Льстить или не льстить?
Характер Державина — поэта и царедворца — проницательно уловил Иван Дмитриев, который сам благополучно бывал и поэтом, и царедворцем: «Голова его была хранилищем запаса сравнений, уподоблений, сентенций и картин для будущих его поэтических произведений. Он охотник был до чтения, но читал без разборчивости. Говорил отрывисто и не красно. Кажется, будто заботился только о том, чтоб высказать скорее. Часто посреди гостей, особенно же у себя, задумывался и склонялся к дремоте; но я всегда подозревал, что он притворялся, чтоб не мешали ему заниматься чем-нибудь своим, важнейшим обыкновенных пустых разговоров. Но тот же самый человек говорил долго, резко и с жаром, когда пересказывал о каком-либо споре по важному делу в Сенате, или о дворских интригах, и просиживал до полуночи за бумагой, когда писал голос, заключение или проект какого-нибудь государственного постановления. Державин как поэт и как государственная особа имел только в предмете нравственность, любовь к правде, честь и потомство». Поэтическая кухня и нрав здесь неразделимы.
Державин гордился репутацией правдолюба, не раз её демонстративно подтверждал. Потому-то он и встрепенулся, когда к нему со стихотворным посланием обратился Храповицкий, требовавший от поэта безрассудной смелости, по которой сам тосковал, десятилетиями подчиняясь придворным законам. В послании к Державину Храповицкий — признаем! — встал вровень с лучшими поэтами того времени. Замечательный лёгкий слог, осмысленные остроты:
Люблю твои я стихотворства:
В них мало лести и притворства,
Но иногда — полы лощишь...
Я твой же стих напоминаю
И сам поистине не знаю,
Зачем ты так, мой друг, грешишь.
Достойны громкой славы звуков
Пожарский, Минин, Долгоруков
И за Дунаем храбрый Петр;
Но Зубовых дела не громки
И спрячь Потёмкиных в потёмки:
Как пузырей, их смоет ветр...
И Зубов, ставши размундирен,
Для всех россиян только смех.
Твоею творческой рукою
И пылкою стихов красою
Достойных должно прославлять,
Великих, мудрых, справедливых,
Но случаем слепым счастливых
В забвеньи вечном оставлять.
Храповицкий оказался способным стихотворцем, а уж ритором он был первоклассным. Послание блистательное, но тут со многим можно поспорить. Так, Храповицкий несправедлив не только к Державину, но и к Потёмкину. Этот великий управленец преобразил Россию, превратил нашу страну в самую могущественную империю на континенте. Освоение Новороссии и Кубани, присоединение Крыма — всё это великие свершения. Россия до Потёмкина и Россия после него — несравнимые величины. Нет, не должен Державин раскаиваться в своих (не столь уж обильных) похвалах Потёмкину. К тому же Храповицкий писал эти строки во времена императора Павла, когда на покойного князя Таврического сыпались проклятия. Пожалуй, «подлостью» было высокомерие по отношению к Потёмкину в такие дни. Высмеивание Зубова в те годы тоже стоило недорого.
А «лощить полы» гораздо чаще приходилось самому Храповицкому. Достоинства его остроумно определил С.Н. Шубинский: статс-секретарь умел сказку рассказывать, как государственное дело, а о делах докладывал — как рассказывал сказку.
Державин поднял перчатку и ответил старому другу пространно и печально, хотя звучала в его послании и самоироническая нота:
Храповицкой! дружбы знаки
Вижу я к себе твои:
Ты ошибки, лесть и враки
Кажешь праведно мои;
Но с тобой не соглашуся
Я лишь в том, что я орел.
А по-твоему коль станет,
Ты мне путы развяжи;
Где свободно гром мой грянет,
Ты мне небо покажи;
Где я в поприще пущуся
И препон бы не имел?
Где чертог найду я правды?
Где увижу солнце в тьме?
Покажи мне то ограды,
Хоть близ трона в вышине,
Чтоб где правду допущали
И любили бы ее.
Страха связанным цепями
И рожденным под ярмом
Можно ль орлими крылами
К солнцу нам парить умом?
А хотя б и возлетали —
Чувствуем ярмо свое...
Державин здесь напяливает маску осторожного благоразумия. Нечасто он выступал в таком амплуа! Но есть в этом послании и намёки на судьбу самого Храповицкого. Разве он когда-нибудь «резал» правду в лицо государю или государыне? Державин всю жизнь уважительно вспоминал князя Долгорукова за то, что тот говаривал Петру Великому нелицеприятную правду. А Храповицкий, по существу, предлагал двуличную программу: воздерживаться от похвал сильным мира сего, критиковать их втихомолку и раскланиваться при встрече. Да ещё — посмеиваться над героями, вышедшими в тираж, впавшими в немилость или просто умершими. Они безопасны, их можно призвать к ответу за всё!
А теперь — самое поучительное, на все времена. Ведь это не первый ответ Державина Храповицкому. Когда-то — во времена не столь отдалённые — приятели уже схлестнулись в литературном споре. Только в те благословенные дни Храповицкий играл роль ловкого царедворца и требовал от Державина новых посвящений Фелице — лестных для Екатерины. А Державин... Державин отвечал:
Товарищ давний, вновь сосед,
Приятный, острый Храповицкой!
Ты умный мне даёшь совет,
Чтобы владычице киргизской
Я песни пел
И лирой ей хвалы гремел.
Так, так, — за средственны стишки
Монисты, гривны, ожерелья,
Бесценны перстни, камешки
Я брал с неё бы за безделья,
И был — гудком —
Давно мурза с большим усом...
Богов певец
Не будет никогда подлец.
Подлец — то бишь льстец или, если обратиться к языку XX века, — подхалим. Что же стряслось? Неужели Храповицкий с годами стал вольнолюбивее? Скорее всего, просто Державин остался всё тем же строптивцем. Писал сообразно собственной стратегии, почти не оглядываясь на придворный этикет и элитарную моду. Этикет (и требования цензуры) ему приходилось учитывать при публикации сочинений, а писал Державин всё больше горячим сердцем. Исключения были, но на то они и исключения...
Политические воззрения Державина определить непросто, хотя в его «моральном кодексе» было немало постоянных величин. Существует социологический канон, который сформировался в 1920-е годы и отцвёл к 1970-м. Приверженцами (отчасти — вынужденными) этого канона были лучшие тогдашние исследователи Державина — например А.В. Западов. Державина объявляли выразителем чаяний широких слоёв дворянства. Не аристократической элиты, а всего многотысячного дворянства, и в особенности его лучшей части, стремившейся к Просвещению. Считалось, что Державин не дорос до радищевского понимания исторических процессов. Александра Николаевича Радищева почитали как предтечу революционного движения и первого русского либерального интеллигента. В этих постулатах есть зерно истины, но реальная идеология Державина, разумеется, была противоречивее и сложнее.
Идеологический фундамент Державина — миф о Петре Великом. Понятие «миф» — это не ругательство. Вспомним определение А.Ф. Лосева: «Миф есть наиболее реальное и наиболее полное осознание действительности, а не наименее реальное, или фантастическое, и не наименее полное, или пустое». Осмысление мифа расширяет наши представления о любом легендарном явлении. Мифологизация нередко искажает реальный исторический образ, но нигилистическое правдоискательство искажает его ещё разительнее.
Государствообразующий миф необходим каждой стране, а особенно — молодой империи. Ломоносов восклицал, прославляя Петра: «Он Бог был твой, Россия!» — а Михайло Васильевич был самым взвешенным и логичным из русских поэтов того времени.
К Петру в XVIII—XIX веках относились примерно так же, как к Ленину в советское время. Создатели культа Ленина во многом равнялись на образ Петра в дореволюционной пропаганде. Каждый новый монарх или генсек явно или подспудно критиковал предшественников. Но — не Петра и не Ленина. Они оставались постоянными величинами. Державин не так много написал о Петре: он считал, что не может превзойти Ломоносова в жанре героической поэмы о великом императоре.
Идея Петра — преобразование России, мощный рывок. При этом Петру приписывались заслуги его предшественников — отца и старшего брата, царей Алексея Михайловича и Фёдора Алексеевича... За кадром оставались поражения великого императора. В истории не обойтись без фигур умолчания — так же, как в большой семье. Если, конечно, мы не стремимся к большой ссоре.
Историческое значение Петра (и без того весомое) всячески преувеличивали — и здесь тоже можно увидеть аналогию с советской оценкой 1917 года как начала новой эры. В великих державах возникает потребность в идеализацию «отца-основателя».
Ходила легенда, что Пётр был отцом Ломоносова. Кто же ещё мог бы породить русского исполина, великого просветителя? Только Пётр! Для Державина Пётр был отцом Отечества, земным вседержителем.
В то же самое время Державин не порывал связей с Московской Русью, с православным Третьим Римом. Державин гордился петровской империей, но это не мешало ему любить и знать Древнюю Русь, слышать её колокольный звон и даже плеск варяжских вёсел.
Возможно, Державин преувеличивал значение Фемиды. Ведь, как известно, «закон, что дышло, куда повернул, туда и вышло». Это ехидное правило неумолимо, его невозможно отменить. Правовое государство, исправляющее нравы, — это, увы, утопия. Державин хорошо понимал, что бесконечные реформы и пересуды о справедливом обществе делу не помогают. Нужны усилия энергичных профессионалов, которые пройдут по острию ножа и сметут рутину общепризнанных правил — как Суворов и Потёмкин. Державина восхищало, что Суворов воюет не по правилам. А как много ярких неправильностей в поэзии Державина! Он разбивает все каноны...
В своём «Рассуждении о достоинствах государственного человека» Державин прямо пишет: «Я хочу изобразить, для созерцания юношества, достойного государственного человека. Не того любимца монарха, который близок к его сердцу, обладает его склонностями, имеет редкий и завидный случай разливать его благодеяния, приобретая себе друзей, ежели их тем приобрести можно. Не того расторопного царедворца, который по званию своему лично обязан угождать государю, изыскивать для облегчения его тяжкого сана приятное препровождение времени, увеселения, забавы, поддерживая порядок и великолепие двора его. Не того царского письмоводца, трудящегося таинственно во внутренних его чертогах, изливающего в красивом слоге мысли его на бумагу. Нет; но того открытого, обнародованного деловца, который удостоен заседать с ним в советах, иметь право непосредственно предлагать ему свои умозрения, того облеченного великою силою действовать его именем и отличенного блистательным, но вкупе и опасным преимуществом свидетельствовать, скреплять или утверждать его высочайшие указы своею подписью, отвечая за пользу их честью и жизнию... Я хочу описать посредника между троном и народом, изъяснить достоинство государственного человека, министра или правителя, того, который бы был вседействующею душою царя Феодора Иоанновича, или надёжным орудием Петра Великого. Вот его качества: он благочестив, из-детства напоён страхом Божиим, яко началом всякой премудрости». Внимание! Кроме Петра Великого, Державин упоминает здесь и царя Фёдора Иоанновича, которого традиционно считали слабоумным. Пётр олицетворял Российскую империю, её мощь, её железную поступь. Царь Феодор — Святую Русь, её кротость и молитву. Державин видел оба лика нашего государства и обоим воздавал должное. И это тоже — прозорливость истинно государственного человека.
Державин не был историком, не исследовал летописи, не изучал ни архитектуру Древней Руси, ни иконопись. Но он понимал, что нельзя относиться к многовековой допетровской истории Руси как к «тёмному царству». Откуда бы взялась империя, если бы Русь слова доброго не стоила? Пётр — не просто «Бог твой, Россия», но и сын Московской Руси, сын выдающегося царя Алексея Михайловича. Сын, отвергнувший многое из отцовского наследия, но во многом — продолживший политику отца и брата.
Не только Державин мечтал воссоздать единое историческое пространство — от Новгорода и Киева до Санкт-Петербурга. Какому событию посвятил свою эпическую поэму М.М. Херасков? Не победам Петра Великого, а покорению Казани во времена Иоанна Грозного. До публикации девятого тома карамзинской «Истории государства Российского» ещё можно было восхищаться подвигами первого русского царя. «Иностранные писатели, сложившие нелепые басни о его суровости, при всём том по многим знаменитым его делам великим мужем нарицают. Сам Пётр Великий за честь поставлял в мудрых предприятиях сему государю последовать. История затмевает сияние его славы некоторыми ужасными повествованиями, до пылкого нрава его относящимися, — верить ли толь не свойственным великому духу повествованиям, оставляю историкам на размышление», — писал Херасков. «Итак, не должно ли царствование Иоанна Васильевича второго поставлять среднею чертою, до которой Россия, бедственного состояния достигнув, паки начала оживотворяться, возрастать и возвращать прежнюю славу, близ трёх веков ею утраченную?» В рассуждения Хераскова Державин вчитывался внимательно. Тогда, в 1779-м, слава ещё не пришла к Гавриле Романовичу, хотя он уже знал себе цену и в кругу друзей считался первым стихотворцем.
Прав Державин — суетен человек в помышлениях своих... Но Гаврила Романович и в придворной суете не забывал, что каждая льгота должна подкрепляться долгом, обязанностью перед государством. И дворянство, и государь становятся вне закона, если начинают почивать на лаврах, не исполняя долга: воинского, управленческого, учительского.
Соберём осколки воззрений Державина в одну колбу — и у нас не останется сомнений, что идеолог, следующий своим принципам, может подольщаться к сильным мира сего из тактических соображений, но никогда не станет льстецом.