Богоподобная царевна!
|
Только тот, кто наделён мелочным остроумием, способным на одни мгновенные, лёгкие соображенья, увидит здесь лесть и желанье получить что-нибудь, и такое соображенье оснуёт на каких-нибудь ничтожных и плохих одах тех же поэтов. Но тот, кто более, нежели остроумен, кто мудр, тот остановится перед теми одами Державина, где он очертывает властелину широкий круг его благотворных действий, где сам, со слезою на глазах, говорит ему о тех слезах, которые готовы заструиться из глаз, не только русских, но даже бесчувственных дикарей, обитающих на концах его имперьи, от одного только прикосновенья той милости и той любви, какую может показать народу одна полномощная власть. Тут многое так сказано сильно, что если бы даже и нашёлся такой государь, который позабыл бы на время долг свой, то, прочитавши сии строки, вспомнит он вновь его и умилится сам перед святостью званья своего. Только холодные сердцем попрекнут Державина за излишние похвалы Екатерине...
Н.В. Гоголь. О лиризме наших поэтов
|
Екатерина любила улыбчивую сатиру, улыбчивую правду. Бог весть откуда прознал об этом Державин...
Через 200 лет после смерти императрицы у Екатерининской эпохи сложилась блистательная репутация. Золотой век, взлёт могущества Российской империи. А ведь в начале XIX века у Северной Семирамиды, у «богоподобной Фелицы» было куда больше обвинителей, чем адвокатов. Александр I начал царствование со слов «Буду править по заветам бабушки», — но это была лишь дань заговорщикам, унизительная для молодого государя. Будем помнить: фронда всегда в моде, и Державин мог бы предаться ностальгии по временам очаровательной дочери Петра Великого. Да, он не застал в столицах Елисавет, но она к тому времени превратилась в соблазнительную легенду, а сыскать повод для недовольства действительностью во все времена проще простого.
Почему же Державин решил «лощить полы»? Никто не принуждал его воспевать императрицу. Он — бедолага среди преображенцев — имел право чувствовать себя обделённым. Без наград, без положения, без денег... Эффектно преподнести монархине пиндарический свиток Державин не мог: слишком далёк он был от престола в те времена. Теперь — малозаметная служба у Вяземского, который не любит сантиментов. А друзья в любом случае не удержались бы от упрёков в подлом искательстве. Ведь каждый из нас благородно снисходителен по отношению к самому себе, но кто удержится от соблазна поймать за руку товарища?..
Замышляя большую оду, Державин обыкновенно набрасывал черновик в прозе — своеобразный подстрочник. Это помогало обуздать фантазию, буйство которой подчас пугало самого поэта. Вот такой набросок предшествовал «Фелице»:
«Ты, которая одна, без помощи министра, по примеру богов, держишь всё своею рукою и видишь всё своими глазами! Великая государыня, если я до сих пор из благоразумия пребывал в почтительном молчании и тебя не хвалил, так это не от того, чтоб моё сердце колебалось вскурить тебе должный фимиам; но я мало умею хвалить, и моя трепещущая Муза убегает столь чрезмерной тягости и, не будучи в силах говорить достойно о твоих великих делах, боится, коснувшись твоим лаврам, чтоб их не засушить. Я не ослепляюсь тщетным желанием и умеряю мой полёт по моим слабым силам, и моим молчанием разумнее тех отважных смертных, которые недостойною жертвою оскверняют твои алтари; которые в сем поле, куда их корысть заводит, без сил и духа смеют петь твоё имя и которые всякой день безобразным голосом наводят тебе скуку, рассказывая тебе о собственных твоих делах».
В прозе Державин выглядел академичнее, чем в стихах... Ну да, настоящая поэзия всегда своенравна. Хотя и в прозаический прообраз «Фелицы» мы вникаем не без интереса:
- «Я не дерзаю опорочивать в них желание тебе нравиться; но к чему, не имев сил, без пользы трудиться и, тебя не похваляя, себя лишь обесславить? Чтоб плесть хвалы, то должно быть Виргилию. Я не могу богам, не имеющим добродетели, приносить жертвы и никогда и для твоей хвалы не скрою моих мыслей: и сколь твоя власть ни велика, но если бы в сём моё сердце не согласовалось с моими устами, то б никакое награждение и никакие причины не вырвали б у меня ни слова к твоей похвале. Но когда я тебя вижу с благородным жаром трудящуюся в исполнении твоей должности, приводящую в стыд государей, труда трепещущих и которых тягость короны угнетает; когда я тебя вижу разумными распоряжениями обогащающую твоих подданных; гордость неприятелей ногами попирающую, нам море отверзающую, и твоих храбрых воинов — споспешествующих твоим намерениям и твоему великому сердцу, всё под власть Орла покоряющих; Россию — под твоей державою счастием управляющую, и наши корабли — Нептуна презирающих и досягающих мест, откуда солнце бег свой простирает: тогда, не спрашивая, нравится ль то Аполлону, моя Муза в жару меня предупреждает и тебя хвалит».
К тому времени он уже посвятил императрице несколько стихотворений, никем не прочитанных.
Но однажды, смешивая мотивы из высокого и низкого штиля, Державин почувствовал вкус реалистической поэзии. Как это заманчиво — увековечить в стихах наше время, до мелочей. В мелочах-то и содержится вся соль! Внести в поэзию запах кофия и лимонада, вкус вафлей с шампанским, ленивое послеобеденное кряхтение, все наши грехи и грешки... И не в пародийной поэме, а в лиро-эпическом жанре. А что, если пёструю «энциклопедию русской жизни» пристегнуть к торжественной оде, воспевающей государыню? Ведь это её эпоха — эпоха Екатерины.
Императрица, кроме прочего, была плодовитой писательницей. Прямо скажем, графомания её одолела — хотя случались в её писаниях и недурные страницы. Литературные безделки она считала государственным делом, в пьесах и сказках то и дело набрасывала стратегию реформ, основы идеологии. Для обожаемого внука Александра Екатерина написала сказку о царевиче Хлоре. Киевский царевич Хлор попадает в плен к киргизскому хану, который даёт ему задание найти розу без шипов — символ счастья и гармонии. Дочь хана — не по годам мудрая Фелица — помогает Хлору, как Медея — Ясону. Правда, Медея была девушкой свободной, а у Фелицы (совсем, как когда-то у августейшей писательницы!) — нелюбимый муж с говорящим именем Брюзга. На пути к розе мальчика искушают пороки, главный из них — лень. Но ему помогает сын Фелицы — Рассудок. И финал у сказки счастливый: на вершине горы Хлор добывает розу без шипов — и хан дарует пленнику свободу... Державин почувствовал, что в эту сказку Екатерина вплела автобиографические нити.
Он понял: Екатерину нужно воспевать по-новому — учитывая любовь императрицы к забавным шуткам, к простой беседе... Петров и Ломоносов всё-таки слишком торжественны и серьёзны. Посмотрите: наша императрица увлечена литературой. В её сказках есть лёгкость и мудрость. Державин осторожно протаптывал дорогу новому стилю — сначала нашёл непринуждённое настроение, потом прочитал сказку... Сказку, которую написала сама монархиня.
Фелица — значит счастливая. Звучное слово! И «Фелица» принесёт Державину счастье.
А что, если придумать сказочный мир для хвалебной оды? Мир, в котором правит царевна Фелица, которая владеет розой без шипов, потому что эта роза есть добродетель... Киргизский колорит не помешал Державину создать очень русское стихотворение. Не «в народном духе», но в духе Петербурга, каким он был при Екатерине.
Первыми слушателями «Фелицы» стали Львов, Капнист, Хемницер. Да, это была неслыханная поэзия — энергичная, шутливая — и всё-таки серьёзная, потому что в ней не копошились приметы времени, в ней затевалась, заваривалась эпоха:
Богоподобная царевна
Киргиз-Кайсацкия орды!
Которой мудрость несравненна
Открыла верные следы
Царевичу младому Хлору
Взойти на ту высоку гору,
Где роза без шипов растет,
Где добродетель обитает, —
Она мой дух и ум пленяет,
Подай найти ее совет.
На этот раз придирчивые друзья не находили в длинной оде неряшливых заусенцев. Державина поздравляли с пиитической победой. Но Львов разбирался не только в поэзии, но и в политике — и его вердикт прозвучал беспрекословно: публиковать «Фелицу» нельзя. Опасно! Кого только не кольнул Державин в этих стихах — и Потёмкина, и Вяземского, и Орлова. Если у вельмож задето самолюбие — анонимность не поможет. Разыщут, и костей не соберёшь. Державин и сам понимал, что поэтическая стихия в «Фелице» заставила его напрочь позабыть о политесе. Чтобы безнаказанно подшучивать над сильными мира сего — нужно самому быть, по меньшей мере, Потёмкиным.
И Державин спрятал рукопись в своём бюро — в доме на Литейном, где они с Пленирой снимали квартиру. Он понимал, что скрывает от публики едва ли не лучшую свою оду — и, конечно, мечтал, чтобы она всё-таки пошла в народ. К нему нередко заходил Осип Петрович Козодавлев — сосед, приятель, сослуживец по экспедиции о государственных доходах и, что важно, стихотворец. Козодавлев — один из многих выдвиженцев Вяземского, кто надолго остался в правящей элите. Сам Александр Благословенный сделает его — старика — министром внутренних дел. Козодавлев всюду успевал.
Этот господин — новое действующее лицо в нашем повествовании и в судьбе Державина. Подобно Державину, он лихо совмещал в себе страсть к литературе и административные умения. О европейском просвещении он знал не понаслышке и не по перекошенным подстрочникам. Как-никак, за плечами — Лейпцигский университет, юридический курс, знакомства в литературных кругах Германии. Он был младше Державина на десятилетие, но при дворе держался увереннее своего старшего товарища: Козодавлев никогда не был ни провинциалом, ни солдатом.
Однажды в присутствии Козодавлева Державин копался в ящиках бюро — и показал Осипу Петровичу краешек рукописи. Вспоминая об этом, Державин убеждает нас, что это произошло случайно. Кто знает? Мемуарист имеет право на лукавство. Если верить Державину, Козодавлев проявил любопытство, а поэт позволил себя уговорить и дал соседу почитать «Фелицу» под строгим наказом (Гаврила Романович вспоминал, что дело дошло до клятвы!) не показывать крамольную оду никому, кроме Анны Осиповны Бобрищевой-Пушкиной — тётки Козодавлева, которая любила поэзию и восхищалась персонально Державиным.
Вечером того же дня Козодавлев вернул оду автору. Но тут начались события головокружительные. Державина вызвал к себе сам патриарх российского меценатства — Иван Шувалов. С порога Шувалов огорошил его вопросом: «Как нам быть? Оду вашу требует к себе князь Потёмкин!» Стало ясно, что речь идёт о «Богоподобной царевне...». Шувалов решил посоветоваться с автором: послать ли Потёмкину полный вариант «Фелицы» или отредактировать специально для всесильного фаворита, уничтожив строки, которые могут его рассердить. Державин изумился: откуда у Шувалова потаённая ода? Меценат признался, что получил её недавно, под большим секретом, но не удержался давеча во время застольной литературной беседы. Кто-то заметил, что у нас нет лёгкой поэзии во французском стиле, а Шувалов в ответ со смаком продекламировал «Фелицу». Все собравшиеся чрезвычайно хвалили монолог «мурзы», но теперь слух об оде дошёл до Потёмкина и Шувалов опасается последствий. Ведь Державин про князя Таврического написал ох как ершисто! Колко написал! А среди гостей Шувалова в тот вечер были и Безбородко, и Завадовский — уж эти найдут способ донести крамольное содержание оды и до Потёмкина, и до Вяземского.
Державин ответил в духе «двум смертям не бывать, а одной не миновать»: «Нет: извольте отослать как они есть, — рассуди в мыслях своих, что ежели что-нибудь выкинуть, то показать тем умысл на оскорбление его чести, чего никогда не было, а писано сие творение из шутки насчёт всех слабостей человеческих».
Он храбрился, но возвращался от Шувалова в панике. Тут же встретился со Львовым и попросил того разведать: что думает о «Фелице» Безбородко? Но дело само собой успокоилось: Потёмкин не позволил себе обидеться, ода ходила в списках — и никаких несчастий автору не принесла. Летом 1783 года E. Р. Дашкова, возглавив Академию наук, задумала обустроить русскую литературу как Летний сад, по лучшим образцам. Для вымечтованного журнала Козодавлев (он считался первым помощником княгини в литературных делах), совершенно забывший про клятву, тут же предоставил список «Фелицы».
Журнал назвали «Собеседником». Лёгкая беседа о самом важном — любимый жанр эпохи. Впрочем, по законам того церемонного времени столь краткого названия у почтенного издания быть не могло. Назовём полное имя: «Собеседник любителей российского слова, содержащий разные сочинения в стихах и в прозе некоторых российских писателей». Первая книжка журнала вышла в июне 1783 года, и открывалась она удивительным стихотворением, у которого тоже имелось длинное название: «Ода к премудрой киргизкайсацкой царевне Фелице, писанная татарским мурзою, издавна поселившимся в Москве, а живущим по делам своим в Санктпетербурге. Переведена с арабского языка 1782». Но имелось и краткое — «К Фелице». А уж потом возникло и кратчайшее — «Фелица».
Дашкова в «Фелицу» сразу влюбилась и сделала ставку на Державина — да иначе и быть не могло. Подобных открытий в русской литературе не было со времён ломоносовского дебюта. Только Ломоносов изумлял гармонической высокопарностью, а Державин — иронией и откровенностью.
Дальше — больше. Поглядим, как вспоминал о своём звёздном часе сам Державин: «...в первое воскресенье, в которое она обыкновенно езжала к императрице для поднесения ей об Академии своих рапортов, поднесла и тот журнал, на первой странице которого помещена сия ода. В понедельник поутру рано присылает императрица к ней и зовёт её к себе. Княгиня приходит, видит её стоящую, расплаканную, держащую в руках тот журнал; императрица спрашивает, откуда она взяла сие сочинение и кто его писал. Княгиня сначала испугалась, не знала, что отвечать; императрица её ободрила, сказав: "Не опасайтесь; я только вас спрашиваю о том, кто бы меня так коротко знал, который умел так приятно описать, что, ты видишь, я, как дура, плачу". Княгиня ей сказала об имени автора и всё, что могла, об нём хорошего».
Вскоре Державин получил посылку из той самой сказки. Он обедал у Вяземского. Только закончил трапезу — как почтальон принёс пакет: «Из Оренбурга от Киргизской царевны к Мурзе». Державин немедленно понял, что к чему, вскрыл упаковку — и сердце его заколотилось. Золотая табакерка, усыпанная бриллиантами, а в ней — 500 червонцев! Экспедитор быстро сосчитал — да это же почти три тысячи рублей! Вот это выигрыш! Правда, и риску не меньше, чем в карточной игре.
Голова закружилась, скромный великовозрастный статский советник почувствовал себя кумом королю, ему захотелось покуражиться. Предлог нашёлся легко: он — чиновник, столоначальник, а тут — подарки из Оренбурга. Его — честнейшего из честных — могут уличить во взятке. И Державин обратился к Вяземскому: «Прикажете ли принять подарок из Оренбурга, от киргизской царевны?» Князь сурово спросил: «Какой? Что за подарки от киргизцев?» Державин показал роскошную безделушку.
Вяземский кисло посмотрел на табакерку, потом — на Державина. Сразу всё понял: «Возьми, братец, когда жалуют». И добавил многозначительно: «Вижу и поздравляю». Но поздравление не было искренним. «С того времени закралась в его сердце ненависть и злоба, так что равнодушно с новопрославившимся стихотворцем говорить не мог: привязываясь во всяком случае к нему, не токмо насмехался, но и почти ругал, проповедуя, что стихотворцы неспособны ни к какому делу. Всё сие сносимо было с терпением, сколько можно, близ двух годов», — жаловался Державин в «Записках».
Вяземскому вообще не по душе пришлась «Фелица» — как и вся остальная поэзия. К поэтическим красотам генерал-прокурор был слеп, а фривольное содержание его взбесило — не только карикатурой на себя, но и тем, что его сотрудника приласкали при дворе в обход начальника! Вяземский был убеждён, что статских чиновников следовало возвышать только по его представлению.
Екатерине не хватало в России атмосферы умеренного свободомыслия. Тут важно — внимание! — не только свободомыслие, но и его умеренность. В Державине она хотела видеть остроумного собеседника, не скованного византийским церемониалом. Она обманулась. Скоро императрица узнает, что Державин — не менее страстный сторонник Просвещения, чем Ломоносов. Но и таким он будет ей полезен — не хуже вкусного лимонада, о котором речь впереди.
После громких побед над турками Екатерина, почувствовав силу, желала править на новый лад. В моду вошла непринуждённая обстановка официальных встреч с высочайшей особой. Императрица подхватила литературную горячку — и 1780-е годы были пиком её писательской активности. Да-да, журнальная полемика занимала её не меньше, чем большая политика. В спорах о морали и литературе создавался ореол просвещённой монархини, которая иногда даже мирилась с существованием оппозиции.
Ода — уж таковы законы жанра — должна выражать восторг. Но потоки восторгов утомляют: ведь поэтические славословия императорам регулярно появлялись уже 20 лет. Они стали частью придворного ритуала, к ним привыкли — как к парадной живописи и бальным танцам. Державин прочувствовал, что нынешняя императрица считает царственной роскошью простоту, остроумие и живость в беседах и развлечениях — и угадал. Комплименты в стиле Ломоносова ей давно наскучили. Это понял и Княжнин, написавший в послании Дашковой 1783 года:
Я ведаю, что дерзки оды,
Которы вышли уж из моды,
Весьма способны докучать.
Они всегда Екатерину,
За рифмой без ума гонясь,
Уподобляли райску крину...
Крином называли прекрасный цветок — лилию. Было в ходу и другое созвучное слово — «крина». Это всего-навсего сосуд или горшок, ну а проще того — крынка. Обойтись без таких рифм в стихах о Екатерине было затруднительно, даже Державин грешил. «1783. майя 23. Державин, может быть, первый из нас испытал Перепутаж в оде "К Фелице", довольно остроумно: довольно издевательски и свободно» — такую запись набросал в дневнике М.Н. Муравьёв. Императрица долго ждала подобного перепутажа!
Холодно было под мраморными дворцовыми сводами высокопарных стихов, а в «Фелице» можно было расположиться, как в уютной светёлке. Её называли Минервой и Афиной-Палладой, изображали в латах, в шлеме — и в этом громоздком облачении Екатерина не узнавала себя. Это была лишь функция великой императрицы. А Державин, хотя и начал с громового «Богоподобная царевна!» — нашёл слова будничные, точные. Лёгкое платье Фелицы пришлось ей впору. Императрица уже приспособила придворные ритуалы под свой просвещённый нрав. В присутствии императоров всероссийских было принято цепенеть и трепетать. Екатерина ненавидела эту средневековую манеру! Какая искренность может быть в подобострастии, замешенном на страхе? Стоило ей появиться в зале — и все каменели. Екатерина ощущала себя Медузой Горгоной — и морщилась, как от кислой сливы. С горем пополам ей удалось добиться от приближённых истинной галантности — без священного ужаса.
Наконец явился поэт, достойный нового времени, нового стиля! Екатерина отвергала пышный дворцовый церемониал, в котором терялась душа государыни. Выше всего она ценила природу, то есть естественное, непринуждённое поведение. На еженедельных собраниях в Эрмитаже общалась с вельможами как с добрыми приятелями и всё старалась превратить в шутку. Самые грозные филиппики она облекала в полушутливую форму, екатерининская риторика сплошь состоит из насмешливых афоризмов — подчас удачных. В «Фелице» Державин невольно довёл эту манеру до совершенства. При дворе «Фелицу» цитировали чаще, чем в литературных кругах: забавная ода стала (правда, на короткий срок) кодексом нового раскрепощённого ритуала. Да, в те времена оды имели поболее влияния на политику, чем в наши дни — результаты футбольных турниров.
«Автор первым из всех российских писателей был первый, который в простом забавном лёгком слоге писал лирические песни и, шутя, прославлял императрицу, чем и стал известен», — скромно напишет Державин много лет спустя в «Объяснениях».
Императрица изумилась: а ведь этот самый Державин написал про «богоподобную царевну», не рассчитывая на её высочайшее внимание. Чиновник средней руки, не допущенный в узкий круг царедворцев и собеседников Екатерины, — он не преподнёс ей свои стихи и даже не торопился с публикацией «Фелицы». Она проведала об этом — и ещё больше полюбила стихи Державина, поверила поэту. Отныне красноречие «карманного стихотворца» Петрова казалось ей грубой лестью, недостойной просвещённой эпохи. Кое в чём Державин ошибся: например, императрица любила маскарады, а он написал: «Не слишком любишь маскарады...» Но это тоже ей понравилось: значит, не крутился при дворе, писал по слухам и пересудам, а как точно и остроумно вышло!
Современники легко считывали намёки Державина, по шаржевым штрихам с ходу узнавали, о каких персонах идёт речь. С азартом включилась в эту игру и сама императрица. Но есть в сатирических строфах «Фелицы» и второй план, и сокрытый подземный пласт! Это не только сатира, это и лирическая исповедь. Там, где кончается сатира, начинается тонкая самоирония. Если бы Державин ограничился шаржами на Потёмкина, Орлова и Вяземского — получился бы шедевр на один сезон. Но мы и по сей день, перечитывая «Фелицу», ощущаем насыщенность образами, намёками, ассоциациями. Лучшие стихи Державина рождались на стыке — эпоса и лирики, лирики и сатиры. Попытаемся отвлечься от ликов Потёмкина и иже с ним — и увидим исповедь Державина. Мы помним первое настоящее державинское стихотворение — «Раскаяние». Он пришёл к раскаянию, запутавшись в карточных бедах. Осознал своё падение — и стал поэтом. Вот и мурза из «Фелицы» играет в карты. Он «развратен». Одно из самых запоминающихся высказываний Державина: «Таков, Фелица, я развратен!» Как не увидеть в этих признаниях отзвуки личного раскаяния? Поэзия Державина распахнуто автобиографична, о многих обстоятельствах он поведал в «Записках» и «Объяснениях». Автобиографический подтекст «Фелицы» Державин не раскрывал. Да, наверное, и сам догадывался о нём смутно.
Он показал в «Фелице» такую Екатерину, какой она хотела себя видеть — в том числе и в истории.
Весь Петербург знал, что императрице пришлась по сердцу самая весёлая из торжественных од. Господа, желавшие блеснуть причастностью к дворцовым тайнам, любили ввернуть в беседу анекдотец о том, как Екатерина плакала над строками «Фелицы». Вельможи, которых Державин задел колкой иронией, предпочли вслед за императрицей отдать должное остроумию пиита. На обиженных, как известно, воду возят. Лишь один Вяземский не сумел притвориться благодушным. Он и раньше с подозрением относился к Державину, а после «Фелицы» не скрывал своего негодования. Этот борзописец посмел выставить на публику исподнее! Да, он иной раз просил своего подчинённого почитать вслух модный роман, да, развлекался лубочными книжонками — а Державин повёл себя, как нерадивый слуга, который выбалтывает секреты барина. Вяземский перенёс ненависть на всех стихотворцев: вот уж кто ради красного словца никого не пожалеет. Бесчестное племя.
С этого времени Державин встанет в шеренгу самых влиятельных политиков России. Его ожидали служебные успехи и катастрофы, ордена и отставки. Взлетев высоко, Державин не изведает горечь настоящей жестокой опалы. Но ни один служебный подвиг не принесёт ему столько «вистов», как случайная публикация «Фелицы». На «Фелице» держался интерес Екатерины к Державину. Уместна аналогия с Ломоносовым: Михайло Васильевич ведь тоже своим высоким положением был обязан исключительно стихам, которые пришлись по душе императрице Елизавете Петровне. За каждую оду «ко дню восшествия на престол» Ломоносов получал награду, сопоставимую с годовым жалованьем академика. Вот и Державину чиновничья служба приносила одни убытки, а поэзия отзывалась в карманах звоном червонцев.
Державин, влюблённый в поэзию, не считал себя демиургом слова. Он вообще скептически относился к возвеличиванию литературных пророков. Для Державина дела всегда были превыше слов — в том числе и эффектно зарифмованных. Вот и в «Фелице» есть такое суждение:
Пророком ты того не числишь,
Кто только рифмы может плесть:
А что сия ума забава,
Калифов добрых честь и слава.
Снисходишь ты на лирный лад;
Поэзия тебе любезна,
Приятна, сладостна, полезна,
Как летом вкусный лимонад.
За эти строки в эпоху литературоцентризма Державина бранили. Дикарь! Вот Пушкин писал о высоком предназначении поэта-пророка, а здесь — забава, потеха добрых калифов, не более. Сравнение поэзии со вкусным лимонадом коробило и коробит многих серьёзных и утончённых ценителей словесности. Брюсов возмущался. Ю.М. Лотман заметил, что «поэзия — не летом сладкий лимонад, а воздух, которым мы дышим». Вообще-то эти строки — «Поэзия тебе любезна...» и дальше, насчёт прохладительного напитка, — относятся не к «мурзе», а к его героине. Это Фелица относится к поэзии, как к лимонаду, какие же претензии к Державину? А претензии такие: он восхищается пренебрежительным отношением «киргизской царевны» к словесности. Это правда.
Просвещение Державин мог дерзновенно поставить выше престола. Но стихотворчество — никогда, всё-таки это забава. Наш дворянин — не такой вертопрах, чтобы ставить забаву выше государственного служения. Хотя со временем Державин с удивлением заметит, что, оказывается, слово имеет власть над людьми. Литературоцентризм, между нами говоря, утвердился в России не так давно, а исчез и вовсе совсем недавно.
Да, Державин не любил «философа брать вид». Без «славных дел» ничтожны и цари, и поэты. Без победы над собой, над «внутренними супостатами» жизнь бессмысленна — никакими стихами не оправдаешься, срам фигой не прикроешь.
Гораздо чаще литературе вредила чванливая поза пророка. Нет ничего скучнее самодовольных стихов в собственном соку — стихов о том, какое великое занятие стихотворчество само по себе. Для литератора сакрализация творчества — подчас непоборимый соблазн. Многие одарённые люди погибли или деградировали на этом пути. Уж лучше приравнивать себя к производителям лимонада!
Конечно, и о высоком предназначении поэта можно написать превосходные стихи. Но гораздо чаще получается звонкое самолюбование.
А цену поэзии Державин знал, считал стихотворчество пропуском в вечность. Но что толку в самозваных пророках?
Читаем дальше. Право слово, лучшая похвала любому начальнику — критика предшественника. И Державин не преминул намекнуть на пороки аннинского времени, о которых судил по слухам:
Там с именем Фелицы можно
В строке описку поскоблить,
Или портрет неосторожно
Ея на землю уронить.
Там свадеб шутовских не парят,
В ледовых банях их не жарят,
Не щёлкают в усы вельмож;
Князья наседками не клохчут,
Любимцы въявь им не хохочут
И сажей не марают рож.
Он сам подробно расшифровал эти строки в «Объяснениях»: «Императрица Анна любила забавляться подлыми шутами, которых в ея царство премножество было; из числа оных был упомянутый князь Голицын; над ними любимцы государыни и прочие вельможи ей в угождение шучивали разными образами, подобно как иные благородные шалуны шутят над дураками, ими к забаве их содержимыми. Сии шуты, когда императрица слушала в придворной церкви обедню, саживались в лукошки в той комнате, чрез которую ей из церкви в внутренние свои покои проходить должно было, и кудахтали как наседки; прочие же все тому, надрывался, смеялись».
Случись Державину войти в литературную силу при Анне Иоанновне — стал бы он воспевать её, подобно Тредиаковскому? Традиция обязывала поэта отвешивать поклоны правящему монарху. Тем более это касается дворянина, который присягал государыне. Но вряд ли Державин с его ершистым нравом стал бы придворным поэтом Анны Иоанновны. Он был человеком екатерининского времени — не только по хронологии жизни и творчества, но и по сути.
В истории русской литературы немного найдётся столь своевременных стихотворений. Демонстративная злободневность сюжетов, восторженная реакция современников, череда подражаний — в наше время «Фелицу» окрестили бы культовым произведением. Остромодные штаны, камзолы и книги, как правило, быстро устаревают и превращаются в посмешище. Но к «Фелице» история применила другой закон: «Тот, кто был нужен лучшим людям своего времени, — жил для всех времён!» Эту мысль Шиллер уронил в беседе с Гёте как раз в державинские времена.
Екатерина принялась играть по правилам, которые предложил поэт. Она разослала своим вельможам — тем, кого уколол Державин в «Фелице», — экземпляры оды, подчеркнув для каждого «персональные» строки. Это была шутка, но и проверка, которую выдержали все, кроме Вяземского. Ко многим из них отныне прочно прилипли насмешливые стихи Державина — но обижаться никак нельзя, потеряешь лицо. И они терпели.
Но этим Фелица не ограничилась! Державин пробудил в ней литературное вдохновение — и в «Собеседнике» появились «Были и небылицы» — произведение августейшей писательницы. Само заглавие навеяно державинской строкой: «И быль, и небыль говорить». Там царила философия легкомысленного «мурзы»: «Весёлое всего лучше; улыбательное же предпочесть плачевным действиям».
Вяземский, которого императрица в своей сказке вывела под именем Брюзги, ворчал не только на Державина, когда восклицал: «Когда им работать — они всё рифмы слагают!» Весь двор охватила литературная лихорадка, мрачного генерал-прокурора эти игрища раздражали. Зато как радовался Козодавлев! Авантюра удалась на славу: все любители словесности отныне цитировали «Фелицу», многие восхищались забавным новым слогом. Повсюду звучали пересуды о щедрости премудрой Фелицы, которая наградила поэта червонцами, игриво представившись «царевной из Оренбурга». Сорокалетний Державин вошёл в моду. Сколько ошибок, самых сладостных ошибок наворотил бы он, если бы познал такую славу смолоду...
Помнила ли Екатерина, что этот самый господин Державин, будучи гвардии поручиком, сражался с пугачёвцами, слагал для мужиков речи про императрицу, был поминаем в рапортах Бибикова, Павла Потёмкина, Панина? Они ведь не только похваливали расторопного поручика, но и обвиняли... Потом он долго хлопотал о награде — Потёмкин мог мимоходом рассказать ей про назойливого гвардейца. В толпе Державин не раз мог попасться на глаза императрице, но вряд ли она запомнила его в лицо. Несомненно, Екатерина читывала его оды в «Санкт-Петербургском вестнике», но вряд ли пыталась установить их автора. Наконец, ещё совсем недавно этот самый Державин писал ей жалобные письма — описывал своё плачевное материальное положение, рассказывал об уроне, причинённом пугачёвцами, просил каких-то ссуд. В другом письме нижайше напоминал, что ему уже много лет не присваивают нового чина — статского советника. «Между тем производятся в чины моложе меня; не упоминая о военной, и ныне двое в статской пожалованы». Секретарь зачитал императрице эти строки — и 18 июня Державина пожаловали чином, соответствующим воинскому званию бригадира. На сороковом году жизни он стал всего лишь статским советником. Это случилось до «Фелицы».
Но после забавной оды он ворвался в избранный круг собеседников императрицы. Вошёл пока ещё на птичьих правах: скромный чин не позволял развернуться. Долгим и мучительным было ожидание «посвящения» в статские советники. Но следующий чин — действительного статского советника — Державин получит через несколько месяцев после успеха «Фелицы». Он станет их превосходительством, статским генерал-майором. Неудачник Державин, который ревностно служит, оставаясь незамеченным, исчез. Зато возник екатерининский орёл, который будет падать и вставать, но — на главной сцене империи. Почивая на лаврах, он научился кокетничать. «...К несчастью я для Фелицы сделался Рафаэлем... Рафаэль, чтобы лучше изобразить божество, представил небесное сияние между чёрных туч. Я добродетели царевны противопоставил своим глупостям...» — заявил Державин в письме Козодавлеву.
Отныне Державина называли «певцом Фелицы». Мало кто в те времена удостаивался почётного прозвища. Скажешь: Северная Семирамида или Минерва, а теперь ещё и Фелица — и всем понятно, о ком идёт речь. Прав был Белинский (не всегда справедливый к Державину): в «Фелице» «полнота чувства счастливо сочеталась с оригинальностью формы, в которой виден русский ум и слышится русская речь. Несмотря на значительную величину, эта ода проникнута внутренним единством мысли, от начала до конца выдержана в тоне».
Ироническая (но не глумливая: Державин умел посмеиваться без ехидства!) энциклопедия столичной жизни екатерининских времён.