому сопоставлению мирных установок Державина, Лермонтова и Ломоносова в новом аспекте: что в этих установках есть такого, чего нет у Пушкина? другими словами, почему поэтическая и биографическая позиция Пушкина не заслужила приобщения к ряду поэтов-миролюбцев? А как же ставшие хрестоматийными «милость к падшим» и «не приведи Бог видеть русский бунт...»? В таком свете игнорирование имени Пушкина представляется сознательным приемом.
Кроме того, отсюда следует еще один важный вопрос: если Ходасевич сознательно противопоставлял позиции поэтов-миролюбцев и Пушкина, то какую функцию в данной антитезе выполняют взгляды Руссо, Вольтера и участников Женевской конференции? A priori покамест ясно одно: взгляды этих «борцов за мир» должны в чем-то совпадать с мнениями Пушкина. Иначе их очевидная контрастность с последовательно пацифистскими убеждениями Державина и Лермонтова (у Ломоносова здесь, как мы показали, особое положение) — не понятна.
Итак, сначала посмотрим, какие общие мотивы мы выяснили в ходе сопоставительного анализа поэзии Державина и Лермонтова, Державина и Ломоносова в концепции Ходасевича, а затем попытаемся найти их «теневой», или негативный аспект в поэзии Пушкина. Функциональная роль указанных возможных союзников Пушкина будет выясняться в процессе исследования.
По Ходасевичу, в своей поэзии Державин и Лермонтов проповедовали «мир миру». При этом они исходили из общечеловеческой, вариант — христианской, общеевропейской точки зрения на проблему войны: жизнь всех людей для них бесценна, без различия национальностей и вероисповедания, принадлежности к дружественной или вражеской армии. Им дорог каждый отдельный человек: победные результаты всех войн не могут искупить его гибели. Они осуждают захватническую политику царского правительства и выражают сочувствие к покоряемым народам. При этом их пацифистские идеи носят не умозрительный характер, а являются результатом тяжелого боевого опыта.
С другой стороны, они понимают, что их задушевные мысли носят надмирный характер, что их реализация немыслима. Если говорить об утилитарной пользе этих мыслей, то, думается, к ним уместно применить по аналогии парадокс, обычно относимый к христианским идеям: к ним можно только приближаться, но никогда нельзя терять их из виду. В жизни эти поэты руководствуются ее законами, например, не пишут в письмах то, что затем выражают в стихах. Другими словами, они не культивируют жизнетворческое поведение.
Теперь мы попытаемся доказать следующий тезис: все только что сформулированные выводы, только со знаком «минус», относятся к Пушкину как автору таких революционных произведений, как прозаическая заметка «О вечном мире», стихотворения «Кинжал», «Война» и «Генералу Пущину», а также эпилога к поэме «Кавказский пленник», в котором прославляется завоевательная война России на Кавказе (все эти произведения были созданы в 1821 году); реакционных, но таких же радикальных антипольских стихотворений «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина» (то и другое написано в 1831 году); наконец, поэмы «Полтава» (1828) с ее знаменитыми батальными сценами.
На революционно-радикальные настроения, которые переживал Пушкин в 1821 году в период кишиневской ссылки, в статье Ходасевича «Война и поэзия» указывает педалирование контраста между боевым опытом Державина, соответственно, Лермонтова, и их проповедью мира. Этот же контраст, только в зеркальном преломлении, присутствует как раз в том эпизоде биографии Пушкина, когда он, «мальчишка, не выигравший никакой победишки»72, звал к революции и к войне. Имеются в виду споры на кишиневской квартире М.Ф. Орлова в октябре-ноябре 1821 года, в которых Пушкин принимал активное участие. Эти споры отразились в упомянутой заметке «О вечном мире».
В статье Ходасевича «Прежде и теперь» на обсуждаемый эпизод биографии Пушкина указывает ссылка на тот самый критический трактат Руссо — «Суждение относительно проекта о вечном мире», основные идеи которого послужили предметом обсуждения в заметке Пушкина.
Как показал М.П. Алексеев, Пушкин полностью разделял, по крайней мере, в тот период, революционные убеждения Руссо73. В Советском Союзе 1930-х гг. (и несколько десятилетий позже) бытовала авторитетная точка зрения Б.В. Томашевского, согласно которой Пушкин оказывался даже, так сказать, «более революционером, чем сам отец всех революций»74. Видимо, общеизвестные вольтерьянские убеждения Пушкина не помешали ему в тот момент увлечься радикальными идеями Руссо.
Таким образом, Ходасевич через Руссо отсылает к Пушкину. Отношение к книге Сен-Пьера служит оселком взглядов на войну, с одной стороны, Державина и, с другой, Пушкина. Эти взгляды оказываются контрастны: у первого — пацифистские, у второго — провоенные.
В статье «Книги и люди: "Русские вольные каменщики"» (1934) Ходасевич, в рамках обсуждения политической деятельности русских масонских лож XVIII — начала XIX вв., прямо указывает на революционно-радикальные (по его словам, «карбонарские»75 (Ходасевич 23.08.1934)) настроения, которые испытывал Пушкин в данный период как член кишиневской ложи «Овидий»76. При этом критик полностью цитирует стихотворение «Генералу Пущину», в котором поэт призывает адресата своего послания, основателя ложи генерала П.С. Пущина, возглавить восстание против тирании, в масонско-карбонарском понимании этого слова77.
В связи с вышесказанным также характерно, что в это время, как известно, Пушкин всерьез намеревался принять участие в греческом национально-освободительном восстании. Из его письма брату от 30 января 1823 года известно, что это настроение отразилось в стихотворении «Война», написанном 29 ноября 1821 г. и напечатанном в «Полярной звезде» за 1823 г. под названием «Мечта воина» (Томашевский 1990а I: 389). В стихотворении «Кинжал» поэт, прославляя самых известных радикалов и их террористические методы борьбы, фактически призывал к насильственному свержению существующей государственной власти.
Указание на следующий эпизод пушкинской биографии, когда проявились уже не революционные, но такие же радикальные антипольские настроения поэта, содержится, как было показано выше, в акцентировании Ходасевичем в статьях «Война и поэзия», «Прежде и теперь» и в биографии «Державин», во-первых, негативного отношения Державина и Лермонтова к захватническим действиям русских войск; во-вторых, их подхода к проблеме мира с общечеловеческой (общеевропейской) точки зрения; в-третьих, их христианско-гуманистического, милосердного отношения ко всем без исключения, в том числе и к побежденным, участникам войны. Особый нюанс в акцентирование третьего аспекта антагонистических позиций Державина-Лермонтова и Пушкина вносит введение ломоносовского кода.
Кроме того, Ходасевич мог иметь в виду, что в стихотворении «Клеветникам России» содержится удобный повод для очередного сопоставления позиций Державина и Пушкина по вопросу о войне и мире: в нем упоминаются измаильские события. В отличие от Державина, написавшего по этому поводу пацифистские стихи, Пушкин поминает «измаильский штык» «старого богатыря» (Пушкин 1994 III: 270), чтобы припугнуть военной мощью России враждебно настроенных французов, собиравшихся вмешаться в русско-польский конфликт.
Переходим к рассмотрению пушкинской позиции, по Ходасевичу, контрастной по отношению к вышеобозначенной установке Державина и Лермонтова в вопросе войны и мира.
Итак, в отличие от Державина и Лермонтова, Пушкин полностью оправдывал захватнический характер действий русских войск. Об этом, по словам Б.В. Томашевского, «совершенно определенно» (Томашевский 1990а II: 35) говорится уже в эпилоге поэмы «Кавказский пленник». Ниже ученый поясняет свою точку зрения, опираясь на стилистический анализ: «Пушкин обращается к теме политической — к завоеванию Кавказа. Здесь его тон совсем не напоминает элегических стихов самой поэмы. Тон эпилога чисто одический. Здесь присутствуют одические обращения и почти ломоносовские гиперболические сравнения:
О Котляревский, бич Кавказа!
Куда ни мчался ты грозой —
Твой ход, как черная зараза,
Губил, ничтожил племена...
И далее Пушкин воспевает главного героя покорения Кавказа:
Но се — Восток подъемлет вой!..
Поникни снежною главой,
Смирись, Кавказ: идет Ермолов!»
(Томашевский 1990а II: 35).
По Томашевскому, «...политическое содержание эпилога соответствовало подлинным взглядам Пушкина»78 (Томашевский 1990а II: 35). В этой связи ученый цитирует письмо Пушкина брату от 24 сентября 1820 года: «Кавказский край, знойная граница Азии — любопытен во всех отношениях. Ермолов наполнил его своим именем и благотворным гением. Дикие черкесы напуганы; древняя дерзость их исчезает. Дороги становятся час от часу безопаснее, многочисленные конвои — излишними. Должно надеяться, что эта завоеванная сторона, до сих пор не приносившая никакой существенной пользы России, скоро сблизит нас с персиянами безопасною торговлею, не будет нам преградою в будущих войнах — и, может быть, сбудется для нас химерический план Наполеона в рассуждении завоевания Индии» (цит. по: Томашевский 1990а II: 36).
Как видно из этого письма, Пушкин в своих мечтах шел даже дальше Екатерины и Державина, надеясь на осуществление русскими войсками наполеоновского плана по захвату Индии. Те, как мы помним, надеялись только на учреждение торговли с этой страной, или, по словам Державина, «с Гангеса собрать злато» (Львов 1834 I: 39).
Точно также Пушкин оценивал в 1831 г. военные действия русских войск в Польше. В стихотворении «Клеветникам России» он мотивировал эти действия исторической необходимостью единения славян ради их безопасности:
Кто устоит в неравном споре:
Кичливый лях, иль верный росс?
Славянские ль ручьи сольются в русском море?
Оно ль иссякнет? вот вопрос
(Пушкин 1994 III: 269).
Соотнося в ироническом плане «пацифистские» позиции Ломоносова и участников Женевской конференции, Ходасевич скорее всего имел в виду данный «гамлетовский» вопрос Пушкина. В самом деле, получается, что «быть» мир как политическая система и как политическое состояние (в смысле отсутствия войны) может только при условии его однополярного устройства. В частности, насильственное присоединение Польши к России гарантирует сохранение мира (в обоих значениях этого слова) среди славян.
Далее. В отличие от Державина и Лермонтова, которые, по Ходасевичу, подходили к проблеме войны и мира с общечеловеческих (общеевропейских) позиций, в стихотворении «Клеветникам России» Пушкин судит о решении русско-польского конфликта с точки зрения национальных и государственных интересов России. Он утверждает сугубо внутренний характер войны, называя ее «семейной враждой», проявлением «домашнего, старого спора», вмешательство в который третьей стороны не только бесполезно, но и, возможно, приведет к общеевропейской, а то и мировой войне, во всяком случае, только способствует эскалации напряженности.
Эти же мотивы Пушкин развивает в стихотворении «Бородинская годовщина». Однако здесь, по сравнению со стихотворением «Клеветникам России», особенно ярко проявляется враждебное отношение Пушкина к покоренным, «падшим», как он их называет, полякам. О «костях» погибших повстанцев, о «раздавленном бунте» поэт пишет с торжествующей интонацией победителя. По его мнению, они должны быть еще довольны, что остались «невредимы», что русские, например, не сожгли Варшавы в отместку за сожжение Москвы.
Как известно, еще более резко беспощадное отношение Пушкина к восставшим полякам выразилось в письме к Вяземскому от 1 июня 1831 г.: «...их надобно задушить, и наша медленность мучительна» (Пушкин 1994 XIV: 169). Здесь же излагается та же самая мысль о сугубо внутреннем характере русско-польского конфликта, что и в упомянутых стихотворениях. Однако отношение к возможному французскому военному вмешательству далеко не воинственно: поэт опасается общеевропейской войны: «Того и гляди, навяжется на нас Европа» (Пушкин 1994 XIV: 169). Таким образом, литературная личность Пушкина оказывается в некотором отношении даже более воинственной, чем личность биографическая.
Переходим к рассмотрению батальных сцен «Полтавы». На необходимость их анализа Ходасевич указывает посредством введения в статье «Прежде и теперь» ломоносовского кода. На этот раз он приглашает читателя выяснить вопрос: почему с Державиным-пацифистом сопоставляется опять-таки не Пушкин, а Ломоносов как автор поэмы «Петр Великий»? Чего нет в поэме Пушкина, посвященной прославлению военных подвигов Петра, то есть в «Полтаве», по сравнению с поэмой Ломоносова, написанной на ту же тему?
В связи с обсуждаемой темой наиболее характерными, очевидно, являются следующие знаменитые строки, где тела погибших солдат вражеской армии сравниваются с «саранчой»:
Но близок, близок миг победы.
Ура! мы ломим; гнутся шведы.
О славный час! о славный вид!
Еще напор — и враг бежит.
И следом конница пустилась,
Убийством тупятся мечи,
И падшими вся степь покрылась,
Как роем черной саранчи
(Пушкин 1994 V: 59).
Как видно, эти стихи лишены сочувственного отношения к «падшим», призыва к милосердию, то есть тех качеств, благодаря которым Ломоносов и был поставлен Ходасевичем в ряд поэтов-миролюбцев, хотя и с оговорками.
В советской пушкинистике 1930-х гг. предпринимались попытки доказать, что батальные сцены «Полтавы», как и военные стихи из эпилога «Кавказского пленника» не отражают настоящего отношения Пушкина к войне и ее последствиям. Так, Б.М. Эйхенбаум в статье «От военной оды к "гусарской песне"» (1933) утверждал, что данные произведения были написаны Пушкиным «не без расчета, не без "посторонних соображений"» (Эйхенбаум 1933: 39). По словам ученого: «Эпилог "Кавказского пленника" был написан с дипломатическим расчетом — подействовать на власти и подготовить возможность возвращения из ссылки» (Эйхенбаум 1933: 39), а «писание поэмы <"Полтава" — В.Ч.> было не столько внутренней потребностью, сколько вынужденным ответом на какой-то заказ» (Эйхенбаум 1933: 40). Тут же Эйхенбаум поясняет, какой «заказ» он имеет в виду: «Заказом была империалистическая политика Николая I на Востоке (персидская и турецкая компании). От Пушкина ждали и требовали, чтобы он воспел, наконец, "войны кровавый пир"» (Эйхенбаум 1933: 40). При этом для доказательства своего тезиса об отсутствии у Пушкина «внутренней потребности» к работе над «Полтавой» Эйхенбаум ссылается на следующее признание поэта из статьи «Опровержение на критики» (1830): «Полтаву написал я в несколько дней, далее не мог бы ею заниматься и бросил бы все» (цит. по: Эйхенбаум 1933: 39—40). По Эйхенбауму, Пушкин якобы разделял либеральные пацифистские взгляды П.А. Вяземского, выраженные в цитированном выше отрицательном отзыве из письма к А.И. Тургеневу об эпилоге «Кавказского пленника»79.
В стилистическом плане Эйхенбаум считал интересующие нас батальные сцены не более чем пародией на оды Ломоносова: «"Полтавский бой" восходит прямо к одам Ломоносова. Но здесь описание боя выглядит <...> двусмысленной стилизацией или даже пародией. Метод пародии в данном случае — стилистическое и ритмическое сгущение подлинника. Так, типичные для оды Ломоносова стихи —
Однако, топчут, режут, рвут,
Гудят, терзают, грабят, жгут, —
даны Пушкиным в такой ритмико-синтаксической транскрипции, что производят совсем иное впечатление:
Швед, русский — колет, рубит, режет.
Бой барабанный, клики, скрежет»
(Эйхенбаум 1933: 40).
Ходасевич в статье «Денис Давыдов» (1934) назвал последнее утверждение Эйхенбаума о пародийности боевых сцен «Полтавы» «нелепым» (Ходасевич 06.09.1934). Далее он иначе интерпретировал приведенное Эйхенбаумом признание Пушкина из статьи «Опровержение на критики». По мнению Ходасевича, слова поэта, наоборот, свидетельствуют о вдохновении, испытанным тем в процессе работы над поэмой: «Известно по воспоминаниям его друзей, что над "Полтавой" Пушкин работал с необыкновенным напряжением, чуть ли не день и ночь. К этому напряжению и относятся вышеприведенные слова его. Пушкин хочет сказать и говорит, что если бы не успел быстро кончить поэму, то не мог бы уже работать дальше и не мог бы в иной обстановке вернуться к труду, начатому при таком душевном подъеме» (Ходасевич 06.09.1934: 4). И далее: «"Полтаву" он очень любил и считал ее самою зрелою из своих поэм. Об этом он говорит в той же заметке, откуда взяты и вышеприведенные слова80. Эйхенбауму не приходит в голову, что вещь, написанную через силу и под чуждым давлением, нельзя ни любить, ни считать совершенною» (Ходасевич 06.09.1934: 4).
Следовательно, по Ходасевичу, и это важно для нас подчеркнуть, Пушкин был предельно искренен в «Полтаве», в том числе и в интересующей нас «жестокой» батальной сцене. Это его и только его безжалостная установка, как таковая, обусловленная не служением Богу и его Истине, — Что, по Ходасевичу, и является единственной целью «настоящей» Поэзии, — а узко понятыми государственными и национальными интересами, принадлежащими по своему определению царству Кесаря. Как было показано выше, по Ходасевичу, Державин, в отличие от Пушкина, в своей поэтической деятельности свято соблюдал данный завет и не смешивал Божественное с человеческим, слишком человеческим81.
Итак, в критическом дискурсе Ходасевича объективно обнажается противоречие между христианско-гуманистическими декларациями Пушкина, выраженными, в частности, в IV-й строфе «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...» и в «Капитанской дочке», и конкретными агрессивными идеями, которые были представлены в других текстах поэта и реализовались в его жизнетворческом поведении.
Однако существование этого противоречия угрожает существованию самой ходасевичевской концепции безусловного единства литературной и биографической личности Пушкина («жизнь-и-творчество»). Если Ходасевич неоднократно настаивал на этой концепции, значит, он считал это противоречие мнимым.
В случае с декларацией «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...» это могло произойти только в том случае, если он разделял рассмотренные выше взгляды Гершензона по поводу ее атрибуции82.
Что касается декларации из «Капитанской дочки», то, как мы полагаем, Ходасевич считал ее художественной условностью. Дело в том, что, с его точки зрения, это произведение Пушкина представляет собой еще что-то вроде ученического упражнения по овладению господствующим в прозе 1830-х гг. романтическим каноном. Другими словами, Пушкин в «Капитанской дочке», по Ходасевичу, даже не ставил перед собой задачи выразить свои истинные взгляды, о чем свидетельствует, например, принесение им в жертву требованиям романтической поэтики собственных исторических знаний. Об этом Ходасевич писал в рецензии на эссе М.И. Цветаевой «Пушкин и Пугачев»: «Образ Пугачева в "Капитанской дочке" не вполне оригинален и условен, ибо создан под жанровым давлением романтической повести — отсюда его идеализация, идущая вразрез с историческими познаниями Пушкина. В эпоху "Капитанской дочки" Пушкин еще не умел сделать в прозе то, что давно сумел сделать в "Борисе Годунове": взглянуть на историю поэтическим, но трезвым и сложным взглядом Шекспира — взглядом художника-реалиста. "Капитанская дочка" в пушкинской прозе занимает еще примерно то место, которое в поэзии занимают "Цыганы"» (Ходасевич 26.11.1937). Отсюда, в частности, следует, что и атрибуция мысли Гринева о «русском бунте» Пушкину является такой же сомнительной, как и вывод о тайной симпатии Пушкина к Пугачеву и, следовательно, о его сочувственном отношении к этому «бунту», который сделала Цветаева в рецензируемом эссе на основании идеализированного изображения руководителя крестьянского мятежа.
Итак, по Ходасевичу, понимать буквально пацифистские декларации из «Памятника» и «Капитанской дочки» не следует. В таком случае, актуальными для характеристики взглядов Пушкина на войну и на убийство остаются «жестокие» и агрессивные идеи стихотворений «Война», «Клеветникам России» и проч., эпилога «Кавказского пленника», поэмы «Полтава», заметки «О вечном мире». Эти идеи, как было показано выше, непосредственно связаны с реальными переживаниями и поступками Пушкина. Следовательно, литературная и биографическая личности Пушкина в данном аспекте совпадают. Они равно «жестоки», будучи укоренены не в царстве Бога с его евангельским заветом милосердия, а в царстве Кесаря с его уважением к победителям и презрением к побежденным.
Все это означает, что Ходасевич в своем полемическом дискурсе не только опроверг пушкинский взгляд на литературную и биографическую личности Державина как на равно «жестокие» и «бесчеловечные», но и переадресовал этот взгляд самому автору «Истории Пугачева».
Подведем предварительный итог нашему исследованию полемики Ходасевича с изображением малыковской деятельности Державина в трудах Я.К. Грота (и Н.Н. Фирсова), с одной стороны, и в пушкинской «Истории Пугачева», с другой. Реконструируя указания Ходасевича в роли «ученого историка», мы замечаем зеркально-симметричное соположение мнений критикуемых им авторов по поводу свидетельств Державина, содержащихся в «Записках». Грот старается их скорректировать, опираясь на подлинные исторические документы эпохи пугачевщины. Пушкин, наоборот, обнажает заложенный в них комический потенциал. И тот, и другой подход к тексту державинских «Записок» Ходасевич считает некорректным.
Теперь нам предстоит решить следующий вопрос: какова же положительная часть концепции Ходасевича? как, по его мнению, следует читать «Записки» Державина? что не учли ни Грот, ни Пушкин, и не могли учесть, в своей рецепции этого текста поэта?
Примечания
1. Очевидно, Фирсов цитирует Грота, однако без ссылки на источник.
2. Об этой цели Пушкин знал из рапорта главнокомандующего генерал-поручика князя Ф.Ф. Щербатова от 5 мая 1774 года. См.: Пушкин 1994 IX: 775. Здесь же сообщается дата посылки Державина в Малыковку, — 2 марта. Этот документ был опубликован в 1938 году в составе полного собрания сочинений Пушкина.
3. В изложении этих действий Державина Пушкин также следует тексту упомянутого рапорта Щербатова.
4. События пугачевщины Державин излагает, по его собственным словам, по тексту «подлинного журнала» (Державин 2000: 42), веденного им в это время. Однако тут же он оговаривается, что этот журнал дополнен им «подробными примечаниями на некоторые сокращенные обстоятельства» (Державин 2000: 42). Как будет показано ниже, многие свидетельства, зафиксированные в данном журнале, не находят себе подтверждения в других документальных источниках, в частности, в переписке Державина во время пугачевщины. В связи с этим мы полагаем, что указание на некоторые «подробные примечания», добавленные при включении журнала в текст «Записок», служит знаком его фикционального статуса.
5. Лазутчиков было двое: раскольничий старец Иов и дворцовый крестьянин Василий Григорьевич Дюпин.
6. Державин «в старости, — замечает Грот, — когда писал свои записки, слишком усилил <...> довольно умеренное выражение» (Грот 1997: 80) из журнала времен пугачевщины. Фирсов попросту обошел молчанием обсуждаемое заявление Державина.
7. См. «Введение» к нашей работе.
8. Затем данное утверждение Державин повторил в письме-прошении Екатерине II, написанном в июле 1776 года. Это письмо поэт привел в «Записках» в качестве итогового документа, удостоверяющего собственные заслуги в ходе подавления пугачевщины. Текст письма см. в издании: Державин 2000: 76—78.
9. «...Державин виделся <с Кречетниковым> в Саратове и <...> безуспешно просил воинского отряда для отправления против Киргизов, так как по слухам они были уже на Узенях и со стороны их предстояла опасность» (Державин 1864 V: 24).
10. «Главною целью для поездки туда <из Малыковки в Саратов> Державина было желание получить в свое распоряжение отряд из войска, которым располагал губернатор в Саратове. Поводом к тому могло служить полученное в Малыковке известие о готовности киргиз-кайсаков присоединиться к Пугачеву, для чего они, по его приглашению, уже и собирались на Узенях. Вручая Кречетникову письмо Бибикова о содействии подателю, Державин упомянул об этом известии и указывал на угрожавшую со стороны киргизов опасность» (Грот 1997: 81—82).
11. Грот называет Астраханскую губернию «обширной» (Грот 1997: 106). По его словам, в начале 70-х годов XVIII века она была расположена «по обе стороны Волги: граница ее начиналась на севере от устья Самары, а на юге обнимала все течение Терека» (Грот 1997: 106).
12. А ведь, собственно говоря, экспедиция под Яицк на самом деле и была чистым tour de force'ом со стороны Державина, и не известно, чем бы все закончилось, не подоспей Мансуров (освободитель города) во время. Конечно, в реальности Державин не мог не понимать этого обстоятельства и старался по возможности предупредить вероятные катастрофические последствия своей авантюры.
13. То есть получается, что, судя по «Запискам», Державин превысил свои полномочия, ничего не сообщив главнокомандующему о своей идее «прикрыть Волгу» с помощью «астраханских гусаров» и, тем самым, как мы видели из разбора противоречивого характера державинских поручений лазутчикам, поставил под угрозу успешное выполнение своего задания по поимке Пугачева. См. текст данного рапорта в издании: Державин 1864 V: 15—18.
14. Текст письма Толкачова, сохранившегося в копии, писаной рукой Державина, см. в издании: Державин 1864 V: 280—281. По нашему мнению, Грот при публикации этого письма что-то напутал. Он приписывает этот текст Матвею Толкачеву, убитому «впоследствии» «в стычке с передовым отрядом кн. Голицына, при деревне Пронкиной». Следует ссылка на так называемый «Экстракт из журнала кн. Голицына», опубликованный в приложениях к «Истории Пугачева» А.С. Пушкина. Однако в указанном месте речь идет о событиях, происходивших в феврале 1774 года (см. Пушкин 1994 IX: 359), тогда как данное письмо датировано 16 апреля 1774 года. В письме речь идет, несомненно, о походе из-под Яицка. Грот же в сноске указывает на Гурьев.
15. В упомянутом письме к Симонову от 13 марта, которое Иов и Дюпин должны были ему передать, Державин обнадеживает своего адресата присылкою войск: «...м. гдрь мой, дайте знать, сколько злодеев округ вашего города теперь; почему бы и стал я стараться, не можно ли на то число послать к вам войска, дабы подать вам руку помощи» (Державин 1864 V: 19). На тот момент в распоряжении у Державина не было ни одного солдата, и Иов, если бы он действительно оказался предателем, конечно, сообщил бы об этом Толкачову. Кроме того, совсем не ясно, каким бы образом Иов, посланный в Яицк 13 марта, мог сообщить мятежникам о команде саратовской опекунской конторы, прибывшей на Иргиз в начале апреля.
16. Кстати сказать, Михаил Толкачов, один из руководителей яицких мятежников, согласно так называемому «Журналу Симанова» (коменданта Яицкой крепости), был выдан ими гарнизонному начальству 15 апреля. Вот что происходило в городе в этот день, согласно данному источнику: «15 числа усмотрено, что яицк.<ие> Бунтовщики малыми толпами въезжали в город и к вечеру собрались до неск.<ольких> сот — и ударя в набат, собрали круг и шумели. После чего толпою приблизились к крепости — их было приняли выстрелами, но вскоре увидели, что они вели связанных своих предводителей, атамана Каргина и Толкачева с товарищи, всего 7 чел., прося в винах помилования и всему городу пощады. Перевязанные злодеи приняты, а голодный гарнизон насыщен привезенным хлебом, а 16 числа прибытием г. ген.<ерал-> м.<айора> Мансурова от осады освобожден» (Пушкин 1994 IX: 503—504).
17. Сравнить данный совет Кречетникова в письме к Державину от 3 апреля 1774 года: «А как на сих днях проследовали к его в-пр. 5 гусарских эскадронов с премьер-майором Шевичем, коему по случаю разбития их, злодеев <под Татищевой 22 марта, в результате чего была снята осада Оренбурга — В.Ч.>, приказано взять по реке Иргизу разъезд к городу Яику, а притом, съехався с вами, поступить и по вашим наставлениям, и потому можете в нужном употреблении пользоваться уже не малейшим числом казаков, но целыми эскадронами» (Державин 1864 V: 35).
18. Согласно энциклопедии Брокгауза и Ефрона, фузелеры, или фузилеры, — это пехотные солдаты, вооруженные кремневыми ружьями. См. статью «Фузилеры» в издании: Брокгауз 2003.
19. От латинского dispositor — распорядитель, устроитель.
20. Текст рапорта Ельчина см.: Державин 1864 V: 92—94.
21. По сообщению Д.Г. Анучина, из 400 человек, которые насчитывала саратовская артиллерийская команда, на сторону пугачевцев перешло 308 человек (Анучин 1869: 43).
22. См. также эмоциональный ответ М.М. Лодыжинского Державину от 18 мая, в котором можно заметить, между прочим, причину недовольства последнего действиями Ельчина: «Не мало дивился, получа от вас письмо, коим уведомляете о поступках Елчина; но неисполнение по данному ему указу и сумасбродный рапорт мимо команды <т. е. напрямую губернатору Кречетникову, недругу Державина и Лодыжинского — В.Ч.>, а напоследок поздовременные характера его описания побудили меня, думаю, без обиды ему, сделать вам совершенное удовольствие. Простите мне, что я в нем ошибся, потому что я здесь новый человек: я более об нем не слышал, как только, что он великий храбрец; а ныне тогдашние описатели его свойств сами говорят, что он великий трус, а только любит стрелять по-пустому холостыми зарядами...» (Державин 1864 V: 99).
23. О количестве находящихся на Иргизе по приказанию Кречетникова донских казаков Державин узнал из секретного сообщения М.М. Лодыжинского от 10 апреля: «Что ж принадлежит до казаков, то из ведомства конторского по требованиям находящегося здесь астраханского губернатора, г. ген.-майора и кав. Кречетникова, командированы и распределены Саратовского батальона с офицерами для разъездов в колонии Шафгаузен, Хайсоль и Цесарсфельд старшина один, казаков 56, да ныне отослано к нему ж, г. губернатору, и им отправлено в тамошние ж места для присматривания и поимки, не появятся ли из разбитой близ Оренбурга злодейской толпы бегущие к здешним местам, старшина один, казаков 40 человек...» (Державин 1864 V: 41—42). Ровно 100 человек называет Державин в рапорте П.М. Голицыну от 10 мая: «Прежде имевшиеся было для экспедиции присоединиться ко мне 100 человек казаков посланы его пр-ством астраханским губернатором на реку Узени для преследования тех утеклецов с Яику» (Державин 1864 V: 85).
24. То есть Державин. О себе мемуарист пишет в третьем лице.
25. См., например, описание подвигов Бибикова в ходе этой войны, данное Д.Н. Бантыш-Каменским в «Словаре достопамятных людей русской земли» (1836): «Бибиков, выступивший с полком своим из пределов России 1 Марта 1758 года, отличил себя примерною храбростию в сражении близ Церндорфа, потеряв убитыми и ранеными шестьдесят Штаб- и Обер-Офицеров и более половины рядовых. Императрица наградила его в 1759 году чином Полковника. Монаршее благоволение одушевило Бибикова к новым подвигам на поле брани: в славной и кровопролитной битве при Франкфурте он лишился около тысячи рядовых, сорок пять Штаб- и Обер-Офицеров, получил сам рану и ушиблен в грудь убитою под ним лошадью; но со всем тем не устранил себя от службы, принял почетное звание Коменданта города Франкфурта и человеколюбивым, кротким обхождением своим приобрел любовь и уважение граждан. <...> При открытии кампании 1760 года Александр Ильич начальствовал пехотною бригадой, тяжелою и легкою кавалерией, составлявшею резервный корпус Генерал-Лейтенанта Графа Петра Александровича Румянцева и в следующем году, после жаркого сражения, три часа продолжавшегося, разбил при городе Трептау Прусского Генерала Вернера, храброго защитника Колберга: положил на месте шестьсот тридцать человек; взял в плен всю пехоту, до двух тысяч в начале битвы простиравшуюся, около шестисот конных, четырнадцать Обер-Офицеров, Подполковника фон Марсана, самого Генерала Вернера; овладел двумя пушками со всем снарядом и блистательным сим подвигом содействовал сдаче важной крепости Колберга» (Бантыш-Каменский 2006).
26. По сообщению Д.Г. Анучина: «Легкие полевые команды, учрежденные 31 августа и 5 сентября 1771 года, состояли: 1) из 2 мушкетерных рот по 146 нижних чинов в каждой; 2) 52 егерей; 3) 65 драгунов и 4) 34 артиллеристов при 4 орудиях. С офицерами и нестроевыми в команде было 556 человек и 156 лошадей, в том числе 66 строевых» (Анучин 1869в: 12). Грот насчитывает в отряде Муфеля, каким он был в мае 1774 года, 800 человек (Грот 1997: 90).
27. Такой репутацией пользовался А.И. Бибиков в момент назначения его главнокомандующим антипугачевскими силами. См. выписку из протокола заседания государственного совета от 25 ноября 1773 года: «<Совет> признавал за нужное отправить туда <в Оренбург — В.Ч.> также и именитого генерала» (цит. по: Анучин 1872: 452).
28. В распоряжении Пушкина были письма Бибикова к президенту военной коллегии графу Чернышеву, к Д.И. Фонвизину, а также к супруге, в которых главнокомандующий откровенно высказывал свое видение разворачивающихся событий. Письма к Чернышеву и Фонвизину Пушкин поместил в качестве приложения к «Истории Пугачева».
29. Очевидно, что одним из «страшных рапортов» был упомянутый Державиным доклад симбирского воеводы о взятии Араповым Самары. Таким образом, судя по данному эпитету, истинное отношение главнокомандующего к подобным сообщениям было ироническим. Грот намекнул на тенденциозность державинского изображения поведения Бибикова во время аудиенции.
30. Следует сказать, что сам Державин оказался в курсе истинных масштабов пугачевщины ко времени прибытия Бибикова в Казань, по крайней мере, уже в январе 1774 года, когда главнокомандующий поручил ему вести так называемый «Журнал всей деловой переписки по бунту с описанием и самых мер, принимаемых к прекращению его» (Грот 1997: 72). В седьмом томе «Сочинений Державина» Грот опубликовал черновые редакции «Дневной записки поисков над самозванцем Пугачевым», принадлежащей перу Державина (Державин 1864 VII: 3—19). Здесь, в частности, подробно пересказывается содержание рапортов Бибикову военачальников охваченных мятежом областей, а также содержание ордера Бибикова генерал-майору Фрейману, оставшемуся за старшего после самовольного отъезда Кара (предыдущего главнокомандующего) в Москву. В этом ордере, посланном 15 декабря 1773 года, то есть еще до приезда в Казань, Бибиков требует от Фреймана более активных военных действий, что, кстати сказать, служит дополнительным фактом, свидетельствующим о художественной условности изображенного Державиным в «Записках» поведения Бибикова в Казани как пассивного и нерешительного.
31. В понимании ключевого значения количества войск для подавления пугачевщины сходились такие историки, современники Грота, как Д.Г. Анучин и Н.Ф. Дубровин, автор фундаментального труда «Пугачев и его сообщники» (1884). Эти ученые полагали, что предшественник Бибикова генерал-майор В.А. Кар, самовольно оставивший театр военных действий, оказался жертвой недостаточной информированности высшего руководства империи в истинных размерах мятежа. В результате, воинских сил, оказавшихся в распоряжении Кара, оказалось недостаточно для успешного выполнения поставленной перед ним задачи. Дубровин даже пишет, что первые шаги Бибикова в должности главнокомандующего ничем не отличались от бездействия Кара. По словам ученого: «Преемнику Кара пришлось также долго маячить, прежде чем он мог двинуться вперед» (Дубровин 1884 II: 166). Словечко «маячить» Дубровин процитировал из одного из донесений Кара, в котором тот таким образом характеризовал свое вынужденное бездействие. Между прочим, Дубровин объясняет задержку Бибикова на пути к месту назначения соображением бесполезности собственного пребывания в Казани без достаточного количества войск: «Войска эти <командированные на подавление пугачевщины в основном из западных и северо-западных областей империи — В.Ч.> были большею частью в походе и еще далеко от места действия. Не скоро можно было приступить к фактическому усмирению мятежников, и потому А.И. Бибиков не особенно торопился отъездом из столицы, но признал необходимым отправить вперед членов секретной комиссии» (Дубровин 1884 II: 180).
32. Данная характеристика принадлежит Д.Г. Анучину. См.: Анучин 1872а: 6.
33. Пушкин опирался на следующее свидетельство А.А. Бибикова, сына А.И. Бибикова и автора «Записок о жизни и службе Александра Ильича Бибикова» (1817): «Сколь ни опасно было положение дел, Александр Ильич, по прибытии в Казань, старался всех успокоить, имея не только вид спокойный, но и веселый; сим успел восстановить столько доверенности к безопасности города, что большая часть выехавших жителей возвратились» (Бибиков 1865: 130). Этой характеристике поведения Бибикова по прибытии в Казань вполне соответствует державинская оценка деловых и нравственных качеств этого военачальника, данная во вступлении к «Запискам» А.А. Бибикова и затем процитированная Пушкиным в 21 примечании к Пятой главе «Истории Пугачева». Сравнить: «...всякой легко усмотрит необыкновенные его способности, мужество, предусмотрение, предприимчивость и расторопность, так, что он во всех родах налагаемых на него должностей, с отличием и достоверностию был употребляем <...> твердый нрав, верою и благочестием подкрепленный, доставлял ему от всех доверенность <...> умел выбирать людей, был доступен и благоприветлив всякому; но знал однако важною своею поступью, соединенною с приятностью, держать подчиненных в должном подобострастии. <...> Всякий нижний и высший чиновник его любил и боялся» (Пушкин 1994 IX: 113). Очевидно, в «Записках» Державина А.И. Бибиков в обсуждаемой сцене аудиенции не смог удержать своего подчиненного «в должном подобострастии». Такой непредубежденный и корректный в своих выводах историк, как Д.Г. Анучин, оценивая первые действия А.И. Бибикова на посту главнокомандующего антипугачевскими силами, отмечал между прочим его твердый характер и умение обходиться самыми малыми воинскими ресурсами: «Разбирая эти действия генерал-аншефа Бибикова, нельзя не отдать полную справедливость как административным, так и военным его способностям. С необыкновенным умением распоряжаясь имеющимися под руками незначительными средствами, он с особым тактом выбирал цель своих действий, и раз решившись, неуклонно шел к ее достижению. Этот верный военный взгляд и соединенная с ним твердость характера дают полное основание считать А.И. Бибикова в числе замечательнейших генералов своего времени» (Анучин 1872а: 35—36).
34. Эта оговорка ученого также может быть обоснована оригинальным текстом ордера Щербатова от 10 мая. См.: «...как Ея Императорскому Величеству благоугодно было поручить мне полную команду над всеми войсками, с таким между прочим высочайшим предписанием, чтоб вести их по тем же основаниям, на коих покойным ген.-анш. Бибиковым были распоряжены, и чтоб отнюдь связи дел и течения их не переменять; то вследствие сего и надеюсь я, что вы не умалите стараний ваших и впредь к поспешествованию пользе служдбы Ея Величества и не поскучите ни мало продолжать с таким же усердием положенное на вас дело, которое по настоящим в краю вашем обстоятельствам теперь нужно <выделено нами — В.Ч.>. А потому и рекомендую вам сделать от Малыковки до Иргиза, а от оного до Яика цепь теми фузелерными ротами, кои у себя имеете, прибавя к ним часть Донсикх казаков, и стараться не только истреблять вкравшихся на Иргиз злодеев, но и закрывать течение реки Волги, а сим самым уже прикроется и Самара» (Державин 1864 V: 86). То есть Щербатов, отдавая приказ прикрыть Иргиз и Волгу от мятежников, разбежавшихся после снятия осады с Яицка, делает упор на изменившиеся обстоятельства, тогда как в державинских «Записках» акцентируется перманентность выполнения их героем данного задания.
35. Судя по рапорту Щербатову от 7 мая, Державин давал установку подчиненной ему воинской команде именно на «зачистные», а не полномасштабные боевые операции: «С фузелерною командою г. от артиллерии капитану Елчину сообщил вступить на реку Иргиз и, придав ему небольшое число малыковских обывателей, ибо умножить количество их теперь нужды не предвидится, открыл явный я над бегущими из степи злодеями, по раскольничьим монастырям, хуторам и мурчужным их жилищам поиск» (Державин 1864 V: 78). Грот так объясняет значение слова «мурчуг»: «Мурчугами или, правильнее, морчугами (от морцо), называются наполненные водой ямины на берегах реки или озера, глухие рукава реки и т. п. (что местами называется ерик)» (Державин 1864 V: 11).
36. В ордере Денисову от 15 мая Державин, ссылаясь на приказ Щербатова, повторно требовал 200 казаков, хотя и знал, что П.М. Голицын, в свою очередь, предписывал этому казацкому полковнику отрядить только 100 человек. См.: Державин 1864 V: 87, 91.
37. Сравнить: «В оном же месяце, от 28-го числа, уведомлен Державин был от генерала Мансурова с Яика, что он имеет сведения о нападении киргиз-кайсаков на иргизские селения, то чтоб он имел осторожность; однако б не производил народного волнения, ибо чаял он, что сие неосновательно» (Державин 2000: 53).
38. См. также реакцию Державина на ордер Потемкина от 26 июля в ответном рапорте от 2 августа: «Долг мой есть, чтобы ко мне попался в расставленные сети злодей, но та беда, что его должно теперь в стране сей удерживать не сетьми, но узами... Когда команды рассеют его скопища и заставят его одного укрываться, то у меня люди готовы разведывать его. Теперь же слух его толпы... И всех приводит в робость» (Державин 1864 V: 155—156). То есть Державин понял чисто конспиративный характер задания Потемкина и указывал на его неактуальность в связи со сложившимся обстоятельствами. В «Записках» же, как было сказано, данный ордер Потемкина можно понять как предписывающий именно военное задание.
39. Следует добавить, что в реальности Державин рассчитывал также на воинскую команду саратовской опекунской конторы и отряд Мансурова. См. в этой связи рапорт Мансурову от 12 июля: «...я кой час услышу надобность, истребую из Саратова команду, куда уж секретно и писал, чтоб была готова с двумя пушками. Притом стоявших на Иргизе казаков и жителей сколько можно употреблю тогда в дело и вам не оставлю донести, ежели паче чаяния злодей ближиться будет» (Державин 1864 V: 130). Как видно из последних слов, Державин, к тому же, во всяком случае рассчитывал на помощь Мансурова.
40. В концовке этого ордера Потемкин просит Державина «подержаться несколько в честь свою и к пользе общей» (Державин 1864 V: 173) до прихода в Саратов правительственных сил. Этот ордер опоздал: Саратов был взят Пугачевым еще 6 августа.
41. В опубликованных Гротом документах нет указания, что Потемкину было известно конкретное содержание «условного положения» по обороне Саратова, о котором упоминается в его ордере от 9 августа.
42. См. также державинскую характеристику Голицына из упомянутой «Эпистолы к ген. Михельсону на защищение Казани». Здесь этот генерал представлен безусловным героем: «Пускай Голицыну в искусстве и труде / По правде похвалы разносятся везде: / Сквозь степи, снег, прошел бураны он безбедно / И войско сохранил в опасностях безвредно. / Удачный зельный бунт как души всех мутил, / Скрывался в пепле огнь, он войной укрепил. / Колеблен всяк тогда против врага был злова, / Он первый опроверг в укрепах Пугачева; / Изменникам дал страх, отвагу нам вперил, / Карать без робости продерзость ободрил; / Поставил свою грудь вперед в смущенном бое; / Такое рвение любезно есть в герое! / Он доблий будет вождь, то труд его звучит, / И зависть, в нем узрев надежду, замолчит» (Державин 1864 III: 315).
43. Согласно рапорту Голицыну от 22 августа, написанному в связи с полученным сообщением о возможной опасности со стороны отряда Воронова, Державин намеревался остановиться до получения известия об уничтожении этого отряда в деревне Сосново, где его ожидала внушительная воинская помощь в лице двухсот вооруженных мужиков, собранных управителем (см.: Державин 1864 V: 189). По Гроту, уже на другой день Голицын уведомлял Державина о ликвидации мятежников и предписывал ему «следовать в назначенное место с крайней поспешностью» (Державин 1864 V: 189). Таким образом, в реальности Державин был весьма осторожен в своих действиях, во всяком случае, не столь безрассудно храбр, как это можно понять по «Запискам».
44. Сравнить описание этого боя самим Державиным в рапорте Голицыну от 5 сентября: «Как же скоро оных <киргиз-кайсаков> передовщики мои открыли, то сделав я с гусарами два отряда, один под командою г. польского подполковника, а нашей службы поручика Гогеля, а другой под командою саратовского батальона поручика Зубрицкого, велел атаковать их во фланги, а сам, прикрыв мою пушку и сделав из обозу вагенбург, следовал в их средину. Но как скоро на них сильно ударили, то тотчас их опрокинули» (Державин 1864 V: 209). Таким образом, «контакт» сражающихся сторон все же имел место быть.
45. То есть перед кабаком, где, по словам В.И. Даля, «народ кружит» (Даль 2002 II: 201).
46. Кстати говоря, этот Тишин, исполнявший должность малыковского казначея и, как таковой, имевший право давать распоряжение малыковским крестьянам, вплоть до мобилизации их на военные мероприятия против Пугачева, в изображении Державина представляется чем-то вроде некрасовского Фогеля: такой же зануда и буквоед, на самом деле пекущийся более о собственных шкурных интересах, нежели о самом деле. Так, по Державину, Тишин не только отказал ему в присылке крестьян, потребных для яицкой экспедиции, но еще и намекнул на возможность доноса в компетентные инстанции по поводу укрывательства им Серебрякова, его сотрудника в деле поимки Пугачева: «...казначей Тишин прислал сообщение, что он в неведомую посылку людей без экономического правления не даст, тем паче что Серебряков требовался по прежним его делам в юстицию; у которого, яко у человека подозрительного, люди под присмотром быть не могут» (Державин 2000: 49). Грот приводит яркий пример деятельности Тишина, могущий мотивировать крестьянскую ненависть: «Жители Малыковки, по письменным приговорам, дали место под постройку духовного правления. Тишин, поссорившись со священником, пришел со своими людьми к начатому строению, велел им разломать сделанное и разогнал работников палкой, грозя высечь их плетьми» (Грот 1997: 83).
47. Как известно, Самсон был призван Богом «отмстить Филистимлянам» (Суд. 14: 4).
48. Как мы помним, по Державину, казначеем озадачили непроспавшихся «бездельников» сами малыковцы.
49. Они, конечно, тут же пополнили собой пугачевский отряд.
50. Крейс-комиссар иностранных колоний Вильгельми уверял Державина в письме от 23 августа в совершенной безопасности предпринятого им похода в Малыковку: «Ради Бога, приезжайте к нам сюда и будьте без всякого опасения: все крестьяне и селения до Малыковки совершенно усмирены и сами отыскивают изменников и убийц. Всех захваченных мы удерживаем здесь, в надежде, что в эту ночь приедете к нам. Фураж для вашей команды заказан» (Державин 1864 V: 190). То есть Державин, так сказать, шел на все готовое: усмирение раскольничьих селений произошло без него.
51. Судя по ближайшему контексту, время действия датируется концом января 1774 года. В предыдущем абзаце автор «Записок о жизни и службе Александра Ильича Бибикова» обозначает дату освобождения Муфелем Самары как 29 января 1774 года (Бибиков 1865: 136). Кстати говоря, как указал автор примечаний к данному изданию «Записок» А.А. Бибикова, в «Истории Пугачева» указывается верная дата этого события — 29 декабря 1773 года.
52. См. примечание 21 к главе Пятой «Истории Пугачева» (Пушкин 1994 IX: 113). Данный вариант формулировки малыковского задания А.А. Бибиков почти полностью взял из первоначальной (черновой) редакции упомянутой заметки Державина об А.И. Бибикове. Сравнить (выше почти в тех же словах, что и в «Записках» А.А. Бибикова говорится о заданиях А.И. Бибикова Голицыну, Мансурову, Деколонгу и т. д.): «Но как от Яицкого городка, по великому пространству степи, до городка Гурьева не было никаких войск и по селениям реки Иргиза могли свободно пробраться злодеи через Волгу на Симбирскую, Пензинскую <так!> и прочие внутренние провинции: то, чтоб отвратить их от оного покушения, когда войски под предводительством означенных генералов приближались к Оренбургу, оставляли их позади себя, послал он 6-го марта с тайным повелением гвардии подпоручика Державина, приказав ему разглашать и подряжать будто провиант для идущих во множестве гусар от Астрахани, что и имело желаемый успех. Злодеи устрашились и, промедля, дали время подоспеть генералу Мансурову, освободить Уральск от их стеснения и совершенного голода» (Державин 1864 VII: 32).
53. Данную информацию о взятии Пензы в конце декабря 1773 года Броневский почерпнул из «Записок» А.А. Бибикова. Сравнить: «В сие время <к моменту прибытия А.И. Бибикова в Казань, состоявшемся в конце декабря 1773 года — В.Ч.> получены известия, что в Самаре, Пензе и в некоторых других городах народ не токмо принял самозванца, но и встретил его с крестами и хлебом и солью...». В издании «Записок» А.А. Бибикова 1817 года этот фрагмент находится на странице 281. По свидетельству Б.Л. Модзалевского, Пушкин подчеркнул слово «Пензе» и на полях поставил восклицательный знак (Модзалевский 1910: 11). Таким образом Пушкин выражал свое несогласие с А.А. Бибиковым.
54. Так, в 1820—1830-е гг. «на слуху» была комедия А.С. Грибоедова «Горе от ума», где драматургу удалось глубоко проникнуть в сложный механизм сплетен, слухов и прочих чисто словесных феноменов, выяснить условия их реализации и могущественного воздействия на судьбы людей. Гостям Фамусова совершенно не важно было конкретное содержание сплетни о Чацком. Они почувствовали ее злобный тон по отношению к человеку, успевшему сделаться их врагом, и поэтому ее «повторяют». (См. формулировку Грибоедова в письме Катенину от января 1825 года: «Кто-то со злости выдумал об нем, что он сумасшедший, никто не поверил и все повторяют...» (цит. по: Тынянов 1969: 348—349)). В результате, словесная оболочка, пустой звук, превратилась в реальную силу, и Чацкий был изгнан из общества. Как показал Тынянов, Грибоедов учитывал наблюдения Бомарше, выраженные в «Севильском цирюльнике», по поводу механизма распространения клеветы и ее могучего воздействия на общественное мнение. В результате, по утверждению опытного интригана Базиля, даже самый честный человек может быть «уничтожен» ею (Тынянов 1969: 350). Однако Пушкин, указывая на возможный чисто комический эффект подобного утверждения, повторенного Броневским, очевидно, имел в виду менее трагические варианты данной темы, например, ситуацию, в которой оказались чиновники города N., персонажи комедии Н.В. Гоголя «Ревизор», устрашенные слухом о приезде ревизора, и, как следствие, обманутые его тенью, — Хлестаковым.
55. Круг деятельности Державина в Малыковке, отмеченный в рапорте Щербатова, соответствует смыслу «тайного наставления», данного Бибиковым Державину 6 марта 1774 года при посылке в Малыковку. Бибиков давал своему подчиненному фактически carte blanche для выполнения поставленных перед ним задач. Так, в концовке инструкции он писал: «...рассуждение здравое и собственный ваш ум да будет вам лучшим руководителем; а ревность и усердие к службе представит вам такие способы, которые не быв на месте и по заочности предписать не можно...» (цит. по: Грот 1997: 79). Очевидно, что Бибиков подразумевал операции самого различного рода, в том числе и боевые, «буде понадобятся». Между прочим, согласно рапорту Ф.Ф. Щербатова, Бибиков апробировал боевые маневры Державина против киргиз-кайсаков. Кстати говоря, данный момент в инструкции Бибикова мог обнаружить несостоятельность концептуальной установки Ходасевича о разграничении боевых и политических задач, поставленных перед Державиным, и он весьма пространно цитируя в своей биографии эту инструкцию, его опустил (Ходасевич 1988: 62).
56. Кстати говоря, в указании на Симбирск «историк» сам допускает неточность: эти силы были взяты с согласия Голицына в Сызрани. В биографии «Державин» Ходасевич такой ошибки не допускает (Ходасевич 1988: 70—71). Таким образом, указание на Симбирск, как на пункт, откуда Державиным был взят воинский отряд, оказывается знаком пародийного статуса данной контраргументации ходасевичевского «историка».
57. От себя добавим, что о том же стремлении Пушкина говорит примечание 2 к главе Пятой «Истории Пугачева». Здесь к названным подвигам Державина добавляется его собственное свидетельство по поводу освобождения им «от киргизов» «около полуторы тысячи пленных колонистов» (Пушкин 1994 IX: 110).
58. В распоряжении Пушкина был, как мы помним, рапорт Щербатова от 5 мая 1774 года, в котором сообщалось, что Державин имел под своим началом сотню крестьян. Об этом автор «Истории Пугачева» предпочел не упоминать.
59. Как известно, именно это издание сочинений Пушкина Ходасевич вывез с собой в эмиграцию. См. примечание Дж. Э. Мальмстада к стихотворению Ходасевича «Я родился в Москве. Я дыма...» (1923) в издании: Мальмстад 2001: 250.
60. «И.И. Дмитриев уверял, что Державин повесил сих двух мужиков более из поэтического любопытства, нежели из настоящей необходимости» (Пушкин 1994 IX: 373).
61. «Объяснения» Державина в полном виде впервые были опубликованы Я.К. Гротом в третьем томе академического собрания сочинений поэта (1864—1883). Пушкин имел представление об этом тексте Державина по упомянутому выше «Ключу...» Остолопова и прежде всего по изданию Ф.П. Львова (см.: Львов 1834).
62. В полном тексте «Объяснений», который Пушкин, скорее всего, не знал, Державин именно в таком смысле говорит о совершенных им казнях: «Автор не хотел уподобляться всем таковым злодействами прославившимся людям <то есть Батыю и Марату — В.Ч.>, имея к тому случай в возмущении злодейском, когда имели к нему большую доверенность, что он мог, один будучи, делать преступникам казни <курсив наш — В.Ч.> и набирать войско, так что, набрав 700 человек в Малуковке <...> освободил колонии от расхищения киргизцев и доказал тем возможность иметь на своей стороне многих сообщников, тем паче когда видел к себе их приверженность, что они, несмотря на строгое наказание преступивших свою присягу, в рассуждении своей верности к императрицы <курсив наш — В.Ч.>, были к нему так привязаны, что он все бы мог из них сделать...» и т. д. (Державин 2002: 594).
63. См. стихотворение Державина «Памятник» (1796), с поэтической концепцией которого, как известно, Пушкин полемизировал в своем стихотворении «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...».
64. В целом, поэзия Державина оценивается Пушкиным в «Истории Пугачева» весьма высоко. Он не один раз напоминает читателю о поэтических достижениях Державина, тематически относящихся к эпохе пугачевщины. Например, цитирует последнюю строфу из оды «На смерть Бибикова», первая редакция которой датируется апрелем 1774 года, с весьма высокой оценкой: «Последняя строфа должна быть вырезана на его <Бибикова> гробе...» (Пушкин 1994 IX: 112). Тут же полностью приводится некролог, посвященный Державиным Бибикову.
65. Эта формулировка традиционного представления о литературной личности Державина принадлежит Ходасевичу. См. его заметку «Прежде и теперь», впервые опубликованную в газете «Возрождение» 23 июля 1933 года, в издании: Ходасевич 1991: 143.
66. Этот эпизод биографии см.: Ходасевич 1988: 152.
67. О работе Ходасевича с текстом оды «На смерть Бибикова» смотреть ниже.
68. Ходасевич также сопоставлял позиции Державина и Лермонтова в более широком религиозно-идеологическом плане в статье «Фрагменты о Лермонтове» (1914). Бытийственной позиции этих поэтов критик противопоставлял сугубо «земной», условно говоря, «безрелигиозный» взгляд Пушкина на цели и задачи поэтического творчества (см.: Ходасевич 1996 I: 438—448). См. также обсуждение отдельных положений статьи в «Заключении» к нашей работе. Вопрос о противопоставлении в статьях Ходасевича «Война и поэзия» и «Прежде и теперь» пацифистских позиций Державина и Лермонтова по отношению к провоенным взглядам Пушкина будет обсуждаться в следующем параграфе.
69. Имеются в виду следующие стихи из поэмы: «И божья благодать сошла / На Грузию! она цвела / С тех пор в тени своих садов, / Не опасался врагов, / За гранью дружеских штыков» (Лермонтов 1988 I: 595).
70. Вот эти стихи: «О смертные, на что вы смертию спешите? / Что прежде времени вы друг друга губите? / Или ко гробу нет кроме войны путей? / Везде нас тянет рок насильством злых когтей! / <...> / Еще ли ты <человек> войной, еще ль не утомился / И сам против себя вовек вооружился?» (Ломоносов 1986: 308—309).
71. См. продолжение только что цитированных стихов: «Но оправдал тебя <человека> военным делом Петр. / Усерд к наукам был, миролюбив и щедр, / Притом и меч простер и на море и в поле. / Сомнительно, чем он, войной иль миром боле. / Другие в чести храм рвались чрез ту вступить, / Но ею он желал Россию просветить. / Когда без оныя не ввел к нам просвещений, / Не может свет стоять без сильных воружений. / На устиях Невы его военный звук / Сооружал сей град, воздвигнул Храм наук; / И зданий красота, что ныне возрастает, / В оружии свое начало признавает» (Ломоносов 1986: 309).
72. Так однажды назвал Пушкина опытный боевой генерал М.Ф. Орлов (Лотман 1995: 77).
73. См. особенно страницу 181 в издании: Алексеев 1972.
74. См. обсуждение комментария Томашевского к заметке Пушкина «О вечном мире» в указанной работе Алексеева: Алексеев 1972: 179—181.
75. Имеется в виду радикальная политическая деятельность европейских карбонарских организаций, достигшая пика своей активности в 1820-е гг. По словам консервативного автора статьи «Карбонарии» из энциклопедии Брокгауза и Ефрона (подписавшегося как В. ий.): «Как борцы за свободу и национальную независимость Италии, К.<арбонарии> были главными виновниками неаполит.<анской> революции 1820 г., беспорядков в Папской Области в том же году и пьемонтской революции 1821 г.» (Брокгауз и Ефрон 2003). Столь же активны были французские карбонарии: «Политическая роль К.<арбонариев> в эпоху Реставрации не подлежит сомнению. Ложи карбонариев были очагом оппозиции против Бурбонов. В их ряды стали такие представители либеральной партии, как Лафайет, сделавшийся главой общества, Корселль, Мерилу, Жак-Кёхлин, де Шуан, Арнольд Шеффер, Барт и др. <...> Политич. значения К. <арбонарии>не лишились и после не удавшихся им революционных попыток в 1821 г. в Бельфоре, Ларошели, Сомюре, стоивших им многих жертв. Июльская революция встретила со стороны К.<арбонариев> деятельную поддержку» (Брокгауз и Ефрон 2003). Для нас важно отметить проводимую В. ий. аналогию между карбонариями и масонами (и те и другие «окружали свои собрания большою таинственностью, создали целую систему мистических обрядов, выработали особую фразеологию»; во Франции каждая ложа карбонариев имела свое особое название, подобно масонским ложам и т. д.) и особенно тот факт, что карбонарии, будучи антиклерикалами, использовали в своей политической борьбе христианскую символику и выражаемые ею нравственные ценности. Так, выражение «очистить лес от волков» на их языке, по словам В. ий., «значило освободить отечество от тиранов. Символом тирании являлся волк; величайшую жертву ее видели в Христе, символом которого служил агнец. Выражение "мщение волку за угнетение агнца" сделалось лозунгом общества» (Брокгауз и Ефрон 2003).
76. Термин «карбонарство» Ходасевич повторяет несколько раз. На наш взгляд, этим акцентированием он устанавливает в созданной им в своих историко-биографических произведениях иерархии писателей структурную связь между фигурой А.С. Пушкина как члена «карбонарской» ложи «Овидий», с одной стороны, и фигурами А.Н. Радищева и его масонского окружения, а также — революционных демократов 1860-х гг. во главе с Н.Г. Чернышевским, с другой. Дело в том, что, как будет показано ниже, Радищев и его масонские друзья и шестидесятники во главе с Чернышевским, по Ходасевичу, так же, как и карбонарии (см. предыдущую сноску), спекулировали на христианских нравственных ценностях ради достижения конкретных политических преференций.
77. «В дыму, в крови, сквозь тучи стрел, / Теперь твоя дорога: / Но ты предвидишь свой удел, / Грядущий наш Квирога! / И скоро, скоро смолкнет брань / Средь рабского народа — / Ты молоток возьмешь во длань / И воззовешь: "свобода!" / Хвалю тебя, о, верный Брат, / О Каменщик почтенный! / О, Кишинев, о, темный град! / Ликуй, им просвещенный» (цит. по: Ходасевич 23.08.1934).
78. Известна резко негативная оценка, которую дал князь П.А. Вяземский эпилогу «Кавказского пленника» с либеральных позиций. Он писал А.И. Тургеневу (27 сентября 1822 г.): «Мне жаль, что Пушкин окровавил последние стихи своей повести. Что за герой Котляревский, Ермолов? Что тут хорошего, что он,
... как черная зараза,
Губил, ничтожил племена?
От такой славы кровь стынет в жилах и волосы дыбом становятся. Если мы просвещали бы племена, то было бы что воспеть. Поэзия не союзница палачей; политике они могут быть нужны, и тогда суду истории решить, можно ли ее оправдывать или нет; но гимны поэта не должны быть никогда славословием резни. Мне досадно на Пушкина: такой восторг — настоящий анахронизм. Досадно и то, что, разумеется, мне даже о том намекнуть нельзя будет в моей статье. Человеколюбие и нравственное чувство мое покажется движением мятежническим и бесовским внушением в глазах наших христолюбивых ценсоров» (цит. по: Томашевский 1990а II: 36). Таким образом, в этом письме эпилог «Кавказского пленника» однозначно трактуется как «славословие резни».
79. «Можно быть уверенным, — пишет Эйхенбаум, — что высказанные здесь воззрения <то есть отрицательная оценка, данная Вяземским эпилогу "Кавказского пленника" — В.Ч.>, типичные для либерального слоя новой дворянской интеллигенции, разделялись и Пушкиным» (Эйхенбаум 1933: 39).
80. Очевидно, имеются в виду следующие слова Пушкина: «Самая зрелая изо всех моих стихотворных повестей, та, в которой все почти оригинально...» (Пушкин 1994 XI: 158).
81. Полемика Ходасевича с Эйхенбаумом построена на симметричном отражении рассмотренных тезисов из статьи «От военной оды к "гусарской песне"»: как Эйхенбаум, на первый взгляд, заботится о создании «положительного» образа Пушкина-пацифиста, а в подтексте представляет его лицемерным конформистом и предателем вольнолюбивых идеалов молодости (взгляд, весьма распространенный в советской пушкинистике 1920—1930-х гг.: см., напр., очерк Д.Д. Благого «"Полтава"» в издании: Благой 1931: 79—105), так Ходасевич, характеризуя поэтический дискурс «Полтавы» как «искренний» (и тем самым опровергая подтекстовое значение дискурса Эйхенбаума), в подтексте собственного отзыва «переводит стрелку» на автореферентность «жестоких» батальных сцен поэмы. В последнем случае критика Ходасевича, очевидно, направлена против созданного Эйхенбаумом «положительного» образа Пушкина-пацифиста. Также следует отметить, что Б.В. Томашевский в вышеприведенном анализе идеологического содержания эпилога «Кавказского пленника» последовательно опровергает рассмотренную концепцию Б.М. Эйхенбаума, на нее при этом не ссылаясь.
82. См. сноску 188. Поэтому не корректно замечание Ю.И. Левина по поводу якобы полемической направленности стихотворения Ходасевича «Люблю людей, люблю природу» (1921) в отношении IV-ой строфы «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...» (см.: Левин 1986: 48). Не полемика, а сознательная ставка на аутентичность концепции сонета «Поэту» (который ученый тут же упоминает в качестве подтекста стихотворения Ходасевича) и, как следствие, «подражание» в собственном творчестве (и не только в поэзии, но и в жизни (см.: Мальмстад 2001: 219)) заданному «высочайшему» образцу. То же самое следует сказать по поводу утверждения Левина, что ходасевичевский «Памятник» (1928) полемичен по отношению к «монументально-мемориальной традиции», к которой якобы принадлежит и «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...» (см.: Левин 1986: 56). Согласно интерпретации Гершензона, релевантной для концепции стихотворения Ходасевича, Пушкин выразил «истинное» понимание собственных поэтических достижений буквально в одном черновом стихе: «И долго буду тем любезен я народу, / Что звуки новые для песен я обрел» <курсив Гершензона — В.Ч.> (Гершензон 2001: 274). Очевидно, что никакой «монументальности» в данном утверждении Пушкина нет.